Мраморное сердце

13 248

Пролог и сон

В эпоху, когда города наполнялись звуками гудков, а экраны освещали лица ярче звёзд, Гаврила искал следы былой гармонии. Он находил их в потрескавшихся фресках, латинских афоризмах и бронзовых профилях давно ушедших людей.

Часы он не носил — только солнечные на запястье души. Телефон ему был не нужен: «Микеланджело ведь не звонил?» — говорил он с усталой улыбкой.

Он жил в мансарде на окраине Флоренции, среди книг, пыли и одиночества. Каждый вечер он читал Цицерона вслух, словно убеждая стены, что смысл в мире ещё есть.

Он ничего не писал — бумага была слишком белой. Не рисовал — краски были слишком яркими. Не любил людей — они были слишком шумными.

Но однажды вечером, когда воздух между ненаписанных строк стал плотным от тишины, в комнатку вошла Она. Не богиня, не нимфа, не сон. Муза. Живая, нахальная, современная. С пером за ухом, в капюшоне, покрытом каплями дождя, с улыбкой, от которой даже статуэтки в шкафу повернулись в ее сторону.

— Ты меня звал, старик? — спросила она, оглядываясь вокруг.

— Я не зову. Я забываю, — ответил он, но голос выдал его.

— Тогда я последняя, кого ты забудешь, — сказала она и осталась.

С этого момента началось его падение. Гордое одиночество рухнуло, каменное сердце дало трещину. Вдохновение стало не даром, а проклятием. Любовь — не утешением, а вызовом.

Глава I. Паутина из света и пыли

Флоренция. Январь. 14:27.

За окном мир напоминал старую гравюру — выцветшую, потрёпанную, но всё ещё завораживающую. Капли дождя покрывали каменные стены домов, словно небрежный художник махнул кистью на холст. Улицы гудели от шума машин, но в мансарде Гаврилы всё оставалось неизменным.

Он сидел у окна, укутанный в серый шарф, с чашкой остывшего кофе в руках.

— Люди утратили способность видеть красоту, — прошептал он, обращаясь к самому себе. — Они её упрощают, искажают. Красота должна быть трагичной, настоящей.

На столе лежала чистая тетрадь. Бумага, девственно белая, как первый снег, ещё не видела ни чьих записей. Перо, настоящее, с чернильницей, словно из эпохи Рафаэля, но страницы оставались пустыми уже шесть месяцев.

Он не писал, потому что Муза ушла или, возможно, он сам её изгнал, решив, что искусство должно быть выше жизни — вечным и бездыханным.

И вдруг скрипнула дверь.

Гаврила вздрогнул. Никто не знал код на домофоне, никто не приходил к нему. Разве что призраки прошлого.

Но на пороге стояла не эфемерная фигура.

А девушка. Живая, настырная. В мокрой куртке, с рюкзаком за плечами, в видавших виды кроссовках. Она улыбалась.

— Ты Гаврила? — спросила она, всматриваясь в него, как в портрет, который нужно разгадать.

— Кто Вы? Как Вы сюда попали? — Он встал, его голос дрожал, но не от страха, а от странного ощущения, что эта сцена уже виделась ему. Во сне или наяву.

— Я Муза, — ответила она просто и вошла, оставляя на полу следы воды и света.

Она осмотрела комнату, её взгляд задержался на беспорядке с одобрением:

— У всех вас, гениев, такой милый хаос. Уют без надежды.

— Это какое-то недоразумение. Я давно не...

— Не творишь? Не веришь? Не любишь? Я знаю.

Она повернулась к нему, и её глаза стали серьёзными, почти пугающими.

— Но я пришла, значит, ты всё ещё нужен кому-то...

Он смотрел на неё долго, дольше, чем он хотел. Впервые за годы почувствовал, что мрамор в груди треснул.

Совсем немного, но достаточно...

Глава II. Муза, которая пахла грозой

Она села в кресло, не спросив разрешения. Сняла обувь — носки были в дырочках. Достала из рюкзака мятую тетрадь и два карандаша. Её поведение было дерзким — будто священный склеп одиночества для неё просто комната.

Гаврила смотрел на неё, не отводя взгляда. То ли из-за злости, то ли потому, что не знал, куда их деть - глаза.

— Музы приходят вот так, — наконец произнёс он. — Ни молний, ни слепящего света. Ни голых нимбов.

— О, ты, наверное, ждал что-то классическое: в тунике, босая, с лютней и туманной дымкой за спиной? — она закатила глаза. — Прости, мы так больше не работаем. Двадцать пятый год , двадцать первого века, милый. Апдейты у всех.

— Не называй меня милым, — процедил он сквозь зубы.

— А ты не будь таким, — бросила она в ответ.

Он замолчал, не зная, что его возмущало больше: её тон, её присутствие или то, что от неё исходил запах дождя и грозы. Тот самый аромат, который когда-то будил его в четыре утра и заставлял писать стихи на полях книг. Запах, который он старательно пытался забыть, заменив его пылью и чернилами.

— Здесь всё умерло, — сказала она, обводя комнату рукой. — Даже часы остановились.

— Время — это иллюзия, — ответил он.

— А вдохновение — жизнь, — возразила она.

Вдруг он осознал: она не была красивой в традиционном смысле. Ни идеальных черт лица, ни высоких скул. Но в ней было нечто особенное. Как у мадонн Караваджо — та самая несовершенная живость, от которой невозможно было отвернуться.

— Хорошо, — произнёс он. — Допустим, ты Муза. Что тебе нужно?

Она долго и тихо смотрела на него, почти с жалостью.

— Не мне, а тебе. Я пришла, чтобы вернуть твою боль.

Он усмехнулся.

— Не поздно ли? Я давно её не терял.

— Ты ничего не чувствуешь, — прошептала она, приблизившись к нему так близко, что воздух между ними задрожал, звеня, как натянутая струна. — Я заставлю тебя снова влюбиться в то, что ты отвергнул. В слово. В форму. В жизнь.

Он отпрянул.

— И что, ты останешься здесь? Будешь вдохновением, которое моет мою посуду и читает Платона за завтраком?

— Почти. Платона заменим на Джойса.

— И посуду, наверное, плохо моешь.

Он стиснул зубы. Он должен был выгнать её. Должен был. Но вместо этого подошёл к старой тетради, на которой лежало перо. Рядом с ним застыла засохшая капля чернил, казалось, ждущая чего-то...

Он взглянул на Музу.

— У тебя есть имя?

— Назови меня как хочешь.

— Ира?

— Фу, только не Ира.

— Тогда Лия?

— Лучше.

Она улыбнулась.

И в этот момент он понял:

Катастрофа началась.

Глава III. Сердце между строк

Мансарда изменилась. Не внезапно, не бурей. Старый уклад треснул, медленно, как лёд под ногами, когда ты ещё не знаешь, провалишься ли, но уже не чувствуешь опоры.

С появлением Лии всё начало жить по-другому. Книги сами открывались на нужных страницах, пауки исчезли, а мёртвая лампа зажглась, едва она коснулась выключателя. Но больше всего изменился воздух — он стал живым.

И Гаврила начал писать. Он не заметил, как это произошло. Однажды, в два часа ночи, он взял перо, и рука не дрогнула. Слова полились без плана, схем, возвышенных намерений, словно они не исходили от него, а проходили через него.

Лия лежала на ковре на полу, обняв подушку, и читала Фуко, словно это была лёгкая комедия. Она иногда бросала на него короткие взгляды — не хищные и не снисходительные, а такие, что внутри всё обнажалось.

Однажды он спросил её: «Почему ты пришла ко мне? Ты могла выбрать любого: гениального, молодого, влюблённого в жизнь».

Она ответила, не поднимая взгляда: «Ты забыл одну вещь. Я не выбираю. Я возвращаюсь».

Он хотел узнать, откуда она, но не мог решиться спросить. Он знал, что за этим стоит нечто древнее, но не миф, не сказка, а то, от чего можно сойти с ума.

Однажды ночью он проснулся от тихого, едва слышного крика. Он подошёл к креслу, где сидела Лия, сжавшись, как зверёк, с растрёпанными волосами.

— Лия? — тихо спросил он, касаясь её плеча.

Она резко вскочила, ударив его в грудь, и посмотрела прямо, сквозь него.

— Ты не должен… влюбляться. Это опасно.

Гаврила застыл. Она опустила глаза.

— Я не человек, Гаврила, — сказала она. — Я могу быть светом, могу быть пламенем, но я не твоя.

— Тогда почему ты ревнуешь мои строки? Почему трогаешь чашку, из которой я пил? Почему остаёшься?

Она дрожала.

— Потому что я больше не Муза. Я — отголосок. Я — цена.

Между ними повисла тишина, из которой рождаются катастрофы и бессмертные книги. Он медленно приблизился.

— Тогда я готов платить, — сказал он.

Впервые за долгие годы, не в порыве, а осознанно, он дотронулся до женской щеки, - её щеки. Её кожа была тёплой, как у живого человека, но в зрачках отражалось нечто бездонное, старше всего мира.

— Ты сгоришь, если тронешь меня полностью, — прошептала она.

— Я уже пепел, Лия. Дай мне снова пламя, — ответил он.

Она заплакала беззвучно, задрожала, как капля росы на стебле, и поцеловала его. 

Время остановилось.

В ту ночь он не спал. Он писал, смеялся, плакал и чувствовал. Муза лежала рядом, положив голову ему на плечо, и сонно шептала слова, которых не было ни в одном языке.

А за окном, над Флоренцией, появилась вторая луна. Но никто, кроме них, её не увидел.

Глава IV. Ложь, в которую верит пламя

Наутро Лия исчезла.

Гаврила проснулся один — ни следов на подушке, ни голоса в мансарде. Только лёгкий запах грозы остался в воздухе, как от воспоминания, которое ещё не решилось стать прошлым.

Он долго сидел на кровати, в халате, с чашкой кофе, который сам себе сварил, и всё ждал, что вот сейчас она… появится.

Снова обернётся светом. Скажет дерзко:

— Ну что, философ, опять в existential crisis ушёл?

Но тишина была непроницаема.

Как гробница.

Как пауза между ударами сердца.

И тогда он впервые испугался. Не смерти — к ней он привык. А жизни без неё.

Он снова стал писать. Но строки шли не так.

Они были похожи на нервные спазмы, на судороги духа, на гнев и вину.

Он понял: она забрала с собой что-то.

Не вдохновение. Нет.

Что-то глубже. Что-то… из плоти его мыслей.

Он встал. Сел. Встал, прошёлся по комнате. Сел снова.

А потом заметил — в записной книжке, между страницами, лежал лист.

На нём — карандашный набросок: лицо. Его лицо. Спящее. И надпись внизу:

"Когда ты проснёшься, я уже буду где-то, где меня не должно быть.

Ты был человеком. Я памятью.

А мы — трагедия, которая хочет притвориться лирикой.

Л".

Прошло три дня.

На четвёртый — он увидел её снова.

На улице.

Она стояла у фонтана, как ни в чём не бывало. В темном плаще, в шапке, в которой можно было бы спрятаться от Бога. Её глаза были уставшие, словно за эти трое суток она пережила век.

— Ты… — он выдохнул.

— Я. — она улыбнулась. Слабо. Без вызова.

— Где ты была?

— В прошлом.

— В каком ещё к чёрту прошлом?

Она посмотрела на него. Долго. И тяжело.

— В своём.

Они сели на скамейку.

И Лия заговорила. И голос её был тише обычного — без шуток, без масок. Словно она теперь говорила не как Муза, а как человек. Или то, что от него осталось.

— Я не всегда была идеей, Гаврила. Я была живой. Настоящей. Женщиной.

Я жила в шестнадцатом веке. В Венеции.

Меня звали Леонора.

Он замер. Слова ее текли в его сознании, как вода в расселину.

— Я любила художника. Он был прекрасен. Безумен. Гениален.

Я была его моделью, его адом, его небом, его музой.

Он писал меня сотни раз, пока не…

Не перестал видеть во мне человека.

Он превратил меня в вечность. В образ.

И убил меня этим.

Она сглотнула.

— Я умерла не от болезни. Не от голода. От боли. От того, что меня больше не любили — меня, Леонору. Только тень. Только музу.

И я осталась. Между слоями мира.

Чтобы приходить к таким, как он.

И как ты.

Чтобы напоминать: вдохновение без любви — это насилие.

Он слушал её.

Каждое слово, - как игла под кожу.

— Почему ты пришла ко мне?

— Потому что ты не такой.

Ты не убиваешь, чтобы творить. Ты умираешь, для этого.

А я… устала быть чьим-то пламенем. Я сама хотела тепла.

Она посмотрела на него — и в её глазах впервые была не вечность. А страх. Человеческий. До дрожи.

— Но если мы будем вместе… ты сгоришь.

Ты будешь писать лучше всех, но с каждым словом будешь терять себя. Потому что я — это не дар. Я — искупление.

Он взял её руку. Тихо и нежно.

И произнёс:

— Тогда гори со мной.

И где-то, далеко за чертой времени, на небесной стене, одна из звёзд дрогнула.

И упала.

Но не потухла.

Она превратилась в пламя, что навсегда осветит имена:

Гаврила и Леонора.

Глава V. Страницы, написанные кошмарным сном

Гаврила писал.

Словно под пыткой. Словно в агонии.

Словно влюблённый, которому каждое признание — как вырывание собственных рёбер.

Каждое утро начиналось одинаково:

Лия спала рядом, свернувшись комочком. Он вставал первым — не потому, что не хотел спать, а потому что боялся, что во сне потеряет её снова.

Он ставил кофе. Писал. До заката. А потом до рассвета. До срыва. До головной боли между бровей.

И роман рос.

Рос, как храм.

Гаврила сам не верил, как рождаются эти главы — полные боли, красоты, философии и… любви. Он писал о музыке, которая жила в человеке. О мраморе, который хотел стать плотью. О женщине, которой нельзя было касаться — иначе весь мир сгорит.

Он понял: пишет не о ней, но ею. Она текла сквозь него.

Лия всё чаще молчала.

Смотрела в окно.

Читала дневники людей, давно забытых. Иногда исчезала на ночь.

Возвращалась — молча, с глазами красными, как у того, кто спорил с Богом.

Он пытался говорить.

— Ты страдаешь, Лия.

— Я — это боль, Гаврила. Я к ней привыкла.

Но однажды она пришла — в два ночи.

И заплакала. Настояще. Не сдерживаясь.

Он подбежал, обнял. Она дрожала.

— Я видела… тебя, — прошептала она. — В будущем.

— Что ты…

— Я видела, как ты читаешь свой роман. В зале. Перед сотнями.

И ты не улыбаешься. У тебя нет ничего внутри.

Ты стал гениальным. Но ты — не ты.

Ты… мёртв.

Он молчал.

Потому что он уже чувствовал это.

С каждым абзацем он терял что-то.

Забыл, как смеяться. Как спать. Как мечтать.

Всё, что осталось — только слова.

И она.

— Я найду способ, — сказала она вдруг. — Есть один путь. Старый. Древний.

— Что за путь?

— Снять с тебя мой след.

Разорвать нить. Вернуть тебе… одиночество.

Он отпрянул, как от пощёчины.

— Ты уйдёшь?

— Я исчезну. Навсегда.

Ты ничего не вспомнишь. Ты продолжишь жить.

Как человек. Без книги. Без бессмертия.

Но — ты будешь жив.

Ты не умрёшь ради истории.

И я…

Я не стану больше проклятием.

Той ночью он не спал.

Он лежал и смотрел на неё, как на закат перед бесконечной ночью.

Её волосы лежали на подушке, как ленты света.

Её рука — у его шеи.

И он думал:

Если я позволю ей уйти — я потеряю лучшее, что было во мне.

Но если я удержу её — я потеряю себя.

И выбор был таким, от которого ломаются самые стойкие.

Утром она исчезла.

Но на его столе — вместо кофе — стояла чаша с молоком и мёдом.

А на странице книги, где он остановился, была надпись, выведенная её рукой:

"Ты был первым, кто не хотел использовать меня, а просто держал за руку.

Прощай, Гаврила.

Я освободила тебя.

Не пиши — живи".

Он прочёл эти слова.

Закрыл книгу.

И заплакал.

Не потому что потерял её.

А потому что впервые понял, что ещё жив.

И в ту же ночь, во Флоренции, одна старинная статуя на площади — изображающая женщину с лютней — впервые за сотни лет...

улыбнулась.

Эпилог. Улыбка из прошлого

Флоренция. Площадь Синьории. Весна. Шесть лет спустя.

Гаврила сидел на скамейке у фонтана, где когда-то впервые увидел её.

На коленях — блокнот. Пустой.

Он больше не писал. Не потому, что не мог. А потому, что не хотел предать её.

Он открыл небольшую мастерскую: реставрация книг, каллиграфия, редкие издания.

Стал жить тише. Легче. Медленнее.

Он научился смеяться, когда проливает кофе. Обижаться на дождь. Гладить уличных котов. Засыпать под шум ветра, а не под внутренний крик.

Иногда он снился себе прежним.

В белой рубашке, с пером в руке, полумёртвым от собственного гения.

И всегда во сне — она.

Лия. Леонора. Муза. Его. Никем не обладаемая.

Он больше не знал, была ли она реальна.

Или она была — обострением одиночества, что приняло форму женщины.

Но всё в нём стонало: "Она была!"

Однажды он пришёл на площадь просто так — никуда не спеша.

Туристы смеялись. Дети кормили голубей. А статуя женщины с лютней снова стояла, как всегда.

Он взглянул на неё.

И сердце… дрогнуло.

Как тогда.

Шесть лет назад.

Она…

Улыбалась.

Совсем едва. Почти неуловимо.

Но Гаврила видел.

Он поднялся со скамейки. Подошёл.

Протянул руку.

И пальцы коснулись камня — холодного, вечного.

Он знал: она не вернётся. И всё же шепнул:

— Лия. Если ты где-то там… я всё ещё живу. Ради тебя.

И тут…

Из толпы — лёгкий звон смеха.

Чужой? Нет, родной.

Он обернулся.

На другом конце площади — девушка.

С короткой стрижкой, в белой рубашке и джинсах, с книгой под мышкой.

Она повернулась, поймала его взгляд, и вдруг — моргнула.

Один раз. Очень медленно.

Он не пошёл к ней.

Не подбежал.

Он просто стоял.

А девушка — исчезла за углом.

Словно никогда и не была.

На его губах появилась улыбка. Тот самый изгиб, что рисовал он в своём воображении, но так и не написал.

Он достал блокнот.

И на первой странице, спустя шесть лет, написал всего одну фразу:

"Я всё ещё тлею. Но пепел, теперь, тёплый".

И легкий ветер, пролетая по площади, словно прошептал в ответ:

"Гаврила… ты — живой".


Восстание машин, или бешеный "пингвин"

Как "летающий компьютер" Ф-35 чуть не угробил пилота в очень загадочном лётном происшествии на Аляске, решив, что он стоит на землеЭтот год стал не очень удачным для Ф-35. Сначала за не...

В Челябинске утвердили приговор таджикам, убившим Русского парня. Лично я этому очень рад, но считаю, что это только полдела

Один известный генерал настаивает, чтобы людей привлекали к ответственности за указание национальности преступника. Дескать, у преступников нет национальности. Но в современной России сложилась ситуац...

Лоббистам завоза мигрантов Путин поставил ультиматум: "Нам нужны свои…". Для иностранцев ввели ещё 7 запретов

"Мне не хочется вдаваться в то, чего не хватает в строительном секторе…" Владимир Путин озвучил установку, которая должна в корне изменить миграционную политику России. Президентский ул...

Обсудить
  • Хочу во Флоренцию :thumbsup: :thumbsup:
  • :collision: :collision: :collision: :collision: :collision: :collision: Могёшь! :thumbsup: Забираю. :point_up: :hand:
  • :fire: :raised_hand:
  • "Я пришла, чтобы вернуть твою боль..." Да... Здорово, как говорится, на одном дыхании :thumbsup: С каким-то невероятным удивлением читаешь о том, что с тобою что-то-подобное было, причём припоминаешь, как в дальних поездках у тебя тоже классно писалась проза и ощущалось незримое, почти ангельское присутствие , а на улицах можно было столкнуться с совершенно неожиданными персонажами... Жаль, что мы живы, уже кое-что утратив... Спасибо! :sparkles: :sparkles: :sparkles: :blush: :hand: