Раскулачивание.(По Шолохову и не только)

5 3850

Некоторые  главы из книги Шолохова "поднятая целина".То что видел и что ему рассказывали и всё это вылилось в художественную форму,но в смягченном варианте.Читая книгу ещё в советское время и гордишься что построили колхозы,и не волнует как-"мы за ценой не постоим."

Кого там волновали чужие судьбы-детей,стариков,женщин-когда халява прёт в руки.И  вот для создания колхозов с Петрограда присылают типа правого сектора-рабочих поднимать крестьян выполнять работы по прокормке рабочего класса.И при том нахаляву.

Прибыл слесарь с Путиловского завода с указом Сталина и он сразу взял "быка за рога".Постольку поскольку беднота хотящая в колхоз в общей куче незаметно кто "шлангом "прикидывается и можно тёпленькое место всунуться,так как беднота-основа строя и хозяйства нету и вообщем мыльный пузырь.И середняки не хотят идти.

Давыдов упрекает председателя что ты цацкаешься с ними.На что был ответ-ну они сдали зерно.Да пофиг можно ещё задание дать.Вопрос -а отпугнём середняков.

Сталин сказал уничтожать как класс и по твоему Сталин ошибается?Заткнулись и составили списки.

— Тит Бородин. Кто «за»? — собрание тягостно промолчало. Нагульнов смущенно переглянулся с Разметновым. Любишкин папахой стал вытирать мокрый лоб.

— Почему тишина? В чем дело? — Давыдов, недоумевая, оглядел ряды сидевших людей и, не встретившись ни с кем глазами, перевел взгляд на Нагульнова.

— Вот в чем, — начал тот нерешительно. — Этот Бородин, по-улишному Титок мы его зовем, вместе с нами в восемнадцатом году добровольно ушел в Красную гвардию. Будучи бедняцкого рода, сражался стойко. Имеет раны и отличие — серебряные часы за революционное прохождение. Служил он в Думенковом отряде. И ты понимаешь, товарищ рабочий, как он нам сердце полоснул? Зубами, как кобель в падлу, вцепился в хозяйство, возвернувшись домой… И начал богатеть, несмотря на наши предупреждения. Работал день и ночь, оброс весь дикой шерстью, в одних холстинных штанах зиму и лето исхаживал. Нажил три пары быков и грызь от тяжелого подъема разных тяжестев, и все ему было мало! Начал нанимать работников,

по два, по три. Нажил мельницу-ветрянку, а потом купил пятисильный паровой двигатель и начал ладить маслобойку, скотиной переторговывать. Сам, бывало, плохо жрет и работников голодом морит, хоть и работают они двадцать часов в сутки да за ночь встают раз по пять коням подмешивать, скотине метать. Мы вызывали его неоднократно на ячейку и в Совет, стыдили страшным стыдом, говорили: «Брось, Тит, не становись нашей дорогой Советской власти поперек путя! Ты же за нее, страдалец, на фронтах против белых был…» — Нагульнов вздохнул и развел руками. — Что можно сделать, раз человек осатанел? Видим, поедает его собственность! Опять его призовем, вспоминаем бои и наши обчие страдания, уговариваем, грозим, что в землю затопчем его, раз он становится поперек путя, делается буржуем и не хочет дожидаться мировой революции.

— Ты короче, — нетерпеливо попросил Давыдов.

Голос Нагульнова дрогнул и стал тише.

Об этом нельзя короче. Эта боль такая, что с кровью… Ну, он, то есть Титок, нам отвечает: «Я сполняю приказ Советской власти, увеличиваю посев. А работников имею по закону: у меня баба в женских болезнях. Я был ничем и стал всем, все у меня есть, за это я и воевал. Да и Советская власть не на вас, мол, держится. Я своими руками даю ей что жевать, а вы — портфельщики, я вас в упор не вижу». Когда о войне и наших вместе перенесенных трудностях мы ему говорим, у него иной раз промеж глаз сверканет слеза, но он не дает ей законного ходу, отвернется, насталит сердце и говорит: «Что было, то быльем поросло!» И мы его лишили голосу гражданства. Он было помыкнулся туда и сюда, бумажки писал в край и в Москву. Но я так понимаю, что в центральных учреждениях сидят на главных постах старые революционеры и они понимают: раз предал — значит, враг, и никакой к тебе пощады!

— А ты все же покороче…

— Зараз кончаю. Его и там не восстановили, и он до се в таком виде, работников, правда, расчел…

— Ну, так в чем дело? — Давыдов пристально всматривался в лицо Нагульнова.

Но тот прикрыл глаза короткими сожженными солнцем ресницами, отвечал:

Потому собрание и молчит. Я только объяснил, какой был в прошлом дорогом времени Тит Бородин, нынешний кулак.

Давыдов сжал губы, потемнел:

— Чего ты нам жалостные рассказы преподносишь? Был партизан — честь ему за это, кулаком стал, врагом сделался — раздавить! Какие тут могут быть разговоры?

— Я не из жалости к нему. Ты, товарищ, на меня напраслину не взводи!

— Кто за то, чтобы Бородина раскулачить? — Давыдов обвел глазами ряды.

Руки не сразу, вразнобой, но поднялись.

— Тита Бородина ты близко знаешь? — шагая, раздумчиво спросил Давыдов.

— Как же, мы с ним друзья были, но через то и разошлись, что он до крайности приверженный к собственности. В двадцатом году мы с ним были на подавлении восстания в одной из волостей Донецкого округа. Два эскадрона и ЧОН{9}ходили в атаку. Много за слободой оказалось порубанных хохлов. Титок ночью заявился на квартиру, вносит вьюки в хату. Тряхнул их и высыпал на пол восемь отрубленных ног. «Сдурел ты, такую твою?! — говорит ему товарищ. — Удались зараз же с этим!» А Титок говорит ему: «Не будут восставать, б…! А мне четыре пары сапог сгодятся. Я всю семью обую». Оттаял их на печке и начал с ног сапоги сдирать. Распорет шашкой шов на голенище, стянет Голые ноги отнес, зарыл в стог соломы. «Похоронил», — говорит. Ежели б тогда мы узнали — расстреляли бы как гада! Но товарищи его не выдали. А после я пытал: верно ли это? «Верно, — говорит, — так снять не мог, на морозе одубели ноги-то, я их и пооттяпал шашкой. Мне, как чеботарю, прискорбно, что добрые сапоги в земле сгниют. Но теперь, — говорит, — самому ужасно. Иной раз даже ночью проснусь, прошу бабу, чтобы к стенке пустила, а то с краю страшно…» …Ну, вот мы и пришли на мою квартиру. — Нагульнов вошел во двор, звякнул щеколдой дверей Нагульнов с Давыдовым, Любишкин, дед Щукарь и еще трое вышли из сельсовета.

— С кого начнем? — Давыдов спрашивал, не глядя на Нагульнова. Оба они по-разному чувствовали после разговора какую-то неловкость.

— С Титка.


По улице шли молча. Из окон на них любопытствующе посматривали бабы. Детвора было увязалась следом, но Любишкин вытянул из плетня хворостину, и догадливые ребята отстали. Уже когда подошли к дому Титка, Нагульнов, ни к кому не обращаясь, сказал: В курень вошли толпой. Жена Титка, худая, высокая баба, поила из лоханки телка. Она со злобной подозрительностью оглядела нежданных гостей. На приветствие буркнула что-то похожее на «черти тут носят».

— Тит дома? — спросил Нагульнов.

— Нету.

— А где же он?

— Не знаю, — отрезала хозяйка.

— Ты знаешь, Перфильевна, чего мы пришли? Мы… — загадочно начал было дед Щукарь, но Нагульнов так ворохнул в его сторону глазами, что дед судорожно глотнул слюну, крякнул и сел на лавку, не без внушительности запахивая полы белой невыдубленной шубы.

— Кони дома? — спрашивал Нагульнов, словно и не замечая неласкового приема.

 -Дома.

— А быки?

— Нету. Вы чего явились-то?

— С тобой мы не могем… — снова начал было дед Щукарь, но на этот раз Любишкин, пятясь к двери, потянул его за полу; дед, стремительно увлекаемый в сени, так и не успел кончить фразу.

— Где же быки?

— Уехал на них Тит.

— Куда?

— Сказала тебе, не знаю!

Нагульнов мигнул Давыдову, вышел. Щукарю на ходу поднес к бороде кулак, посоветовал:

— Ты молчи, пока тебя не спросят! — И к Давыдову: — Плохи дела! Надо поглядеть, куда быки делись. Когда б он их не спровадил…

— Так без быков…

— Что ты! — испугался Нагульнов. — У него быки — первые в хуторе. Рога не достанешь. Как можно! Надо и Титка и быков искать.

Пошептавшись с Любишкиным, они пошли к скотиньему базу, оттуда в сарай и на гумно. Минут через пять Любишкин, вооружившись слегой, принудил кобеля к отступлению, загнал под амбар, а Нагульнов вывел из конюшни высокого серого коня, обротал его и, ухватившись за гриву, сел верхом.

— Ты чего это, Макар, не спросясь, распоряжаешься на чужом базу? — закричала хозяйка, выбежав на крыльцо, руки — в бока. — Вот муж вернется, я ему!.. Он с тобой потолкует!..

— Не ори! Я бы сам с ним потолковал, кабы он дома был. Товарищ Давыдов, а ну-ка пойди сюда!

Давыдов, сбитый с толку поведением Нагульнова, подошел.

— С гумна свежие бычиные следы на шлях. Видать, Тит пронюхал, погнал быков сдавать. А сани все под сараем. Брешет баба! Идите


ока кончайте Кочетова, а я побегу верхи в Тубянской. Окромя гнать ему их некуда. Сломи-ка мне хворостинку погонять.

Прямо через гумно Нагульнов направился на шлях. За ним восставала белая пыль, медленно оседая на плетнях и на ветках бурьяна слепяще-ярким кристаллическим серебром. Бычачьи следы и рядом копытный след лошади тянулись до шляха, там исчезали. Нагульнов проскакал по направлению к Тубянскому саженей сто. По пути на снежных переносах он видел все те же следы, чуть присыпанные поземкой, и, успокоившись, что направление верное, поехал тише. Так отмахал он версты полторы, как вдруг на новом переносе следов не оказалось. Круто повернул коня, спрыгнул, внимательно разглядывая, не замело ли их снегом. Перенос был не тронут, девственно чист. В самом низу виднелись крестики сорочьих следов. Выругавшись, Нагульнов поехал назад уже шагом, поглядывая по сторонам. На следы напал вскоре. Быки, оказалось, свернули со шляха неподалеку от толоки. 

На быстрой рыси Нагульнов следы их просмотрел. Он сообразил, что Титок направился через бугор прямиком в хутор Войсковой. «Должно быть, к кому-нибудь из знакомцев», — подумал, направляя по следам и сдерживая бег коня. На той стороне Бугра, возле Мертвого буерака, приметил на снегу бычий помет, остановился: помет был свежий, на нем только недавно изморозью, тончайшей пленкой лег ледок. Нагульнов нащупал в кармане полушубка холодную колодку нагана. В буерак спустился шагом. Еще с полверсты проехал и только тогда увидел неподалеку, за купой голых дубов, верхового и пару разналыганных быков. Верховой помахивал на быков налыгачем, горбился в седле. Из-за плеч его схватывался синий табачный дымок, таял навстречу.

— Поворачивай!

Титок остановил заржавшую кобылу, оглянулся, выплюнул цигарку и медленно заехал быкам наперед, негромко сказал:

— Что так? Тпру-у, гоф, стойте!

Нагульнов подъехал. Титок встретил его долгим взглядом.

— Ты куда направлялся?

— Быков продать хотел, Макар. Я не скрываюсь. — Титок высморкался. Рыжие, вислые, как у монгола, усы тщательно вытер рукавицей.

Они стояли, не спешиваясь, друг против друга: Лошади их с похрапом обнюхивались. Опаленное ветром лицо Нагульнова было разгорячено, зло. Титок внешне спокоен и тих.

— Завертывай быков и гони домой! — приказал Нагульнов, отъезжая в сторону.

Одну минуту Титок колебался… Он перебирал поводья, нагнув дремотно голову, полузакрыв глаза, и в своем сером домотканом зипуне с накинутым на рваный малахай капюшоном был похож на дремлющего ястреба. «Если у него под зипуном что-нибудь есть, то он сейчас расстегнет крючок», — думал Нагульнов, глаз не спуская с неподвижного Титка. Но тот, словно очнувшись, махнул налыгачем. Быки пошли своим следом обратно.

— Забирать будете? Раскулачивать? — после долгого молчания спросил Титок, сверкнув на Нагульнова из-под надвинутого на брови капюшона синими белками.

— Дожился! Гоню тебя, как пленного гада! — не выдержав, вскричал Нагульнов.

Титок поежился. До самого бугра молчал. Потом спросил:

— Меня куда будете девать?

— Вышлем. Это что у тебя под зипуном выпинается?

— Отрез. — Титок искоса глянул на Нагульнова, распахнул полу зипуна.

Из кармана сюртука белым мослом выглянула небрежно оструганная залапанная рукоять обреза.

— Дай-ка его мне. — Нагульнов протянул руку, но Титок спокойно отвел ее.

— Нет, не дам! — и улыбнулся, оголяя под вислыми усами черные; обкуренные зубы, глядя на Нагульнова острыми, как у хоря, но веселыми глазами. — Не дам! Имущество забираете, да еще отрез последний? Кулак должен быть с отрезом, так про него в газетах пишут. Беспременно чтобы с отрезом. Я, может, им хлеб насущный добывать буду, а? Селькоры мне без надобностев…

Он смеялся, покачивая головой, рук с луки не снимал, и Нагульнов не стал настаивать на выдаче обреза. «Там, в хуторе, я тебя обломаю», — решил о

— Зачем, небось, думаешь, Макар, он с отрезом поехал? — продолжал Титок. — Греха с ним… Он у меня черт-те с каких пор, тогда ишо принес с хохлачьего восстания, помнишь? Ну, лежит себе отрез, приржавел. Я его почистил, смазал, — чин чином, думаю, может, от зверя или от лихого человека сгодится. А вчера узнал, что вы собираетесь идти кулаков перетряхать… Только не смикитил я, что вы нонче тронетесь… А то бы я с быками-то ишо ночью командировался…

— От кого узнал?

— Ну, вот скажи ему! Слухом земля полная. Да-а-а, и обсоветовали ночью с бабой быков в надежные руки сдать. Отрез я с собой зацепил, хотел прихоронить в степе, чтобы не нашли случаем на базу, да прижалел, и ты — вот он! Так у меня под коленками и зашшекотало! — оживленно говорил он, насмешливо играя глазами, тесня коня Нагульнова грудью кобылицы.

— Ты шутки потом будешь шутить, Титок! А зараз построжей держись.

— Ха! Мне самое теперя и шутковать. Завоевал себе сладкую жизню, справедливую власть оборонял, а она меня за хиршу…{12}— Голос

итка оборванно осекся.

С этого момента он ехал молча, нарочно придерживал кобылу, норовя пропустить Макара хоть на пол-лошади вперед, но тот из опаски тоже приотставал. Быки далеко ушли от них.

— Шевели, шевели! — говорил Нагульнов, напряженно посматривая на Титка, сжимая в кармане наган. Уж он-то знал Титка! Знал, его, как никто. — Да ты не отставай! Стрельнуть ежели думаешь, все равно не придется, не успеешь.

— А ты пужливый стал! — улыбнулся Титок и, хлестнув коня налыгачем, поскакал вперед.


Андрей Разметнов со своей группой пришел к Фролу Дамаскову, когда тот с семьей полудновал. За столом сидели: сам Фрол — маленький, тщедушный старичишка с клиноватой бороденкой и оторванной левой ноздрей (еще в детстве обезобразил лицо, падая с яблони, отсюда и прозвище Рваный), его жена, дородная и величественная старуха, сын Тимофей — парень лет двадцати двух, и дочь — девка на выданье.

Похожий на мать, статный и красивый, из-за стола встал Тимофей. Он вытер тряпкой яркие губы под юношески пушистыми усами, сощурил наглые, навыкат глаза и с развязностью лучшего в хуторе гармониста, девичьего любимца, указал рукой:

— Проходите, садитесь, дорогие властя!

— Нам садиться некогда, — Андрей достал из папки лист. — Собрание бедноты постановило тебя, гражданин Фрол Дамасков, выселить из дома, конфисковать все имущество и скот. Так что ты кончай, полуднуй и выгружайся из дому. Зараз мы произведем опись имущества.

— Это почему же такое? — кинув ложку, Фрол встал.

— Уничтожаем тебя как кулацкий класс, — пояснил ему Демка Ушаков.

Фрол пошел в горницу, поскрипывая добротными, подшитыми кожей валенками, вынес оттуда бумажку.

— Вот справка, ты сам, Разметнов, ее подписывал.

— Какая справка?

— Об том, что я хлеб выполнил.

— Хлеб тут ни при чем.

— А за что же меня из дому выгонять и конфисковать?

— Беднота постановила, я же тебе пояснил.

— Таких законов нету! — резко крикнул Тимофей. — Вы грабиловку устраиваете! Папаня, я зараз в рик поеду. Где седло?

— Ты в рик пеший пойдешь, ежели хочешь. Коня не дам. — Андрей присел к краю стола, достал карандаш и бумагу…

У Фрола синевой налился рваный нос, затряслась голова. Он как стоял, так и опустился на пол, с трудом шевеля распухшим, почернелым языком.

Сссук-ки-ны!.. Сукины сыны! Грабьте! Режьте!

— Папаня, встаньте, ради Христа! — заплакала девка, подхватывая отца под мышки.

Фрол оправился, встал, лег на лавку и уже безучастно слушал, как Демка Ушаков и высокий застенчивый Михаил Игнатенок диктуют Разметнову:

— Кровать железная с белыми шарами, перина, три подушки, ишо две кровати деревянных…

— Горка с посудой. И посуду всю говорить? Да ну ее под такую голень!

— Двенадцать стульев, одна длинная стула со спинкой. Гармоня-трехрядка.

— Гармонь не дам! — Тимофей выхватил ее из рук Демки. — Не лезь, косоглазый, а то нос расшибу!

— Я тебе так расшибу, что и мать не отмоет!

— Ключи от сундуков давай, хозяйка.

— Не давайте им, маманя! Нехай ломают, ежели такие права у них есть!

— Есть у нас права ломать? — оживляясь, спросил Демид Молчун, известный тем, что говорил только при крайней необходимости, а остальное время молча работал, молча курил с казаками, собравшимися в праздник на проулке, молча сидел на собраниях и, обычно только изредка отвечая на вопросы собеседника, улыбался виновато и жалостно.

Распахнутый мир был полон для Демида излишне громких звуков. Они наливали жизнь до краев; не затихая и ночью, мешали прислушиваться к тишине, нарушали то мудрое молчание, которым полны бывают степь и лес под осень. Не любил Демид Людского гомона. Жил он на отшибе в конце хутора, был работящим и по силе первым во всей округе. Но как-то пятнила его судьба обидами, обделяла, как пасынка… Он пять лет жил у Фрола Дамаскова в работниках, потом женился, отошел на свое хозяйство. Не успел обстроиться — погорел. Через год еще раз пожар оставил ему на подворье одни пахнущие дымом сохи. А вскоре ушла жена, заявив: «Два года жила с тобой и двух слов не слыхала. Нет уж, живи один!

Мне в лесу с бирюком и то веселей будет. Тут с тобой и умом тронешься. Сама с собой уж начала я гутарить…»

А ведь была привыкла к Демиду баба. Первые месяцы, правда, плакала, приставала к мужу: «Демидушка! Ты хоть погутарь со мной. Ну, скажи словцо!» Демид только улыбался тихой ребячьей улыбкой, почесывая волосатую грудь. А когда уж становилось невтерпеж от докучаний жены, нутряным басом говорил: «Чисто сорока ты!» — и уходил. Демида почему-то окрестила молва человеком гордым и хитрым, из тех, что «себе на уме». Может быть, потому, что всю жизнь дичился он шумоватых людей и громкого звука?

Поэтому-то Андрей и вскинул голову, заслышав над собой глухой гром Демидова голоса.

— Права? — переспросил он, смотря на Молчуна так, как будто увидел его впервые. — Есть права!

Демид, косолапо ступая, грязня пол мокрыми, изношенными чириками, пошел в горницу. Улыбаясь, легко, как ветку, отодвинул рукой стоявшего в дверях Тимофея и — мимо горки с жалобно зазвеневшей под его шагами посудой — к сундуку. Присел на корточки, повертел в пальцах увесистый замок. Через минуту замок со сломанной шейкой лежал на сундуке, а Аркашка Менок, с нескрываемым изумлением оглядывая Молчуна, восхищенно воскликнул:

— Вот бы с кем поменяться силенкой!

Андрей не успевал записывать. Из горницы, из зала Демка Ушаков, Аркашка и тетка Василиса — единственная женщина в Андреевой группе — наперебой разноголосо выкрикивали:

— Шуба бабья, донская!

— Тулуп!

— Три пары новых сапог с калошами!

— Четыре отреза сукна!

— Андрей! Разметнов! Тут, парнишка, товару на воз не заберешь! И ситцу, и сатин черный, и всякая иная…

Направившись в горницу, Андрей услышал из сеней девичьи причитания, крик хозяйки и урезонивающий голос Игнатенка. Андрей распахнул дверь:

В чем тут у вас?

Опухшая от слез курносая хозяйская дочь ревела белугой, прислонясь к двери. Возле нее металась и кудахтала мать, а Игнатенок, весь красный, смущенно улыбаясь, тянул девку за подол.

— Ты чего тут?! — Андрей, не разобрав, в чем дело, задохнулся от гнева, с силой толкнул Игнатенка. Тот упал на спину, задрав длинные ноги в валяных опорках. — Тут кругом политика! Наступление на врага, а ты девок по углам лапаешь?! А под суд за…

— Да ты постой, погоди! — Игнатенок испуганно вскочил с пола. — На кой она мне… снилась! Лапать ее! Ты погляди, она на себя девятую юбку натягивает! Я не допущаю к тому, а ты — пихаться…

Тут только Андрей доглядел, что девка, под шумок вытащившая из горницы узел с нарядами, и в самом деле уже успела натянуть на себя ворох шерстяных платьев. Она, забившись в угол, одергивала подол, странно неповоротливая, кургузая от множества стеснявших движения одежин. Андрею стали противны и жалки ее мокрые, красные, как у кролика, глаза. Он хлопнул дверью, сказал Игнатенку:

— Не моги ее телешить! Что успела одеть, — черт с ней, а узел забери.

Опись находившегося в доме имущества подходила к концу.

— Ключи от амбара, — потребовал Андрей.

Фрол, черный, как обугленный пень, махнул рукой.

— Нету ключей!

— Иди ломай, — приказал Андрей Демиду.

Тот направился к амбару, по пути выдернув из арбы шкворень.

Пятифунтовый замок-гирю с трудом одолели топором.

— Ты притолоку-то не руби! Наш теперь амбар, ты по-хозяйски. Легше! Легше! — советовал сопевшему Молчуну Демка.

Начали перемерять хлеб.

— Может, его зараз и подсеем? Вон в сусеке грохот{13}лежит, — предложил опьяневший от радости Игнатенок.

Его высмеяли и долго еще шутили, насыпая в меры тяжеловесную пшеницу.

— Тут ишо мож

— Тут ишо можно на хлебозаготовку пудов двести ссыпать, — по колено бродя в зерне, говорил Демка Ушаков. Он кидал пшеницу лопатой к выгребу закрома, хватал ее рукой, цедил сквозь пальцы.

— По пульке дюже должна заважить.

— Куда там! Червонного золота пашеница, только, видать, в земле была: видишь, тронутая.

Аркашка Менок и еще один парень из группы хозяйничали на базу. Аркашка поглаживал русую бороду, указывал на бычий помет с торчавшими из него непереваренными зернами кукурузы:

— Как же им не работать! Хлеб чистый едят, а у нас в товариществе и сенца внатруску.

Из амбара неслись оживленные голоса, хохот, пахучая хлебная пыль, иногда крепко присоленное слово… Андрей вернулся в дом. Хозяйка с дочерью собрали в мешок чугуны и посуду. Фрол, по-покойницки скрестив на груди пальцы, лежал на лавке уже в одних чулках. Присмиревший Тимофей взглянул ненавидяще, отвернулся к окну.

В горнице Андрей увидел сидевшего на корточках Молчуна. На нем были новые, подшитые кожей Фроловы валенки… Не видя вошедшего Андрея, он черпал столовой ложкой мед из ведерного жестяного бака и ел, сладко жмурясь, причмокивая, роняя на бороду желтые тянкие капли…

8

Нагульнов с Титком вернулись в хутор уже в полдень. За время их отсутствия Давыдов описал имущество в двух кулацких хозяйствах, выселил самих хозяев, потом вернулся к Титку во двор и совместно с Любишкиным перемерил и взвесил хлеб, найденный в кизяшнике. Дед Щукарь положил в ясли объедья овцам и проворно пошел от овечьего база, увидев подходившего Титка.

Титок ходил по двору в распахнутом зипуне, с обнаженной головой. Он было направился к гумну, но Нагульнов крикнул ему:

— Воротись зараз же, а то в амбар запру!..

Он был зол, взволнован, сильнее обычного подергивалась его щека… Просмотрел он, как и где успел Титок выбросить обрез. Но только когда подъехали к гумну, Нагульнов спросил:

— Отрез-то отдашь? А то ведь отымем.

— Брось шутить! — Титок заулыбался. — Тебе он, должно, привиделся?..

Не оказалось обреза у него и под зипуном. Ехать назад искать было бессмысленно: в глубоком снегу, в бурьянах все равно не найти. Нагульнов злобясь на себя, рассказал об этом Давыдову, и тот, все время с любопытством присматривавшийся к Титку, подошел к нему:

— Ты оружие-то отдай, гражданин! Так оно тебе спокойнее будет.

— Не было у меня оружия! Нагульнов это по насердке на меня. — Титок улыбнулся, играя хориными глазами.

— Ну, что ж, придется тебя арестовать и отправить в район.

— Меня-то?

— Да, тебя. А ты думал как? Будем считаться с твоим прошлым! Ты хлеб укрываешь, готовишь…

— Меня?.. — согнувшись, как для прыжка, со свистом дыша, повторил Титок.

Вся наигранная веселость, самообладание, сдержанность — все покинуло его в этот момент. Слова Давыдова были толчком к взрыву накопившейся и сдерживаемой до этого лютой злобы. Он шагнул к попятившемуся Давыдову, споткнулся о лежавшее посреди двора ярмо и, нагнувшись, вдруг выдернул железную занозу{14}. Нагульнов и Любишкин кинулись к Давыдову. Дед Щукарь побежал со двора. Он, как назло, запутался в чрезмерно длинных полах своей шубы, упал, дико взвывая:

— Ка-ра-а-ул, люди добрые! Убивают!

Титок, схваченный Давыдовым за кисть левой руки, правой успел нанести ему удар по голове. Давыдов качнулся, но на ногах устоял. Кровь из рассеченной раны густо хлынула ему в глаза, ослепила. Давыдов выпустил руку Титка, шатаясь, закрыл ладонью глаза. Второй удар повалил его на снег. В этот-то момент Любишкин и обхватил

Титка поперек. Он не удержал его, несмотря на свою немалую силу. Вырвавшись у него из рук, Титок прыжками побежал к гумну. У ворот его догнал Нагульнов, рукоятью нагана стукнул по плоскому густоволосому затылку. Сумятицу усугубила Титкова баба. Видя, что к мужу бегут Любишкин и Нагульнов, она метнулась к амбару, спустила с цепи кобеля. Тот, гремя железным ошейником, наметом околесил двор и, привлеченный испуганными криками деда Щукаря, его распластанной на снегу шубой, насел на него… Из белой шубы с треском и пылью полетели лоскуты, овчинные клочья. Дед Щукарь вскочил, неистово брыкая кобеля ногами, пытаясь выломать из плетня кол. Он сажени две протащил на своей спине вцепившегося в воротник разъяренного цепняка, качаясь под его могучими рывками. Наконец отчаянным усилием ему удалось выдернуть кол. Кобель с воем отскочил, успев-таки напоследок распустить дедову шубу надвое.

Дай мне ливольверт, Макар!.. — вылупив глаза, горловым голосом заорал ободрившийся дед Щукарь. — Дай, пока сердце горит! Я его вместе с хозяйкой жизни ррре-шу!..

Тем временем Давыдову помогли войти в курень, выстригли волосы вокруг раны, из которой все еще сочилась, пузырясь, черная кровь. Во дворе Любишкин запрягал в пароконные сани Титковых лошадей. Нагульнов за столом бегло писал:

«Районному уполномоченному ГПУ т.Захарченке. Препровождаю в ваше распоряжение кулака Бородина Тита Константиновича, как контрреволюционный гадский элемент. При описании имущества у этого кулака он официально произвел нападение на присланного двадцатипятитысячника т.Давыдова и смог его два раза рубануть по голове железной занозой.

Кроме этого, заявляю, что видел у Бородина винтовочный отрез русского образца, который не мог отобрать по причине условий, находясь на бугре и опасаясь кровопролития. Отрез он незаметно выкинул в снег. При отыскании доставим к вам как вещественность.

Секретарь гремяченской ячейки ВКП(б)

и краснознаменец М.НАГУЛЬНОВ».

Титка посадили в сани. Он попросил напиться и позвать к нему Нагульнова. Тот с крыльца крикнул:

— Чего тебе?

— Макар! Помни! — потрясая связанными руками, как пьяный, закричал Титок. — Помни: наши путя схлестнутся! Ты меня топтал, а уж тогда я буду. Все одно — убью! Могила на нашу дружбу!

— Езжай, контра! — Нагульнов махнул рукой.

Лошади резво взяли со двора.

Нагульнов, мастеривший из газетного листа абажур на лампу, неохотно сказал:

— Это его Титок. Занозой. Отослал я Титка к Захарченке в ГПУ.

— Подожди, сейчас расскажем. — Давыдов подвинул по столу счеты. — Клади сто пятнадцать. Есть? Сто восемь…

— Постой! Постой! — встревоженно забормотал Нагульнов, осторожненько толкая пальцем колесики счетов.

Андрей посмотрел на них и, задрожав губами, глухо сказал:

Нагульнов, мастеривший из газетного листа абажур на лампу, неохотно сказал:

— Это его Титок. Занозой. Отослал я Титка к Захарченке в ГПУ.

— Подожди, сейчас расскажем. — Давыдов подвинул по столу счеты. — Клади сто пятнадцать. Есть? Сто восемь…

— Постой! Постой! — встревоженно забормотал Нагульнов, осторожненько толкая пальцем колесики счетов.

Андрей посмотрел на них и, задрожав губами, глухо сказал:

— Больше не работаю.

— Как не работаешь? Где? — Нагульнов отложил счеты.

— Раскулачивать больше не пойду. Ну, чего глаза вылупил? В припадок вдариться хочешь, что ли?

— Ты пьяный? — Давыдов с тревогой внимательно всмотрелся в лицо Андрея, исполненное злой решимости. — Что с тобой? Что значит — не будешь?

От его спокойного тенорка Андрей взбесился, заикаясь, в волнении закричал:

Я не обучен! Я… Я… с детишками не обучен воевать!.. На фронте — другое дело! Там любому шашкой, чем хочешь… И катитесь вы под разэтакую!.. Не пойду!

Голос Андрея, как звук натягиваемой струны, поднимался все выше, выше, и казалось, что вот-вот он оборвется. Но Андрей, с хрипом вздохнув, неожиданно сошел на низкий шепот:

Да разве это дело? Я что? Кат, что ли? Или у меня сердце из самородка? Мне война влилася… — и опять перешел на крик: — У Гаева детей одиннадцать штук! Пришли мы — как они взъюжались, шапку схватывает! На мне ажник волос ворохнулся! Зачали их из куреня выгонять… Ну, тут я глаза зажмурил, ухи заткнул и убег за баз! Бабы — по-мертвому, водой отливали сноху… детей… Да ну вас в господа бога!..

— Ты заплачь! Оно полегшает, — посоветовал Нагульнов, ладонью плотно, до отека, придавив дергающийся мускул щеки, не сводя с Андрея загоревшихся глаз.

— И заплачу! Я, может, своего парнишку… — Андрей осекся, оскалив зубы, круто повернулся к столу спиной.

Стала тишина.

Давыдов поднимался со стула медленно… И так же медленно крылась трупной синевой одна незавязанная щека его, бледнело ухо. Он подошел к Андрею, взял за плечи, легко повернул. Заговорил, задыхаясь, не сводя ставшего огромный глаза с Андреева лица

Андрей неотрывно смотрел в лицо Нагульнова, одевавшееся мертвенной пленкой. Неожиданно для Давыдова он быстро встал, и тотчас же, как кинутый трамплином, подпрыгнул Нагульнов.

— Гад! — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. — Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишков, баб… Да скажи мне, что надо их в распыл… Для революции надо… Я их из пулемета… всех порежу! — вдруг дико закричал Нагульнов, и в огромных, расширенных зрачках его плеснулось бешенство, на углах губ вскипела пена.

— Ты их жалеешь… Жалко тебе их. А они нас жалели? Враги плакали от слез наших детей? Над сиротами убитых плакали? Ну? Моего отца уволили после забастовки с завода, сослали в Сибирь… У матери нас четверо… мне, старшему, девять лет тогда… Нечего было кушать, и мать пошла… Ты смотри сюда! Пошла на улицу мать, чтобы мы с голоду не подохли! В комнатушку нашу — в подвале жили — ведет гостя… Одна кровать осталась. А мы за занавеской… на полу… И мне девять лет… Пьяные приходили с ней… А я зажимаю маленьким сестренкам рты, чтобы не ревели… Кто наши слезы вытер? Слышишь ты?.. Утром беру этот проклятый рубль… — Давыдов поднес к лицу Андрея свою закожаневшую ладонь, мучительно заскрипел зубами, — мамой заработанный рубль, и иду за хлебом… — И вдруг, как свинчатку, с размаху кинул на стол черный кулак, крикнул: — Ты!! Как ты можешь жалеть?!

И опять стала тишина. Нагульнов вкогтился в крышку стола, держал ее, как коршун добычу. Андрей молчал. Тяжело, всхлипами дыша, Давыдов с минуту ходил по комнате, потом обнял Андрея за плечи, вместе с ним сел на лавку, надтреснутым голосом сказал:

— Эка, дурило ты! Пришел и ну, давай орать: «Не буду работать… дети… жалость…» Ну, что ты наговорил, ты опомнись! Давай потолкуем. Жалко стало, что выселяют кулацкие семьи? Подумаешь! Для того и выселяем, чтобы не мешали нам строить жизнь, без таких вот… чтобы в будущем не повторялось… Ты — Советская власть в Гремячем, а я тебя должен еще агитировать? — и с трудом, натужно улыбнулся. — Ну, выселим кулаков к черту, на Соловки выселим. Ведь не подохнут же они? Работать будут — кормить будем. А когда построим, эти дети уже не будут кулацкими детьми. Рабочий класс их перевоспитает. — Достал пачку папирос и долго дрожащими пальцами никак не мог ухватить папиросу.

-да мы всех середняков загоним в колхоз------


Октябрьская революция 1917 года стала не только резким поворотом на историческом пути России, но и перевернула с ног на голову жизнь простых людей, далеких от политики. Огонь революции обжёг даже крестьянство, причём лучшую его часть – людей трудолюбивых, но, по мнению новой власти, несознательных, которые никак не хотели понять, почему

За что?

В 1930-х годах развернулась масштабная компания по раскулачиванию деревни. В зажиточных крестьянах («кулаках») власть видела врага народа, ведь им было, что терять. На государственном уровне устанавливалась норма в 60 тысяч человек арестованных и 400 тысяч человек высланных, но ОГПУ во главе Г. Ягодой предоставляли, уже в первые годы программы данные, превышающие первоначально заявленные. С раскулаченными крестьянами советская власть не церемонилась.

Семьи чаще всего не подозревали, что они попали в черный список на выселение и жили обычной жизнью. Спецотряды по работе с кулаками могли заявиться в дом ночью и распределить всех членов семьи по разным направлениям: кого-то на Север, кого-то в Сибирь или Казахстан. Тех, кто сопротивлялся расстреливали на месте. Советская власть создавала себе опору в виде колхозов, самодостаточное крепкое хозяйство кулака было очевидной помехой.


Нарымский край стал пристанищем для сотен тысяч ссыльных крестьян. В советское время существовала поговорка: «Бог создал Крым, а черт – Нарым». Природа этого края говорит сама за себя: непроходимы болота и топи, вокруг которых разлились притоки Оби, выбраться из которых было невозможно. Для таких поселений не строили заборов с колючей сеткой, побег был сравним с самоубийством.


Половина людей умирала от голода и болезней еще на пути в Сибирь, но и не меньшая часть погибала уже на месте. Из-за неподготовленности жизнь в тайге становилась настоящим испытанием. Нередко люди умирали от съеденных ядовитых грибов или ягод. Иногда, голод доводил до крайностей.

Назимовская трагедия была показательным случаем на что шли люди, оказавшиеся в условиях выживания. После высадки ссыльных, практически на голой земле, у деревни Назино, были зарегистрированы случаи каннибализма. Люди, доведенные до отчаяния, шли на убийство. Этот факт был долго засекречен советской властью, но среди местных жителей за этой деревней закрепилось название «Остров людоедов».

После того, как крестьян высаживали на берегу реки, перед ними открывался вид только дикой необжитой местности. Одни строили дома из веток и поваленных деревьев, которые больше походили на шалаши. Другие копали землянки и норы, чтобы хоть как-то защититься от непогоды. Если семья переживала зиму, то к осени для выживших ставили бараки.


Местные власти не были готовы, что численность ссыльных дойдет до полумиллиона человек. Не было ни средств, ни денег, чтобы обеспечить элементарными условиями всех прибывших. На тысячу человек, условно говоря, выдавалось по три топора и три пилы. Если удавалось сколотить деревянный дом, то там проживало по 40-50 человек.


Медицинская помощь тоже существовала только в официальных отчетах для Москвы. На самом деле, большой удачей было, если фельдшер (один на тысячу человек) проживал в местной деревне и не нужно было ехать за сотни километров. Одежда была только та, в которую успели переодеться, выходя из дома. Если умирал родственник, то с него все снимали, и распределяли между другими. Обычном делом были отмороженные конечности, суровый климат Сибири не давал возможности выживать слабым.


В условиях непредназначенных для жизни, крестьяне обязаны были отрабатывать, практически, 12-часовой рабочий день. Государство, таким образом, выполняло идеологические задачи и, одновременно, осваивало таежных территорий руками бесплатной рабочей силы. Примечательно, что одним из самых известных ссыльных Нарыма был И.В. Сталин, отправленный туда в 1912 году. Пробыв в качестве узника не больше месяца, он бежал и уже после активно включился в революционное движение Российской империи.

Источник: https://kulturologia.ru/blogs/260118/37597/


Я уже не первый раз слышу от гнидёнышей-правильно сделали,мало стреляли-недоработка нашего гения Сталина.

Понимаю-фашисты гниды,убийцы,изверги-бандеровцы-ну а чем эти то лучше были?

Ну дал Сталин приказ-и выполняли с удовольствием отморозки,гопота а другие со страху вот и вся любовь к советам.На крови и убийствах хорошую страну не построишь-всё  равно сгниёт.

Как Адам согрешил и чем дальше во времени тем тяжелее грех и дети подлее и грех сильнее развращал,так и советская власть рождала только по фрейду-животных удовлетворяющих своё скотство и чем дальше тем больше выродышей и главное очень много мрази именно от руководящего состава -детей,внуков.

Про шушару-доносчиков,исполнителей не говорю,как были животными такими и остались.Половина сами перебили,половина потом в плен сдалась.Таким пофиг честь и достоинство.

И сейчас со всех сторон эта мразь угрожает и каркает-вот скоро наше время-ага-им всё равно-факты,логика документы-главное они как правый сектор готовы убивать всех и вся-главное дорваться,команду ждут и чтоб их как груз сняли ответственность чтоб убивать-как с добробатов.

ФАС-враги тот и тот ,эти и эти и безмозговые ради власти,ради халявы,ради насилия удовольствия готовы на всё.

У нас не меньше чем в укре-но просто пока прижаты хвосты их.Работать они рукаожопые-видел таких слюной брызжащих-а вот по закону который им дадут фас-с оружием на гражданских и как уры на Донбассе грабят донецкие территории которые под их контролем и домой отправляют.Пануют-власть советам.

Вот такие хорошие справедливые были,герои ...........


Рыбка почти заглотила наживку

Ин Джо ви траст Опять громкие заголовки из серии «США конфисковали российские активы, чтобы отдать их Украине». И теперь мы все умрём. Опять. Как уже много раз бывало. Во-первых, е...

Бессмысленность украинской капитуляции

Всё больше западных аналитиков и отставных военных торопятся отметиться в качестве авторов негативных прогнозов для Украины. Неизбежность и близость украинской катастрофы настолько очев...

Как Набиуллина ограбила Лондон

Запад потерял огромное количество российского золота, особенно не повезло Лондону. Такими выводами поделились журналисты из КНР. Есть смысл прислушаться к их аргументам:В последнее врем...

Обсудить
  • Читал в школе Шолохова, как все. Нормально так...Сочинение.. А сейчас волосы дыбом.
  • когда добирается до власти дерьмо ничего не знающее и не умеющее работать страдают порядочные и работящие люди.
  • Страшные дела творились. Читать невмоготу.
  • Даже такой короткий отрывок ясно показывает, что идейные деревенские сторонники коммунистов и Советской власти не хотели эффективно работать. Богатство даже за счет тяжелого труда считалось у них пороком. И коммунисты столицы нашли способ заставить работать этих бездельников, а заодно и обеспечить стройки коммунизма бесплатной рабочей силой. Кулаков, как наиболее толковых и работящих - на стройки и в промышленность, пьяниц-бедняков - в колхоз, где давыдовы с них живых уже не слезали. Жестокость и цинизм такого подхода в соединении с умением власти смотреть далеко обеспечили промышленный и военный рывок страны вперед.