Смерть Ильи Иваныча

15 193

  «Прошедшая история жизни Ивана Ильича была самая простая и обыкновенная и самая ужасная».
                                       Л.Н. Толстой, «Смерть Ивана Ильича»

  В курилке военной прокуратуры, где спёртый воздух обычно можно было нарезать ломтями и аккуратно укладывать в папки с грифом «секретно», повисла секундная, почти театральная тишина. Майор Свиридов, только что с надрывом распинавшийся о недостаче трёх тонн соляры на флотских складах, замер с недонесённой до рта дымящейся «Примой». Скрипнула дерматиновая дверь, и заглянувший кадровик будничным, лишённым всякого трагизма голосом сообщил, что Илья Иванович — всё. Окончательно отбыл к месту несения вечной службы.

  Первой реакцией собравшихся офицеров юстиции была не скорбь о безвременно ушедшем товарище, а судорожная, почти рефлекторная инвентаризация штатного расписания. Колесики в прокурорских головах завертелись с оглушительным скрипом. Раз Илья Иванович освободил кресло, значит, Свиридов имеет все шансы прыгнуть на его место. Следовательно, майорская должность уходит в область, а оттуда, по незыблемому закону сообщающихся сосудов, пришлют какого-нибудь борзого лейтенанта с волосатой лапой. Скорбеть было решительно некогда, нужно было срочно бежать к аппарату ЗАС и звонить нужным людям, пока тело ещё не успело остыть, а кресло — потерять форму седалища усопшего.

  Похороны в гарнизонном Доме офицеров прошли строго по уставу, то есть пошло, тягостно и с невыносимым желанием поскорее переместиться за поминальный стол, где уже стыла кутья. Коллеги с постными, казенными лицами топтались вокруг гроба, пахнущего свежей сосной и дешёвым кумачом, и незаметно стреляли глазами на командирские часы. Вдова, Инесса Яковлевна, затянутая в чёрный гипюр и обильно залитая слезами вперемешку с корвалолом, принимала соболезнования. Но за её страдальчески заломленными бровями читалась железная, как танковый трак, мысль. 

  Она напряженно высчитывала, удастся ли ей выбить ведомственную пенсию по максимальной сетке и как бы так ловко подмазать начмига, чтобы за ней сохранили трёхкомнатную служебную квартиру в этом закрытом железобетонном раю. Муж, конечно, был человеком хорошим, правильным, но мёртвый подполковник квартиру суровой зимой не протопит.

  А ведь Илья Иванович не родился в гробу посреди ДОФа. Толстовский Иван Ильич, помнится, жил жизнью самой обыкновенной и потому самой ужасной. Илья Иванович тоже был человеком до одури правильным, выверенным по линейке и аккуратно подшитым в личное дело. Он был самым обыкновенным винтиком, который никогда не рвался стать направляющей шестерёнкой, но и резьбу сорвать не давал. Не хватал звёзд с неба, не лез под пули, не строил из себя пламенного трибуна. Он просто изо дня в день, из года в год крутил тяжелую, ржавую ручку мясорубки военного правосудия.

  Сначала, как и у всех толковых выпускников военно-юридического факультета, в глазах его отражались кремлёвские звёзды. Военный институт в Москве, блестящая карьера, столичные суды, где пахнет дорогой мастикой и хорошим табаком, а подсудимые сплошь интенданты в больших чинах. Но система быстро и доходчиво щёлкнула его по носу, отправив с глаз долой. Первый перевод — в Забайкалье, где сопки, суслики и ветер, выдувающий душу через уши.

   Затем — точка на Севере, где полярная ночь длится полгода, а оставшиеся полгода с неба падает мокрая серая дрянь. Жизнь Ильи Ивановича превратилась в один длинный, бесконечный зал ожидания. Он ждал приказа. Того самого спасительного, с гербовой печатью, который выдернет его из этой вечной мерзлоты и вернёт в цивилизацию, к асфальту и горячей воде без перебоев.

  Но вместо приказа спецпочта привозила только новые пухлые тома уголовных дел. Недостача портянок в роте охраны. Украденная прапорщиком тушёнка. Пьяная драка в котельной, закончившаяся проломленным черепом матроса-первогодка. Дедовщина, бессмысленная и беспощадная, как сам гарнизонный быт. Илья Иванович читал, допрашивал, подписывал, отправлял людей в дисбат или на зону, и с каждым подписанным листом в нём самом что-то необратимо каменело.

  Как это всегда бывает в неповоротливой армейской машине, спасение пришло в виде совершенно неожиданной директивы. Илью Ивановича перевели в Ленинградский военный округ. Это была почти столица, почти жизнь, с сырым имперским ветром и иллюзией осмысленности существования. Инесса Яковлевна тут же развернула бурную штабную деятельность, пакуя гарнизонный хрусталь, а сам Илья Иванович вдруг обрел цель. Он выбил себе участок на законных сотках и начал строить дачу. Двухэтажную, из красного кирпича, монументальную, как обвинительное заключение трибунала. Эта стройка стала его физическим убежищем, крепостью от суеты, приказов и чужой глупости.

  Но если внешние стены своей новой жизни он возводил из дефицитного цемента, то свой внутренний комфорт, свою защиту от ледяного сквозняка реальности он по-прежнему драпировал исключительно «шилом». Люди штатские, суетливые, ломают себе шеи на пустяках — поскользнувшись на стремянке, вешая какую-нибудь дурацкую портьеру в новой гостиной, чтобы было «красиво». 

  Илья Иванович по стремянкам не прыгал. Свою непроницаемую занавеску, отгораживающую его от тоски, он вешал каждый вечер, аккуратно наливая в стакан сто граммов флотского ректификата, который списывали на протирку оптики, но протирали им исключительно внутренние экзистенциальные пустоты. Он драпировал свою душу этим спиртом слой за слоем, год за годом. И именно эта жидкая занавеска его в итоге и придавила.

  Организм человека в погонах похож на сложный инженерный механизм, который до последнего тянет на внутреннем резерве, а потом рассыпается сразу и целиком. Печень — орган молчаливый и невероятно терпеливый, как русский матрос в трюме. Болезнь не началась с обмороков или кровавой рвоты. Она вползала в его жизнь тихо, по-пластунски. Сначала появилось глухое, тупое давление под правым ребром, словно там забыли свернутую в тугой валик суконную портянку. Потом портупея, годами затягиваемая на одну и ту же дырку, вдруг стала безжалостно врезаться в бок. Илья Иванович списывал всё на малоподвижный кабинетный образ жизни, на возраст, на тяжелую питерскую воду.

  А способ глушить эту нарастающую тревогу был санкционирован самой высшей медицинской инстанцией. Как-то раз, после изматывающей проверки, в кабинете начмеда госпиталя был накрыт неформальный стол. Начмед, грузный подполковник с лицом цвета перезрелого баклажана, виртуозно нарезая сало, читал лекцию о гигиене.

  — Водка, Илья Иванович, — вещал начмед, назидательно подняв палец с каплей рассола, — это суррогат. Сивушные масла, альдегиды, мазут в танках. От водки печень съеживается, как старая подошва. А наше флотское шило? Это же ректификат высшей очистки! Чистый радикал! Он испаряется прямо в пищеводе, дезинфицируя по пути всё. Медицина! У кого в рационе шило, у того сосуды чистые, как стволы у дежурной батареи.

  Эта пьяная околесица упала на благодатную почву. И началось чудовищное по своей абсурдности лечение. Утром Илья Иванович дисциплинированно глотал желчегонные таблетки, заваривал овёс, веря в силу науки. А вечером, возвращаясь в пустую гулкую квартиру, привычно брался за стакан. Он был похож на безумного прораба, который днём по кирпичику возводит стену, а ночью подгоняет экскаватор и сносит её к чертовой матери, искренне удивляясь, почему стройка не движется.

  Именно в эту пору перехода от сытой спячки к экзистенциальному пробуждению судьба решила провести проверку его личного состава, подкинув в отдел нового сотрудника. Старший лейтенант юстиции Валерия Викторовна прибыла к ним после громкого развода с командиром дизельной подводной лодки. Это была женщина таких тактико-технических характеристик, что при её появлении в коридорах у конвойных пересыхало во рту. Она носила форму как орудие массового поражения и искала новую надёжную гавань со звёздами не ниже майорских. Илья Иванович подходил идеально.

  Генеральное наступление она предприняла в День юриста. Вечером, когда народ рассосался к законным женам, они остались вдвоём. За окном хлестал промозглый дождь. Валерия встала, подошла вплотную, коснувшись грудью его кителя, и глубоким голосом сообщила, как ей одиноко в этом сыром городе. Это был идеальный момент. Тело по привычке дало команду к бою. Но именно в эту секунду свинцовая тяжесть под правым ребром веско пульсировала. И сквозь призму зародившейся внутри смерти Илья Иванович увидел всё насквозь.

  Он смотрел на её губы и видел не райское наслаждение, а начало длинного, грязного протокола. Пошлые встречи, немытые чашки на чужих кухнях, вранье Инессе Яковлевне, оседающее на языке вкусом ржавчины, слёзы дочери. Сорок минут сомнительного трения слизистых оболочек — и годы растянутой во времени боли. Арифметика страдания показалась ему чудовищной. Жизнь и так была полна казёнщины и смерти. Зачем множить энтропию? Он ощутил такую бездонную усталость, что плотское желание осыпалось, как пепел.

  — Вы, Валерия Викторовна, прекрасная женщина, — сказал он ровным, сухим голосом. — Но я старый, больной человек. Лимит на глупости я исчерпал. Давайте-ка я вызову вам дежурный уазик.

  Она отшатнулась, в глазах мелькнула чисто бабья злость, хлопнула дверью. Илья Иванович остался один, налил свои дежурные сто грамм, улыбнулся и впервые почувствовал себя абсолютно свободным. Он не пустил в мир новую боль, и это было важнее всех вынесенных приговоров.

  Развязка наступила обыденно, в серый вторник. Он сидел над делом о недостаче мыла, сделал глоток остывшего чая, и под ребрами провернулся раскаленный ржавый штык. Боль была такой плотной, что он выронил уставную ручку. Синие чернила расплылись по протоколу. Больше он за этот стол не сел.

  Дальше был окружной госпиталь. Профессора с холодными глазами, пункции, запах формалина. Врачи прятали взгляды за гладкими терминами, но следователь умел читать между строк. Цирроз переродился в карциному. Орган превратился в бугристый камень. Выйдя из кабинета с бумажкой биопсии, он понял, что недостроенная дача — просто куча обожжённой глины, склеп для его суеты. И в эту ледяную траншею небытия ему предстоит спускаться одному.

  Его выписали домой умирать. Он переехал на диван с розовой обивкой цвета свежего мяса. Инесса Яковлевна раздражала до зубовного скрежета. Она относилась к его раку как к нарушению дисциплины, входила с неестественно бодрым лицом и читала нотации, что он «не борется». В её суете был только животный страх перед вдовьей нищетой. Илья Иванович отворачивался к обоям и молчал.

  Иногда заглядывала дочь со своим женихом, свежеиспеченным лейтенантом тыла. Они говорили приглушенными голосами. Илья Иванович смотрел на этого мальчика, который через десять лет превратится в такого же пропитого циника, и на свою дочь, которая обрастёт скарбом и начнёт выпиливать мужу мозги. Толстовский Иван Ильич завидовал живым. А Илье Ивановичу было их смертельно жаль. Он смотрел на них, как с берега на пассажиров красивого парохода, который уже дал течь, просто оркестр ещё играет марши.

  Единственным человеком, который не врал, оказался рядовой Сысоев, водитель из комендантской роты, отряженный помогать по хозяйству. Когда Инесса брезгливо выходила, Сысоев молча мыл прокурора, менял судно с крестьянским фатализмом.

  — Ты иди, отдохни, — хрипел Илья Иванович. — Воняет же от меня. Трупный яд, брат.

  — Никак нет, потерпим, — спокойно отвечал Сысоев. — Дело житейское. Все там будем. Давайте ноги подержу, легче дышать будет.

  Опираясь мертвеющими ногами на плечи солдата, Илья Иванович вдруг с пугающей ясностью понял главную вещь. Вся его жизнь не была канцелярской ошибкой. Да, он пил, не достроил дачу. Но в главном фарватере он не сел на мель. Не сажал невиновных, не брал взяток, не множил страдания. Будучи атеистом с партбилетом, он служил литургию простого человеческого стоицизма, исполняя заповеди из инженерной брезгливости к подлости.

  Когда это понимание окончательно сформировалось -
  тогда животный страх ушёл.

  Не сразу. Не кинематографически красиво. Он просто перестал иметь всякий смысл. Та чёрная, ледяная дыра впереди, которая так парализующе пугала его в самом начале болезни, вдруг оказалась не глухой пустотой, а просто глубокой тишиной. Там не было ни ангелов с трубами, ни райских врат, ни театральных эффектов Страшного суда. Был свет — ослепительно белый, ровный, безжалостно справедливый. Как если бы во вселенной кто-то наконец выключил весь фоновый служебный шум, всю суету, и оставил только последнее, окончательное знание о человеке. Илья Иванович с облегчением понял, что тот самый приказ о переводе, которого он так мучительно ждал всю свою долгую службу, наконец-то подписан. Подписан в той самой высшей инстанции, где не бывает ни блата, ни протекции, ни волокиты, ни кадрового вранья.

  Он медленно закрыл глаза. Сделал последний, неожиданно лёгкий и свободный вдох. И тихо, без суетливого рапорта, без лишнего шума, без помпы, сдал смену и сошёл на берег.

        Алексей Тузов

США разбудили нечто жуткое, что они все годы боялись от России больше всего

Предательский удар по руководству Ирана под прикрытием "переговоров", нанесенный ВВС Израиля и США 28 февраля сего года, показал всем, что из языка общения с коллективным Западом нужно ...

Просто новости – 368

Кроме судов и интернет-кабелей, Иран обозначил плату за пролет над своей территорией всех спутников недружественных стран. Чем выше спутник, тем больше площадь и так до бесконечности. К...

Обсудить
  • Слава Богу! Человек отмучился! И сдал смену, будучи честным и незапятнанным. :pray: :pray:
  • :thumbsup: :fist: :sparkles: :sparkles: :sparkles: :boom: :pray:
  • Талантливого написано, но очень мрачно. Наверно, честно. Хочется видеть свет в конце...
  • Не герой, не подлец. ..Винтик, который не скрипит...
  • Спасибо, Илья! Первая часть рассказа великолепна своей достоверностью, - получила удовольствие, вспоминая рассказы о своей службе давнего приятеля - бывшего военного прокурора, даже думала, как бы переслать ему, однако дочитала и поняла, что не стоит человеку с более счастливой судьбой, который востребован и до сих пор не плохо чувствует себя - при деле, спустя годы после службы. :thumbsup: :blush: :sparkles: