Нововведение в редакторе. Вставка видео с Rutube и VK

Максим Максимыч из Хургады. Елистратов Владимир

10 428

Помните, как в старом добром новогоднем фильме? “Каждый год, 31 декабря, мы с друзьями ходим в баню…” Поход в баню мистически переходит в авиаперелет. Авиаперелет – в судьбу. Так вот, мы делаем это всё без бани. То есть каждый год, в конце декабря, мы с друзьями садимся в самолет и летим в Хургаду. Традиция у нас такая. Не надо никого сдавать в багаж вместе с вениками, есть заливную рыбу без хрена, прыгать, как зайчик, на морозе, чтоб не описаться, неэротично валяться на полу с Ипполитом, ждать, чтоб “тепленькая пошла”… Нет, здесь тепленькая идет всегда. Даже горяченькая.

В Хургаду мы прилетаем, как к себе домой. Все здесь свое, родное: бунгало, верблюды, море, песок, дохлые медузы, морские ёжики… Хорошо!

И каждый год в Хургаде мы встречаем нашего доброго знакомого – Максима Максимыча, замечательного человека, о котором просто грех не рассказать.

Когда я познакомился с Максим Максимычем, и Максим Максимыч сказал, что его зовут Максим Максимыч, я вздрогнул.

Передо мной сидел натуральный лермонтовский Максим Максимыч из “Героя нашего времени”. Пожилой, седой, загорелый, бывалый, спокойный, мудрый. Не буду тратить времени на портрет. Перечитайте Лермонтова, не пожалеете.

Дело было, как я уже сказал, в Хургаде. Это сейчас Хургада – что-то вроде Судака или Алупки. А тогда туристическая эйфория только разгоралась. Я был в Египте в первый раз. Арабский мир казался совершенно марсианским: минареты, похожие на НЛО, вопли муэдзина – словно голос наших космических братьев по разуму, верблюды с их доисторической конфигурацией и совершенно вселенским спокойствием, абсолютно наркотическая музыка. И – Максим Максимыч. С его женой Пелагеей Ананьевной, добрейшей женщиной, очень любящей выпечку. С Максим Максимычем они вместе прожили уже сорок лет. Она звала его “Максимыч ты мой”, а он её – Пелагеюшкой.

- Ну, Максимыч ты мой, принеси-ка мне выпечки, а то запутаюсь я тут совсем, - говорила Пелагея Ананьевна, заходя в “шведский стол” на ужин.

- Несу, Пелагеюшка, а ты сядь да отдохни, - отвечал Максим Максимыч. И приносил ей большую тарелку выпечки. В Египте выпечка хорошая. Это они умеют.

- Спасибо, Максимыч ты мой.

- Ешь, Пелагеюшка, кушай на здоровье.

А перед ужином мы с Максим Максимычем любили сидеть у моря и провожать солнце. Солнце садилось за далекий минарет, а Максим Максимыч рассуждал примерно так:

- Арабцы – народ культурный. Трудящий народ. И бабы ихние всегда при деле, как куры. Не пьють, не курють, вдоль по матушке, опять же – ни боже мой. Ихняя женчина правильная. Скромная, аккуратная, вся в тряпке, как нога в портянке. Все почтительно, без сраму. Не то, что наши пустовертки: голяшки-то раскорячит, папиросу зА щеку – и ну бедрями туды-сюды шлямкать… Тьфу! Сплошные буги-буги на уме и непотребство. Нет, арабцы – народ с дисциплиной. Ихнюю культуру бедрями не прошибешь. Ихний Магомет, брат, сурьезный мужик. Тут ни стакан;м, ни голяшками не возьмешь. Середыш твердый. Казацкий середыш. Сам-то я из казаков. Я знаю. Дед-то мой, помню, сморкнулся один раз – и поросенок сдох. От разрыва сердца. Крепкий был казак. Нет, арабцев я уважаю. Дельный народ.

Так рассуждал мой добрый приятель Максим Максимыч, сидя в шезлонге на берегу вечернего Красного моря. На нем был роскошный махровый халат с какими-то драконами. У драконов были морды утренних бомжей. Максим Максимыч курил “Приму”. Заходящее солнце мягко освещало его мужественное, терракотовое, изрезанное благородными морщинами лицо. Максим Максимыч был похож на главного бога каких-нибудь древних финикийцев или шумеров. Бог шумеров курил “Приму” и рассуждал:

- У них тут все обстоятельно. Без суеты. Знаешь, как наши-то пьянчужки утром дергаются. Им бы ягоды-синики похмельной засосать. Вот они и дергаются, как эта “На-на”. Дерг, дерг… Смотреть больно. Обидно за патриотизм-то. А эти-то, египтянцы – нет. У них все по ранжиру. Покупаю я тут третьего дня цЕпочку. У меня, понимаешь ты, все почти колхозники с цЕпочками. А я, председатель колхозу, без цЕпочки – как кобель какой бездомный. Вот я цЕпочку и купил.

Максим Максимыч не торопясь распахнул халат на своей исполинской груди. В буйных зарослях седых волос хищно сверкнула огромная золотая цепь. Не цепь, а верига, на полкило, не меньше. Ну, не полкило, грамм двести.

- Это я в лавочке у Али-шельмеца отоварил. Знаешь за отелем лавочку-то? Али там сидит. Золотцем промышляет. Почтительный такой, мозговитый египтянец.

- Знаю, - сказал я. – Страшный, скажу я вам, мазурик этот Али. Я там как-то приценивался. Получалось раза в два дороже, чем где-нибудь на Тверской. Если сутки торговаться – может, и купишь по московской цене. И рожа у этого Али бандитская, Бутырки по ней плачут.

Максим Максимыч тем временем продолжал:

- Ну так вот. Пришел я к Али, начал подторжку. Тыр-пыр. Али, шельма африканская, свою цену ломит. Сам знаешь: всемеро против закону. Ладно. Давай, говорю, кофий пить. Пьем. Часа два пьем. Ну что, говорю, Алька (я его Алькой зову) огласи свой нонешний прайс. Оглашает: вшестеро. Добре. Тащи еще кофию. Хороший у тебя кофий. Жинка варит? Жинка, говорит.

- А как же вы с ним объясняетесь-то? – спросил я.

- Как? По-разному. Когда ладошкой в атмосфере мысль начертишь. Когда на бумаге, когда и словами. “Прайс”, “биг”, “литл”, “ноу”, “йес” – это я все знаю. А много ли надо, если при купюре-то? Да и Алька тоже по-русски подтявкивает. Все Путина нахваливает, на патриотизм, значит, жмет. Вот. Я его спрашиваю: “Жинка-то где? Уайфа-то твоя, мол, хоум?” – “Хоум”. – “Покежь, не жадись, если хоум”. Входит. Вот, говорит, моя законная Зухра. Хорошая Зухра, вся в тряпках закручена, как мумия, почтительная такая. Все зубы золотые скалит – улыбается. «Одна Зухра-то у тебя или сменщицы водятся?» – «Куда там!» – кричит, - «одну не прокормишь. Я человек бедный. Золото задешево, почти даром продаю, по одному человеколюбию. Чтоб двух жен кормить, надо быть богатым и жадным. А я бедный, потому что добрый. Даром золотце-то продаю. Одним хорошим людям. Купи, добрый человек, золотца. Путина ради». А сам чуть не плачет. «Ну что ж, если ради такого дела, уважь, назови, Алька, свой самый нижний прайс». Называет: впятеро. «Хорошо. Садись, Зухра. Будем кофий пить. А ты, Алька, зови робятёшек. Есть у тебя робятёшки-то?» – «Есть, четверо». – «Тащи сюда свою пионерию». Приходят четверо арапчат. Погодки. Двое младших совсем блохи – без порток. Стоят, улыбаются, в носу копают. Хорошие арапчата, веселые, глаза - как вишня краснодарская, попы - как плюшки. Ясно, на золотце наели. Робятёшки, они все хорошие. И китайчата, и лягушата, и негритёнки, и ужатки всякие. Я детей люблю. У меня семеро их, внученышей. А, нет! Что же это я?! Восемеро! Глебушку забыл. Две недели моему Глебушке-то. Горошку-то моему. Пятнадцать почти деньков…

Максим Максимович смахнул янтарную в закатном солнце слезу и затянулся, пустив под навес желтовато-бурую паклю дыма. Солнце наполовину уже зашло за минарет. Минуту мы задумчиво смотрели на мерцание жидкого морского золота. С минарета жалобными горловыми спазмами заголосил муэдзин. Помолчали. Послушали муэдзина. Какой-то запоздалый араб прошел мимо нас, сел у моря, тихо запел что-то свое, арабское.

- Часа в три ночи обозначил мне Алька двойную цену, - продолжал Максим Максимыч. – Попили мы ещё кофию до пяти. На Альке лица нету. Уморился. Но молодец – крепится. Лицо у него такое стало, знаешь… вот как банку с опятами откроешь, а наверху плесень. И пахнет так же. Глаза уже закатывать начал. А мне что: у меня на золото цена известная. Я ж золото два года в Андыре намывал. Вот, как в Андыре, так пусть и у Альки будет. Чем Алька мудрей Андыря? А золото – пыль, песок дурной. Тут прынцып важен. А золото – мыл я его перемыл, дерьма-то… Вот. Под утро, уж поп ихний, помню, с башни загалдел, - называет мне Али дельную сумму. Еще не та, но близко, если вполовину срубить. Я ему и говорю: “Ну вот, пришли мы с тобой к совету да любви, теперь, как добрым людям, и поторговаться можно. А то, как два кобеля, кругами ходим… Сколько там времени-то? Шесть? Буди свою зубастую, пусть нам кофий варит”. И пошло по новой. К обеду обрукались. Плакал Али крепко, ну уж тут ничего не попишешь. Цена есть цена.

- И на чем сошлись, если не секрет?

- Какой тут секрет. Цена справедливая, старательская.

Максим Максимыч назвал сумму.

- Шутишь, Максим Максимыч!

Я, честно говоря, сначала не поверил. Не бывает таких цен!

- А чего мне шутить? Стар я, чтоб шутить. Это пусть радива с телевизиром шутят. Ровно за такую цену мы золотце под Анадырем и сдавали.

Араб у моря кончил петь, чихнул и выругался по-арабски.

- Будь здоров, сынок, - сказал Максим Максимыч. – Видишь, правду говорю. Алька-то, конечно, бежал за мной, за рукав дергал. Не говори, мол, только никому. Меня вся Хургада обсмеёт, жена бросит, дети отрекутся, Аллах проклянет. Я ему: “За что же тебя проклинать? Честному человеку ц;почку по честной цене продал. Дело твое чисто. Аллах твой справедлив, он тебе спасибо скажет”. Арабцы – народ хороший. Любят, конечно, похитрить. Так ведь хитрят-то, как дети. Вот ездили мы давеча с Пелагеюшкой по Нилу на кораблике. Отличный кораблик, культурный. Неделю плыли. Приходим в первый день на ужин. Пелагеюшка моя, как всегда, по выпечке ударяет. Поела выпечки и говорит: “Что-то я, Максимыч ты мой, сегодня в аппетите. Ей богу, как на сносях. Принеси-ка ты мне салатцу. Был тут где-то у них, я видела, салатец, на наш “Оливье” похожий”. Вот озорница – “на сносях”. А Пелагеюшка любит “Оливье”. Как наляжет на него, так уж тазик и разорит. Принес я ей горку салатца и говорю: “Ты, Пелагеюшка, остерегись. Он, шельма, с майонезом, кто их, хмырят, знает, чего они туда навдевали. Ты поостерегись. Возьми лучше чего-нибудь чистого: яблоко или там банан”. – “Ладно уж, Максимыч ты мой, не будут они в пяти-то звездах крысятиной народ кормить, ей богу”. “Совесть-то, - говорю, - есть, только бес совести юрче”. Ладно. Не послушала Пелагеюшка. Налегла на салат. Ночью, ясное дело, охи-ахи, а потом и хуже… В обчем, не выходит моя Пелагеюшка из эмжо, стонет, плачет. Дал я ей водки с солью сто пятьдесят грамм, как положено. Подергалась до утра, утихла. Днем – лучше: опять про выпечку завела. На ужин пришли в ресторан, я официанту и говорю: “Дай сюда мне этого, главного своего…” Как его, на мэ как-то, на “минижир” похоже.

- Менеджер.

- Вот. “Давай сюда менеджера”. Приходит: улыбается, довольный весь, кругленький, как Киркоров. Минижер и есть. Я ему: “Ну, родной, садись. Вот тебе “Оливье”. Кушай на здоровье”. Он сначала не понял. Отшучивается, фалдами виляет. А я: нет уж. Тут не до шуток. Будем проводить следственный эксперимент. Я ведь пять лет оперативником в Якутии отпыхтел. Главное в этом деле – наглядность. Съешь тарелку. Не вводи старика в грех. У меня жена одна. Это у вас их, может, как мух в сортире. Если до утра салатец этот из всех дыр своих обратно белому свету не вернешь – твоя взяла. А если нутром омрачишься – не обессудь. Сам виноват”. Покрутился он ещё, повертелся, как пес на падали, - стал есть. Прилично съел, без подвоха. На экспертизу хватит. Ночью выхожу на палубу, курю. Гляжу – идет мой… мандражир – прямёхонько к перилам. Охает, стонет. Меня не видит, перевесился через перила – и ну рыб салатом кормить. Ах ты, цыпа шелудивая. Меня-то ведь на салатах не проведешь: я на целине год поваром работал. Знаю, что вчера целиком не слопали – завтра в салате будет, а что в салате не пошло – переварим-пережарим. На следующий день я из прынцыпа салату поел. Свежий салат, первач. Арабцы – народ честный. Поюлят, пошакалят, покрутятся, а сделают, как надо. Дельный народ. Не то, что наши.

- Ну уж, Максим Максимыч, наши тоже разные бывают.

- Бывают и разные. Только середыш-то порой гниловат. Вот плывем мы на этом самом пароходике. Салатики с выпечкой лопаем. Загораем-отдыхаем. Стоим как-то на палубе, а с берега арапчата чегой-то кричат. Ясно чего: денег просят. А наш один, такой важный, из новых – аж на ногах пальцы от амбиции таращит – очень любил им кюпюры кидать. Доллар так томно кинет и смотрит, как они за ним наперегонки плывут. Цирк у него такой. Наслаждается, идол. Сынок драный. Лет-то ему двадцать пять, не больше. Ну и вот. Вынимает этот ротшильд в трусиках бумажник, вытаскивает кюпюры. Штук двадцать сотельных и мелочь. Сумма, что ни говори. Ширк-ширк (пальцы-то у него под веер заточены) – вся зелень по ветру – и в Нил. Он: ай-ай-ай! А кораблик ходко так идет. Весь Нил в кюпюрах. Плачет ротшильд. Волосики рвет на попке. Я говорю: “Я тебе, копилка два уха, сейчас их все выловлю. Только поклянись, что сотню арапчатам отдашь”. – “Клянусь”. Я – прыг! Плаваю-то я хорошо. На Черноморском флоте служил. Спасателем полгода в Сочах работал. Минут через десять выловил все кюпюры. Догнал кораблик. Вынули меня, отдаю – на тебе, опарыш валютный, твой капитал. А сотню разбей и дитям рОздай. Он: спасибо, спасибо!.. Пожалуйста, говорю.

- Раздал?

Не знаю, жена его только ко мне подошла, молоденькая такая, и говорит: “Вы, говорит, настоящий, хотя и старый. А он – молодой, а гнилой. Стыдно мне за него”. А я ей: “Ничего. Не плачь. Я сам был глупый. Тут не гниль, а глупость. Хотя, если, конечно, это дело запустить, то и прогнить можно”. Нет, у арабцев гниль сразу гонят.

- А чего же они все бакшиш просят? Так и клянчат бакшиш-то.

- От бедности. Да и что тебе – жалко, что ли? Просит – дай. Есть, конечно, наглецы. Но с этим у меня просто. Две недели тому поехали на пирамиды. Слазил я внутрь. Тесно, как в кутузке. Вылез. Стою, потею. А этот, с верблюдом, тут как тут: “Садись, прокачу”. Ладно. Оставил я Пелагеюшку в теньке. Сам залез на верблюда, едем. Метров триста отъехали. А этот шельмец, арабец-то, останавливает посреди степи и говорит: давай сотню долларов. А то, дескать, еще неизвестно, повезу я тебя назад или не повезу. Ей богу, как дитя. Я ж в верблюдах лучше, чем в самогонке, кумекаю: два с половиной года у кыргызов в пустыне да в горах змеюк ловил, потом шоферил под Ташкентом. Мне – что верблюд, что ишак, что газик. Я арабцу говорю: да твоему суслику горбатому красная цена трешник. Вместе с тобой. Бога-то своего побойся. А он – нет: напустил на себя важность и такой, как прям слесарь в ЖЭКе. Давай сотню – и вся любовь. Ладно. Хрен с тобой. Сел я поудобнее, взялся за деревяшку в горбе (они верблюдям деревяшки в горб вбивают), сделал, что надо, - и поехал. Галопом. Верблюд мчится, арабец сзади орет чегой-то. А я верблюжеские секреты-то знаю. Отскакал с полкилометра, остановил верблюда. “Т-х-х!” – говорю. Это, чтоб он ложился. “Т-х-х!” – по-верблюжески значит “лягай”. Меня верблюды-то слушаются, как пуделя’. Подбегает арабец, весь волнительный, как после пол-литра. Руки на грудях сложил, чегой-то лопочет. Ну, говорю, сотня? А этот, жадоба: пятьдесят. Видали. У него верблюда угоняют, а он еще торгуется. Ладно. Получи, фашист, гранату. Поднял я верблюда – и в рысь. Через километр: ”Т-х-х!” “Сколько?” – “Двадцать пять”. По новой. Час я верблюда с арабцем гонял. Тут уж дело на прынцып пошло. Довел до того, он сам мне доплачивать стал, чтоб я ему скотину-то вернул. Вернул я ему его мышонка сколиозного. Ничего с жадобы, конечно, не взял. Хотя и можно было за урок-то. Вот тебе и бакшиш.

Солнце совсем село. Только чуть-чуть изумрудно-оранжево светилась полоска неба. Кто-то прошуршал со стороны бунгало. А потом послышался голос Пелагеи Ананьевны:

- Макси-и-имыч! Ужинать пора! Где ты, Максимыч ты мой?

- Тут я, тут, Пелагеюшка! – Засуетился Максим Максимыч. – Иду, иду.

- Иди, Максимыч ты мой, а то чтой-то есть хочется. Как бы ужин-то не пропустить.

- Иду, иду, Пелагеюшка. Не пропустим…

Да, много всяких историй рассказал мне Максим Максимыч за эти годы. Все и не упомнишь. А жаль…

© Copyright: Елистратов Владимир

Штрафы за 6 соток: грядущий дачный сезон готовит «сюрпризы» для дачников

В преддверии дачного сезона владельцам загородных участков напомнили о том, за что их могут наказать.Председатель Союза дачников Подмосковья Никита Чаплин пояснил в интервью «Российской газете», что н...

Обсудить
  • :thumbsup: :smiley:
  • Елистратов хорош! :thumbsup:
  • :thumbsup: :thumbsup: :thumbsup: Прекрасное повествование
  • :thumbsup: :joy: :joy: ну куда арабцам супротив Максимыча
  • :thumbsup: :thumbsup: :thumbsup: Хорошо написано. А есть продолжение?