Начало здесь
Личное знакомство со Сталиным
Посещение домашних обедов у Сталина было особенно приятным, пока была жива Надежда Сергеевна. Она была принципиальным, партийным человеком и в то же время чуткой и хлебосольной хозяйкой. Я очень сожалел, когда она умерла. Накануне ее кончины проходили октябрьские торжества… Шла демонстрация, и я стоял возле Мавзолея Ленина в группе актива. Аллилуева была рядом со мной, мы разговаривали. Было прохладно, и Сталин стоял на Мавзолее в шинели (он, как всегда в ту пору, ходил в шинели). Крючки у него были расстегнуты и полы распахнулись. Дул ветер, Аллилуева глянула и говорит: «Вот мой не взял шарф, простудится и опять будет болеть». Все это было очень по-домашнему и никак не вязалось с вросшими в наше сознание представлениями о Сталине как о вожде.
Потом кончилась демонстрация, все разошлись. А на следующий день Каганович собирает секретарей московских райкомов партии и говорит, что скоропостижно скончалась Надежда Сергеевна. Я тогда подумал: «Как же так? Я же с ней вчера разговаривал. Цветущая, красивая такая женщина была». Искренне пожалел: «Ну, что же, всякое бывает, умирают люди…» Через день или два Каганович опять собирает тот же состав и говорит: «Я передаю поручение Сталина. Сталин велел сказать, что Аллилуева не умерла, а застрелилась». Вот и все. Причин, конечно, нам не излагали. Застрелилась, и все тут. Ее похоронили. Сталин ходил провожать ее на кладбище. По его лицу было видно, что он очень переживал, оплакивал ее.
Уже после смерти Сталина я узнал причину смерти Надежды Сергеевны. На это есть документы. А мы спросили Власика[50], начальника охраны Сталина: «Какие причины побудили Надежду Сергеевну к самоубийству?» Вот что он рассказал: «После парада, как всегда, все пошли обедать к Ворошилову[51]. (В Кремле у него большая квартира была. Я тоже там обедал несколько раз. Приходил туда узкий круг лиц: командующий парадом, в тот раз, по-моему, Корк[52], принимавший парад нарком Ворошилов и некоторые члены Политбюро, самые близкие к Сталину. Шли туда прямо с Красной площади. Тогда демонстрации надолго затягивались.) Там они пообедали, выпили, как полагается и что полагается в таких случаях. Надежды Сергеевны там не было. Все разъехались, уехал и Сталин. Уехал, но домой не приехал. Было уже поздно. Надежда Сергеевна стала проявлять беспокойство – где же Сталин? Начала его искать по телефону. Прежде всего она позвонила на дачу.
Они жили тогда в Зубалове, но не там, где жил последнее время Микоян[53], а через овраг. На звонок ответил дежурный. Надежда Сергеевна спросила: “Где товарищ Сталин?” – “Товарищ Сталин здесь”. – “Кто с ним?” Тот назвал: “С ним жена Гусева”. Утром, когда Сталин приехал, жена уже была мертва. Гусев – это военный, и он тоже присутствовал на обеде у Ворошилова. Когда Сталин уезжал, он взял жену Гусева с собой. Я Гусеву никогда не видел, но Микоян говорил, что она очень красивая женщина. Когда Власик рассказывал эту историю, он так прокомментировал: “Черт его знает. Дурак неопытный этот дежурный: она спросила, а он так прямо и сказал ей”».
Тогда еще ходили глухие сплетни, что Сталин сам убил ее. Были такие слухи, и я лично их слышал. Видимо, и Сталин об этом знал. Раз слухи ходили, то, конечно, чекисты записывали и докладывали. Потом люди говорили, что Сталин пришел в спальню, где он и обнаружил мертвую Надежду Сергеевну; не один пришел, а с Ворошиловым. Так ли это было, трудно сказать. Почему это вдруг в спальню нужно ходить с Ворошиловым? А если человек хочет взять свидетеля, то, значит, он знал, что ее уже нет? Одним словом, эта сторона дела до сих пор темна.
Вообще-то я мало знал о семейной жизни Сталина. Судить об этом я могу только по обедам, где мы бывали, и по отдельным репликам. Случалось, Сталин, когда он был под хмельком, вспоминал иной раз: «Вот я, бывало, запрусь в своей спальне, а она стучит и кричит: “Невозможный ты человек. Жить с тобой невозможно”». Он рассказывал также, что когда маленькая Светланка сердилась, то повторяла слова матери: «Ты невозможный человек. – И добавляла: – Я на тебя жаловаться буду». – «Кому же ты жаловаться будешь?» – «Повару». Повар был у нее самым большим авторитетом.
После смерти Надежды Сергеевны я некоторое время встречал у Сталина молодую красивую женщину, типичную кавказку. Она старалась нам не встречаться на пути. Только глаза сверкнут, и сразу она пропадает. Потом мне сказали, что эта женщина – воспитательница Светланки. Но это продолжалось недолго, и она исчезла. По некоторым замечаниям Берии[54] я понял, что это была его протеже. Ну, Берия, тот умел подбирать «воспитательниц».
Аллилуеву же я жалел еще и чисто по-человечески. Славным она была человеком. Когда она училась в Промакадемии на текстильном факультете, овладевая специальностью химика по искусственному волокну, то была избрана партгруппоргом и приходила согласовывать со мной всякие формулировки. Я при этом всегда как бы оглядывался: вот придет она домой и расскажет Сталину о моих словах… У Винниченко[55] есть рассказ «Пиня». Этот Пиня был выбран старостой в тюремной камере, поэтому он за всех принимал решения. Избрали меня в Промакадемии секретарем парткома, и почувствовал я себя Пиней. Но ни разу не пожалел, что сказал Надежде Сергеевне то или что-то другое. Да и скромница она была в жизни. В академию приезжала только на трамвае, уходила вместе со всеми и никогда не вылезала как «жена большого человека». Есть старая истина: судьба нередко лишает нас лучших.
Я уже рассказывал, что Сталин часто вспоминал факты моей работы в академии, а я смотрел и недоумевал: откуда он знает? Потом понял, откуда он знает некоторые эпизоды из моей жизни. Видимо, Надежда Сергеевна информировала его о жизни партийной организации Промышленной академии в то время, когда я там учился, а потом и возглавлял партийную организацию. По-видимому, она представляла меня в хорошем свете как политического деятеля. Поэтому Сталин и узнал меня через нее. А сначала я приписывал свое выдвижение на партийную работу в Москве Кагановичу, потому что Каганович меня очень хорошо знал по Украине, где мы с ним были знакомы буквально с первых же дней Февральской революции. Потом уж я сделал вывод, что, видимо, мое выдвижение было предпринято не Кагановичем, а скорее всего исходило от Сталина. Это, конечно, импонировало Кагановичу. Наверное, Надежда Сергеевна меня, грубо говоря, расхваливала Сталину.
Сталин нравился мне и в быту. Иной раз при встрече в домашней обстановке я слышал, как он шутил. Шутки у него были для меня довольно необычными. Я обоготворял его личность и шуток поэтому от него не ждал, так что любая шутка мне казалась необычной: шутит «человек не от мира сего».
Мне нравилась семья Сталина. У Сталина я встречал старика Аллилуева[56] и его жену, тоже пожилую женщину. Приглашался туда и Реденс[57] со своей женой, старшей сестрой Надежды Сергеевны Анной Сергеевной, и ее брат. Он мне тоже очень нравился – молодой и красивый человек в командирском звании, не то артиллерист, не то из танковых войск… Это были такие непринужденные семейные обеды, с шутками и прочим. Сталин на этих обедах был очень человечным, и мне это импонировало. Я еще больше проникался уважением к Сталину и как к политическому деятелю, равного которому не было в его окружении, и как к простому человеку. Но я тогда ошибался. Теперь я вижу, что не все понимал. Сталин действительно велик, я и сейчас это подтверждаю, и в своем окружении он был выше всех на много голов. Но он был еще и артист, и иезуит. Он способен был на игру, чтобы показать себя в определенном качестве.
Хочу описать еще одну встречу со Сталиным, которая произвела на меня сильное впечатление. Это произошло, когда я учился в Промакадемии. Первый выпуск ее слушателей состоялся в 1930 году. Тогда директором у нас был Каминский[58], старый большевик, хороший товарищ. Я к нему относился с уважением. Мы его попросили, чтобы он обратился к Сталину с просьбой принять представителей партийной организации Промышленной академии в связи с первым выпуском слушателей. Мы хотели услышать напутственное слово от товарища Сталина. У нас был запланирован вечер в Колонном зале Дома союзов[59], посвященный выпуску слушателей, и мы просили, чтобы Сталин выступил на этом торжественном заседании. Нам сообщили, чтобы мы выделили своих представителей, и Сталин примет человек шесть или семь. В их числе был и я, как секретарь партийной организации. Остальные участники этой встречи уже окончили Промышленную академию, а я попал именно как представитель партийной организации.
Пришли к Сталину. Он сейчас же принял нас, и началась беседа. Сталин развивал такую тему: надо учиться, надо овладевать знаниями, но не разбрасываться, а знать свое конкретное дело глубоко и в деталях. Нужно, чтобы из вас получились подготовленные руководители, не вообще какие-то специалисты по общему руководству делом, а с глубоким знанием именно своего дела. Тут он привел такой пример: если взять нашего специалиста, русского инженера, то это специалист очень образованный и всесторонне развитый. Он может поддерживать разговор на любую тему и в обществе дам, и в своем кругу, он сведущ в вопросах литературы, искусства и других. Но когда потребуются его конкретные знания, например машина остановилась, то он сейчас же пошлет других людей, которые бы ее исправили. А вот немецкий инженер будет в обществе более скучен. Но если ему сказать, что остановилась машина, он снимет пиджак, засучит рукава, возьмет ключ, сам разберет, исправит и пустит машину. Вот такие люди нужны нам: не с общими широкими знаниями, это тоже очень хорошо, но, главное, чтобы они знали свою специальность и знали ее глубоко, умели учить людей.
Нам это понравилось. Я такую точку зрения слышал и раньше, еще когда учился на рабфаке. Тогда проводилась в жизнь такая идея, что нам, конечно, нужны и институты, но главным образом нужно побольше техникумов, чтобы иметь у нас не столько просто образованных людей, знающих ту или другую отрасль, сколько специалистов, окончивших техникумы, если проще говорить – ремесленников, которые знали бы дело ýже, но зато глубже, чем инженер той же специальности. У нас тогда и споров не было, мы всецело придерживались такой точки зрения. Поэтому слова Сталина, при личном знакомстве с ним, произвели тогда на меня хорошее впечатление: вот человек, который знает суть и правильно направляет наши умы, нашу энергию на решение коренной задачи индустриализации страны, подъема промышленности и создания на этой основе неприступности границ нашей Родины со стороны капиталистического мира. На этой же базе основывался и подъем благосостояния народа.
Закончили беседу. Сталин сказал: «Я не смогу быть у вас, а придет к вам Михаил Иванович Калинин[60]. Он вас поприветствует». Когда завершилась беседа со Сталиным, мы увидели, что уже началось заседание в Колонном зале и нам надо туда бежать. Пришли мы из Кремля в Колонный зал, когда доклад уже кончился. С докладом, по-моему, выступал Каминский. Потом говорили слушатели, и, наконец, выступил Михаил Иванович. Мы все уважали его и внимательно слушали. Но он говорил как раз обратное тому, о чем только что сказал Сталин. Правда, он тоже утверждал, что надо учиться, овладевать знаниями и быть квалифицированными руководителями нашей промышленности: «Вы кадровые командиры и должны знать не только свою специальность, но должны читать литературу, должны быть всесторонне развитыми. Надо быть не только знатоками своей специальности, своих машин и приборов, вы должны быть знатоками нашей литературы, искусства, истории и прочего». Те, кто был у Сталина, переглядывались. Ведь мы только что пришли от него, а Калинин по этому вопросу говорил как раз противоположное услышанному от Сталина. Я был на стороне Сталина, считая, что он конкретнее ставит задачи, ибо прежде всего мы должны быть специалистами, мастерами своего дела и не разбрасываться, иначе мы не будем иметь настоящей цены. Тот, кто глубже знает свой предмет, более полезен для своей Родины и для дела.
Когда началась моя партийная деятельность в Москве, то в январе 1931 г. состоялась районная партийная конференция. Тогда районные партконференции проводились или через шесть месяцев, или через год. На этой-то конференции я был избран в январе секретарем Бауманского районного партийного комитета, а Коротченко[61] – председателем районного Совета. Заворгом в райкоме стал товарищ Трейвас[62], очень хороший товарищ. Агитмассовым отделом заведовал, по-моему, товарищ Розов, тоже очень хороший, деятельный человек. Потом еще Шуров[63]. У него так кончилась карьера: не помню, либо его арестовали, либо он покончил жизнь самоубийством в Сибири в 1937 году.
Трейвас в 20-е годы был широко известен как комсомольский деятель. Это был дружок Саши Безыменского[64]. Они вместе являлись активными деятелями Московской комсомольской организации. Трейвас – очень дельный, хороший и умный человек. Но меня еще тогда Каганович предупредил, что, мол, у него имеется политический изъян: он в свое время, когда шла острая борьба с троцкистами, подписал так называемую декларацию 93 комсомольцев в поддержку Троцкого. Безыменский ее тоже подписал. «Поэтому, – сказал Каганович, – требуется настороженность, хотя сейчас Трейвас полностью стоит на партийных позициях, не вызывает никаких сомнений и рекомендуется от Центрального Комитета заворгом».
Сейчас, когда прошло столько лет, я должен сказать, что Трейвас работал очень хорошо, преданно, активно. Это был умный человек, и я им был очень доволен. Но с ним я проработал только полгода, а потом меня избрали секретарем Краснопресненского райкома партии. Это считалось повышением на партийной лестнице, потому что Красная Пресня занимала более высокие политические позиции, чем Бауманский район, ввиду ее славного исторического прошлого – Декабрьского восстания 1905 года. Краснопресненская парторганизация была ведущей партийной районной организацией в Москве. Трейвас же остался в Бауманском районе. А секретарем Бауманского райкома избрали, по-моему, Марголина[65].
Трейвас кончил свою жизнь трагично. Он был избран секретарем Калужского горкома партии и хорошо там работал. Гремел, если так можно сказать, этот Калужский горком. Но когда началась «мясорубка» 1937 года, то и он не избежал ее. Я опять встретился с Трейвасом, когда он уже сидел в тюрьме. Сталин тогда выдвинул идею, что секретари обкомов партии должны ходить в тюрьмы и проверять правильность действий чекистских органов. Поэтому я тоже ходил. Помню, Реденс был тогда начальником управления ОГПУ Московской области. Это тоже интересная фигура. Реденс, бедняга, тоже кончил жизнь трагически. Он был арестован и расстрелян, несмотря на то, что был женат на сестре Надежды Сергеевны Аллилуевой, то есть являлся свояком Сталина. Я много раз встречал Реденса на квартире у Сталина, на семейных обедах, на которые я тоже приглашался, как секретарь Московской партийной организации, да и Булганин, как председатель Моссовета.
Вот с этим-то Реденсом ходили мы и проверяли тюрьмы. Это была ужасная картина. Помню, зашел я в женское отделение одной тюрьмы. Жарища, дело было летом, камера переполнена… Реденс предупредил меня, что там можно встретиться с такой-то и такой-то, там попадаются знакомые. Действительно, сидела там одна очень активная и умная женщина – Бетти Глан[66]. Она и сейчас, кажется, еще жива и здорова. Была она вторым по счету директором Центрального парка культуры и отдыха имени Горького в Москве. Но она была не только директором, а фактически одним из его создателей. Я тогда не бывал на дипломатических приемах, а она, как выходец из буржуазной семьи, знала этикет высшего общества, и Литвинов[67] ее всегда туда приглашал, так что она как бы представляла наше государство на этих приемах. Теперь я встретил ее в тюрьме. Она была полуголая, как и другие, потому что стояла жарища. Говорит: «Товарищ Хрущев, ну какой же я враг народа? Я честный человек, я преданный партии человек». Вышли мы оттуда, зашли в мужское отделение. Тут я встретил Трейваса. Трейвас тоже говорит мне: «Товарищ Хрущев, разве я такой-сякой?» Я тут же обратился к Реденсу, а он отвечает: «Товарищ Хрущев, они все так. Они все отрицают. Они просто врут».
Тогда я понял, что наше положение секретарей обкомов очень тяжелое: фактические материалы следствия находятся в руках чекистов, которые и формируют мнение: они допрашивают, пишут протоколы дознания, а мы являемся, собственно говоря, как бы «жертвами» этих чекистских органов и сами начинаем смотреть их глазами. Таким образом, это получался не контроль, а фикция, ширма, которая прикрывала их деятельность. Позднее я подумал: а почему Сталин так сделал? Теперь ясно, что Сталин это сделал сознательно, он продумал это дело, чтобы, когда понадобится, мог бы сказать: «Там же партийная организация. Они ведь следят, они обязаны следить». А что такое «следить»? Как именно следить? Чекистские органы не подчинены нашей партийной организации. Следовательно, кто за кем следит? Фактически не партийная организация следила за чекистскими органами, а чекистские органы следили за партийной организацией, за всеми партийными руководителями.
В то время мне приходилось очень часто встречаться со Сталиным и слушать его: на заседаниях, на совещаниях, на конференциях, слушать и видеть его деятельность при встречах с ним у него на квартире и в обстановке работы руководящего коллектива – Политбюро Центрального Комитета. На этом фоне Сталин резко выделялся, особенно четкостью своих формулировок. Меня это очень подкупало. Я всей душой был предан ЦК партии во главе со Сталиным и самому Сталину в первую очередь.
Раз присутствовал я на совещании узкого круга хозяйственников. Это было тогда, когда Сталин сформулировал свои знаменитые «шесть условий» успешного функционирования экономики[68]. Я тогда работал секретарем Бауманского райкома партии. Мне позвонили, чтобы я явился на Политбюро, выступит Сталин. Я сейчас же приехал в ЦК, там было уже полно людей. Зал, в котором мы заседали, небольшой, вмещавший максимум человек 300, был битком набит. Слушая Сталина, я старался не пропустить ни одного слова и, насколько мог, записал его выступление. Потом оно было опубликовано. Повторяю, краткость выражений и четкость формулирования задач, которые были поставлены, подкупали меня, и я все больше и больше проникался уважением к Сталину, признавая за ним особые качества руководителя.
Я встречал и наблюдал Сталина также при непринужденных собеседованиях. Это случалось иной раз в театре. Когда Сталин шел в театр, он порой поручал позвонить мне, и я приезжал туда или один, или вместе с Булганиным. Обычно он приглашал нас, когда у него возникали какие-то вопросы и он хотел, находясь в театре, там же обменяться мнениями по вопросам, которые чаще всего касались города Москвы. Мы же всегда с большим вниманием слушали его и старались сделать именно так, как он нам советовал. А в ту пору советовал он чаще в хорошей, товарищеской форме пожеланий.
Однажды (по-моему, перед XVII партийным съездом) мне позвонили и сказали, чтобы я сам позвонил по такому-то номеру телефона. Я знал, что это номер телефона на квартире Сталина. Звоню. Он мне говорит: «Товарищ Хрущев, до меня дошли слухи, что у вас в Москве неблагополучно дело обстоит с туалетами. Даже “по-маленькому” люди бегают и не знают, где бы найти такое место, чтобы освободиться. Создается нехорошее, неловкое положение. Вы подумайте с Булганиным о том, чтобы создать в городе подходящие условия». Казалось бы, такая мелочь. Но это меня еще больше подкупило: вот, даже о таких вопросах Сталин заботится и советует нам. Мы, конечно, развили бешеную деятельность с Булганиным и другими ответственными лицами, поручили обследовать все дома и дворы, хотя это касалось в основном дворов, поставили на ноги милицию. Потом Сталин уточнил задачу: надо создать культурные платные туалеты. И это тоже было сделано. Были построены отдельные туалеты. И все это придумал тоже Сталин.
Помню, как тогда не то на совещание, не то на конференцию съехались товарищи из провинции. Эйхе[69] (он тогда, кажется, в Новосибирске был секретарем парторганизации) с такой латышской простотой спрашивал меня: «Товарищ Хрущев, правильно ли люди говорят, что вы занимаетесь уборными в городе Москве и что это – по поручению товарища Сталина?» – «Да, верно, – отвечаю, – я занимаюсь туалетами и считаю, что в этом проявляется забота о людях, потому что туалеты в таком большом городе – это заведения, без которых люди не могут обходиться даже в таких городах, как Москва». Вот такой эпизод, казалось бы, мелочевый, свидетельствует, что Сталин и мелочам уделяет внимание. Вождь мирового рабочего класса, как тогда говорили, вождь партии, а ведь не упускает из виду такую жизненно необходимую мелочь для человека, как городские туалеты. И это нас подкупало.
Еще отдельные эпизоды, которые связаны с деятельностью Сталина и характеризуют его. Помню, однажды на заседании Политбюро встал несколько необычный вопрос об одном лице, командированном Внешторгом в какую-то латиноамериканскую страну. Подошла очередь данного вопроса. Вызвали этого человека. Пришел он, очень растерянный с виду, лет тридцати пяти. Начинается обсуждение. К нему обращается Сталин: «Расскажите нам все, как было, ничего не утаивая». Тот рассказывает, что приехал в эту страну делать какие-то заказы. Сейчас я точно уже не помню, от какой организации и куда он ездил. Но не это главное. Тут интересно, как реагировал Сталин. А человек продолжает: «Я зашел в ресторан поесть. Сел за стол, заказал обед. Ко мне подсел какой-то молодой человек и спрашивает: “Вы из России?” – “Да, из России”. – “А как вы относитесь к музыке?” – “Люблю послушать, если хорошо играют на скрипке”. – “А что вы приехали закупать?” – “Я приехал закупать оборудование”. – “А вы в России служили в армии?” – “Да, служил”. – “В каких частях?” – “В кавалерии, я кавалерист, люблю лошадей и сейчас, хотя уже не служу”. – “А как вы стреляете? Вы же были военным”. – “Неплохо стреляю”». А назавтра мне перевели, что было обо мне написано в газетах. Я просто за голову взялся. Оказывается, это был журналист, представитель какой-то газеты, но он не представился мне, а я по своей неопытности стал с ним разговаривать и отвечать на его вопросы. Он написал, что приехал такой-то, что будет размещать заказы на такую-то сумму (все это был вымысел), что любит ездить верхом, настоящий джигит, хороший стрелок и спортсмен, стреляет вот так-то и попадает туда-то на таком-то расстоянии, к тому же скрипач и т. д. Одним словом, столько было написано чепухи, что я ужаснулся, но сделать уже ничего не мог. Через некоторое время посольство предложило мне, чтобы я возвратился на Родину. Вот я приехал и докладываю вам, как это было. Очень прошу учесть, что было сделано без какого-либо злого умысла».
Пока он рассказывал, все хихикали и подшучивали над ним, особенно лица, приглашенные со стороны. Но члены ЦК и Ревизионной комиссии[70], которые всегда присутствовали на заседаниях, вели себя сдержанно, ожидая, что же теперь будет. Когда я посмотрел на этого человека, мне его стало жалко: он оказался жертвой собственной простоты, наивности, а как скажется на нем разбор дела на заседании Политбюро? Человек этот говорил очень чистосердечно, но смущался. Сталин же приободрял его: «Рассказывайте, рассказывайте», причем спокойным, дружелюбным тоном. Вдруг Сталин говорит: «Ну что же, доверился человек и стал жертвой этих разбойников пера, пиратов… А больше ничего не было?» – «Ничего». – «Давайте считать, что вопрос исчерпан. Смотрите, в дальнейшем будьте поосторожнее». Мне очень понравился такой исход обсуждения.
После этого объявили перерыв. Тогда Политбюро заседало долго, и час, и два, и больше, делали перерыв, после чего все уходили в другой зал, где стояли столы со стульями и подавался чай с бутербродами. Тогда было голодное время даже для таких людей, как я, занимавших довольно высокое положение, жили мы более чем скромно, даже не всегда можно было вдоволь поесть у себя дома. Поэтому, приходя в Кремль, наедались там досыта бутербродами с колбасой и ветчиной, пили сладкий чай и пользовались всеми благами, как люди, не избалованные яствами изысканной кухни. Так вот, когда был объявлен перерыв и все пошли в «обжорку», как мы между собой в шутку ее называли, он, бедняга, продолжал сидеть, настолько, видимо, потрясенный неожиданным для него исходом дела, что, пока ему кто-то не сказал об окончании заседания, он не двигался с места.
Мне очень понравились такая человечность и простота Сталина, понимание им души человека. Казалось ведь, что человек уже обречен, раз поставлен на обсуждение этот вопрос. Думаю, что, наверное, пришло какое-то донесение Сталину, после чего Сталин сам поставил этот вопрос на Политбюро, чтобы показать, каков он и как решает такие дела.
Еще один эпизод. Это произошло, наверное, в 1932 или 1933 году. Тогда возникло в обществе движение, как мы тогда их называли, отличников. Лыжники, рабочие Московского электрозавода, который занимал тогда передовое место в столице, решили совершить лыжный поход из Москвы в Сибирь или на Дальний Восток. Они благополучно его завершили, возвратились и были представлены к наградам. Их наградили какими-то значками или даже орденами. И, конечно, было вокруг этого много шума. Потом туркмены решили на конях прискакать из Ашхабада в Москву и тоже совершили свой переход. Их тоже встретили с почетом, одарили подарками и опять же наградили. Потом и в других городах и областях развернулось «движение отличников».
Вдруг Сталин сказал, что надо это прекратить, иначе конца не будет: если мы начнем поощрять, а мы уже начали, так все станут ходить, скакать, чем-то «отличаться» и отрываться от производства. «Мы, – сказал он, – превратимся в бродяг, будем публично поощрять такое бродяжничество и даже награждать за него. Нужно прекратить!» И тут же положил конец «движению отличников». Мне это тоже очень понравилось: во-первых, ненужная была шумиха; во-вторых, действительно неверное направление дела поощрения к бродяжничеству, каким-то бесконечным походам и переходам. Сталин же по-хозяйски подошел к вопросу: нужно нацеливать усилия людей в другом направлении, к тому, что поднимает производство, способствует сплочению народа, удовлетворению его потребностей и т. п. Хорошо разок совершить спортивный поход на лыжах, но это в принципе никакого особого значения не имеет, потому что по-настоящему спорт надо развивать все же на другой основе.
Зато неприятно поразил меня такой случай. Кажется, шел 1932 год. В Москве была голодуха, и я, как второй секретарь горкома партии, затрачивал много усилий на изыскание возможностей прокормить рабочий класс. Занялись мы кроликами. Сталин сам выдвинул эту идею, и я увлекся этим делом: с большим рвением проводил в жизнь указание Сталина развивать кролиководство. Каждая фабрика и каждый завод там, где только возможно и даже, к сожалению, где невозможно, разводили кроликов. Потом занялись шампиньонами: строили погреба, закладывали траншеи. Некоторые заводы хорошо поддерживали продуктами свои столовые, но всякое массовое движение, даже хорошее, часто ведет к извращениям. Поэтому случалось много неприятных казусов. Не всегда такие хозяйства окупались, были и убыточные, и не все директора поддерживали их. Гуляло в обиходе прозвание этих грибниц гробницами.
При распределении карточек с талонами на продукты и товары было много жульничества. Ведь всегда так: раз карточки, значит, недостаток, а недостаток толкает людей, особенно неустойчивых, на обход законов. При таких условиях воры просто плодятся. Каганович сказал мне: «Вы приготовьтесь к докладу на Политбюро насчет борьбы в Москве за упорядочение карточной системы. Надо лишить карточек тех людей, которые добыли их незаконно, воровским способом». Карточки были разные – для работающих и для неработающих. Для работающих – тоже разные, и это тоже один из рычагов, который двигал людей на всяческие ухищрения и даже злоупотребления. Мы провели тогда большую работу со всеми организациями, включая профсоюзы, милицию и чекистов. Сотни тысяч карточек просто сэкономили или отобрали, лишив их тех людей, которые были недостойны. Ведь тогда шла острая борьба за хлеб, за продукты питания, за выполнение первой пятилетки. Надо было обеспечить в первую очередь питанием тех, кто сам способствовал успеху пятилетки.
Настал день, когда нас должны были слушать по этому вопросу на Политбюро. Каганович сказал, что докладывать буду я. Это меня очень обеспокоило и даже напугало: выступать на таком авторитетном заседании, где Сталин будет оценивать мой доклад. Председательствовал тогда на заседаниях Молотов, Сталин никогда в то время не председательствовал. Только после войны Сталин уже чаще, чем раньше, сам вел заседания. В 40-е годы на заседаниях Политбюро обычно царила сдержанность. Но в 30-е годы обсуждение некоторых вопросов проходило довольно бурно, особенно если кто-нибудь позволял себе выразить свои эмоции. Тогда это еще допускалось. Раз, например, вспылил Серго Орджоникидзе, вообще очень горячий человек, налетел на наркома внешней торговли Розенгольца[71] и чуть не ударил его…
Итак, сделал я доклад, рассказывая, каких больших мы добились успехов. А Сталин подал реплику: «Не хвастайте, не хвастайте, товарищ Хрущев. Много, очень много осталось воров, а вы думаете, что всех выловили». На меня это сильно подействовало: действительно, я посчитал, что мы буквально всех воров разоблачили, а вот Сталин, хоть и не выходил за пределы Кремля, а видит, что жуликов еще очень много. По существу, так и было. Но то, как именно подал он реплику, понравилось мне очень: в этаком родительском тоне. Это тоже поднимало Сталина в моих глазах.
А теперь перейду к упомянутому мною неприятному эпизоду. Через какое-то время я узнал, что такой же доклад будут делать ленинградцы. Меня заинтересовало, какую же работу провели они? У нас было соцсоревнование с ленинградцами по всем вопросам, и гласное, и негласное. Настал день, когда этот вопрос был поставлен в повестку дня на Политбюро. Пришел я на заседание и сижу себе на своем месте (места были не нумерованные, но за постоянными посетителями заседаний они как-то закрепились). Доклад делал секретарь городского партийного комитета. Первым секретарем был Сергей Миронович Киров, но не он делал доклад, а другой секретарь, с латышской фамилией. Я его мало знал. Но ведь он секретарь Ленинградского горкома; уже поэтому я относился к нему с должным уважением. Доклад он, с моей точки зрения, сделал хороший: ленинградцы тоже много поработали, обеспечили экономию и сократили много карточек к выдаче.
Был объявлен перерыв, народ повалил в «обжорку», а я как-то задержался. Сталин, видимо, ожидал, пока пройдут те, кто занимал задние места. И тут я стал невольным свидетелем, как Сталин перебрасывался фразами об этом секретаре с Кировым. Он спросил его, что это за человек. Сергей Миронович что-то ответил ему, вероятно, положительно. Сталин же бросил реплику, унижавшую и оскорблявшую этого секретаря. Для меня это было просто страшным моральным ударом. Я даже в мыслях не допускал, что Сталин, вождь партии, вождь рабочего класса, может так неуважительно относиться к члену партии.
Помню, наступали мы и заняли у белых город Малоархангельск[72]; пришел ко мне местный учитель, человек небольшого ума, и спросил, какой пост ему дадут, если он вступит в партию. Меня это возмутило, но я сдержался и сказал: «Самый ответственный пост». – «А какой?» – «Дадут винтовку в руки и пошлют бить белогвардейцев. Это сейчас самый ответственный пост. Решается вопрос, быть или не быть Советской власти. Что может быть более ответственным?» – «Ну если так, то я не пойду в партию». Говорю: «Самое лучшее. Вы не ходите!»
Я отвлекся. А вот Сталин, вождь, у которого, казалось, я должен брать уроки доброго отношения к людям и понимания их, пускает такую реплику. Вот уже столько лет прошло, а его слова все еще сидят осколком у меня в памяти. Они оставили отрицательное мнение о Сталине. В его словах прозвучало пренебрежение к людям. Латыш, о котором шла речь, был простой человек, видимо, из рабочих. Тогда латышей вообще среди нашего актива было очень много. Вот встречался я, например, с одним латышом, он командовал 72-м полком 9-й стрелковой дивизии. И на партийных постах, и в хозяйстве, и в Красной Армии было много латышей, и я всегда относился к ним с большим уважением. Да и вообще не было тогда у нас деления людей по национальностям. Деление было по преданности делу: за революцию или против? Это было главным. Потом уже стало нас разъедать мелкобуржуазное отношение к людям: а какой нации? А раньше имело значение только социальное положение: из рабочих он, из крестьян или из интеллигенции? Интеллигенция была тогда, как говорится, на подозрении. Ведь в первые годы революции сравнительно мало людей интеллигентного труда состояло в рядах Коммунистической партии.
Московские будни
В 1930 году летом проходил XVI партийный съезд. На этот съезд я не был избран делегатом, ибо учился в Промышленной академии. Промышленная академия занимала нетвердую политическую позицию, и при выборах на съезд моя кандидатура не была выдвинута: во-первых, я был новый человек, неизвестный Московской парторганизации; во-вторых, я в Промышленной академии представлял новое руководство, которое стояло на позициях генеральной линии партии. Бауманский райком партии возглавлял тогда Ширин, а он был политически недостаточно зрелым и, видимо, имелись у него еще какие-то свои соображения. Одним словом, я не был избран, но в ЦК ВКП(б) дали мне постоянный гостевой билет на съезд. Поэтому я присутствовал на отчетном докладе Сталина и на выступлениях, хотя и не на всех, так как было очень много людей, которые обращались ко мне с просьбой дать им гостевой билет, и я не мог отказать. Хотя и запрещалось передавать гостевой билет другим товарищам, но, каюсь, мы это делали. Правда, некоторых поймали и даже наказали, однако мне сошло. Товарищей, которые ходили с моим гостевым билетом, пропускали туда, и мы были довольны, что не только я, а и другие побывали на съезде по гостевому билету, который был выписан Центральным Комитетом персонально для меня.
Кончились летние каникулы, и осенью мы опять приступили к учебе. Она протекала бурно. Мы много сделали для перестройки учебного процесса. В Промышленной академии училось немало бездельников, которые пришли туда не учиться, а отсидеться в период острой политической борьбы. Это был как бы политический отстойник. «Правые» свили там себе гнездо, окопались там… У нас было два выходных – воскресенье, как обычно, для всех, и еще один день для проработки пройденного. Я жил в общежитии и наглядно видел эту «проработку». Все уходили куда-нибудь с утра, а приходили – не знаю когда, просто бездельничали. И мы тогда поставили вопрос о том, что надо учиться: ведь мы прибыли сюда не для того, чтобы просто проводить время в Москве, а чтобы получить знания и вернуться в промышленность теоретически и практически подкованными и с большей пользой работать для партии, для блага народа в деле строительства социализма. И вот провели мы и это мероприятие, и многие отбросили то, что мешало лучшему использованию учебного времени.
Наша партийная организация вскоре приобрела большой авторитет в Московском партийном комитете и в ЦК. Тогда возникало очень много политических ситуаций в ходе борьбы с оппозицией, когда нам надо было реагировать, и реагировать немедленно. Промышленная академия занимала тут как бы ведущее положение. Мы собирались по группам, проводили общие собрания, и наши резолюции о текущем моменте сейчас же публиковались в «Правде». Таким образом, они становились общим достоянием.
Одним из острейших был вопрос о коллективизации сельского хозяйства. Мы считали, что известное выступление Сталина с письмом «Головокружение от успехов» [73] – это шедевр. Мы понимали его как смелость руководителя партии, который не боится признать ошибки. Правда, он не взял эти ошибки на себя лично, а взвалил их на партийный актив. Хотя местный актив с азартом, грубо говоря, со звериным азартом проводил коллективизацию, но он все же находился под бичом «Правды». Если взять «Правду» за тот период, то она пестрела изо дня в день цифрами (у кого в районе какой процент крестьян уже объединен в колхозы), подхлестывавшими местные партийные организации. В 1929-1930 гг. у меня не было никакого прямого соприкосновения ни с деревней, ни даже с партактивом, который проводил эту кампанию. Я питался данными лишь со страниц «Правды» и радовался. Я стоял за колхозы всей душой и телом, поэтому меня радовали публикуемые цифры.
А когда разразился гром – письмо «Головокружение от успехов», я был несколько смущен: как же так, все было хорошо, а потом вдруг такое письмо? Но стало ясно, что это было необходимо, потому что угроза назревала или даже уже назрела. Уже вспыхивали отдельные восстания крестьян и назревали еще более крупные. Обстановка коллективизации хорошо отражена Шолоховым[74] в «Поднятой целине». Правда, в «Поднятой целине» дело нашло отражение именно так, как оно толковалось Сталиным. Иначе и быть не могло, Шолохов иначе не мог написать. Теперь же, когда выявились злоупотребления Сталиным властью, то при анализе пройденного нами пути требуется более аналитический, более глубокий подход. Надо, все проанализировав, сделать правильный вывод из ошибок, прежде всего из ошибок, допущенных Сталиным, когда он лбом ударился о стену и не смог прошибить ее, из-за чего вынужден был отступить. Но, отступая, свалил свою вину на других, и это очень дорого обошлось тем людям.
Помню, как Московская организация тоже обвинялась в том, что она допустила перегибы. Тогда Московскую парторганизацию возглавлял товарищ Бауман[75]. Я мало знал его, но он считался крупным руководителем. Потом, когда его освободили, на пост руководителя Московской организации был выдвинут Молотов. Однако Молотов мало проработал на этом посту, а на это место был выдвинут Каганович.
Тогда к нам уже стали проникать сведения, что на селе неблагополучно, что с колхозами не все обстоит гладко. Разгорелась острая борьба с «правыми». Потом Рыков и Бухарин сконтактировали свою оппозиционную деятельность с зиновьевцами и даже с троцкистами. Одним словом, разгорелась очень сильная борьба. Вот тогда-то, насколько сейчас помню, Угланова, который был противником такой коллективизации, и сменил Бауман, затем Баумана сменил Молотов, а Молотова сменил Каганович. Таким образом, шло «по возрастающей» выдвижение людей в Московской организации, которая сама выдвигалась на передний план и должна была послужить примером для других, поскольку одновременно шло и нарастание коллективизации.
Когда я уже работал секретарем Московского городского комитета партии (это было в 1932 г.), вдруг Каганович однажды говорит мне, что он собирается в командировку в Краснодар. Он не вполне откровенно сказал, какие причины вызвали эту поездку. Не знаю, сколько он отсутствовал, наверное, с неделю или с две, однако когда приехал, то, как руководитель Московской парторганизации, проинформировал нас о положении дел. Оказывается, он выезжал в Краснодар потому, что там началась забастовка (как тогда говорили – саботаж). Кубанские казаки не хотели обрабатывать землю в колхозах, и в результате этой поездки были выселены в Сибирь целые станицы.
Мы смотрели тогда на все эти события глазами Сталина и обвиняли кулаков, «правых», троцкистов, зиновьевцев и всех, кого нужно было обвинить и с кем велась тогда борьба в партии. Просто не допускалось мысли, что могут быть допущены ошибки Центральным Комитетом, в первую голову Сталиным. Он формулировал в то время политические задачи совершенно бесконтрольно. К тому времени, по-моему, уже были фактически отстранены от руководства Рыков, Бухарин, Зиновьев и Каменев[76], а Троцкого уже и в нашей стране не было, он был выслан за границу. Таким образом, предвидеть эти ошибки или как-то допустить их наличие зависело от ЦК, от Политбюро, а в Политбюро руководящую и решающую роль играл Сталин. Значит, если искать виновных, то главная вина лежала на нем.
Но тогда мы этого не видели, мы смотрели на все глазами Сталина: коллективизация идет, Сталин вовремя повернул руль, все увидел и опубликовал письмо «Головокружение от успехов». Мне неизвестно даже сейчас, какие реальные были у нас успехи. Тогда же, собственно, мы об этом и не задумывались: раз Сталин сказал, значит, так и есть, мы просто не понимали, не замечали фактов. А «успехи» были такие, что в стране возник голод.
У меня имелись приятели среди военных. Одним из них был Векличев[77], начальник Политуправления Московского военного округа, очень хороший товарищ. Он был ближайшим, преданнейшим другом Якира. Он когда-то работал на Украине и сам происходил из шахтеров. Ходил он тогда с тремя или четырьмя ромбами в петлицах. Он-то и рассказал мне, что на Украине дело обстоит плохо: крестьяне не работают, не хотят пахать, повсюду забастовки, саботаж. Вдруг я узнаю, что мобилизованные красноармейцы посылаются на прополку сахарной свеклы на Украину. В те времена Украина была главным поставщиком сахара, наверное, процентов 70 сахара, если не больше, давала она стране.
Когда я работал на Украине, то несколько соприкасался с сельским хозяйством и получил представление об уходе за сахарной свеклой. Поэтому меня такое известие страшно поразило: если, думаю, красноармейцы будут полоть и убирать сахарную свеклу, то сахара ожидать нельзя. Эта культура довольно трудоемкая, деликатная, и ее нужно обрабатывать со знанием дела, своевременно ухаживая за ней. Конечно, от людей, не заинтересованных в результатах труда, сложно что-либо требовать. К тому же красноармейцы в большинстве своем были из разных районов страны, а не только из свеклосеющих, и они плохо знали конкретное дело. И, конечно, это сказалось на результатах: сахара не было.
Позже просачивались в Москву сведения, что на Украине царит голод. Я же просто не представлял себе, как может быть в 1932 г. голодно на Украине. Когда я уезжал в 1929 г., Украина находилась в приличном состоянии по обеспеченности продуктами питания. А в 1926 г. мы вообще жили по стандарту довоенного времени, то есть 1913 г., а тогда продуктов питания на Украине имелось много, и все продукты были дешевые: фунт мяса стоил 14 коп., у овощей была буквально копеечная цена. В 1926 г. мы достигли довоенного уровня, и после упадка хозяйства в результате войны и разрухи мы гордились этим успехом. И вдруг – голод!
Уже значительно позже я узнал о действительном положении дел. Когда я приехал на Украину в 1938 г., то мне рассказывали, какие раньше были тяжелые времена, но никто не говорил, в чем же заключались эти тяжелые обстоятельства. Оказывается, вот что было, как рассказал мне потом товарищ Микоян. Он говорил: «Приехал однажды товарищ Демченко в Москву, зашел ко мне: “Анастас Иванович, знает ли Сталин, знает ли Политбюро, какое сложилось сейчас положение на Украине?” (Демченко был тогда секретарем Киевского обкома партии, причем области были очень большими.) Пришли в Киев вагоны, а когда раскрыли их, то оказалось, что вагоны загружены человеческими трупами. Поезд шел из Харькова в Киев через Полтаву, и вот на промежутке от Полтавы до Киева кто-то погрузил трупы, они прибыли в Киев. “Положение очень тяжелое, – говорил Демченко, – а Сталин об этом, наверное, не знает. Я хотел бы, чтобы вы, узнав об этом, довели до сведения товарища Сталина”».
Вот тоже характерная черта того периода, когда даже такой человек, как Демченко, член Политбюро ЦК КП(б) Украины, видный работник и член ЦК, не мог сам прийти, проинформировать и высказать свое мнение по существу. Уже складывалось ненормальное положение: один человек подавлял коллектив, другие перед ним трепетали. Демченко хорошо все понимал, но он все-таки решил рассказать Микояну, зная, что Микоян был в то время очень близким человеком к Сталину. Да и вообще тогда в партии, в партактиве нередко говорили, что существует «кавказская группа» в руководстве. К кавказской группе относились, в частности, Сталин, Орджоникидзе[78], Енукидзе[79] и Микоян.
Сколько же тогда погибло людей? Сейчас я не могу сказать. Сведения об этом просочились в буржуазную печать, и в ней вплоть до последнего времени моей деятельности иной раз проскальзывали статьи насчет коллективизации и цене этой коллективизации в жизнях советских людей. Но это сейчас я так говорю, а тогда я ничего этого, во-первых, не знал, а во-вторых, если бы и знал о чем-то, то нашлись бы свои объяснения: саботаж, контрреволюция, кулацкие проделки, с которыми надо бороться, и т. п. Это ведь нельзя было отрицать, потому что Октябрьская революция породила острую классовую борьбу, которая потрясла весь общественный строй и экономический уклад страны, ее политические основы аж до пупа Земли. Все было… Только теперь видно, что нельзя было все объяснять лишь этим: нужно было еще и разумно руководить страной.
Я регулярно встречался со Сталиным, когда уже работал в Москве секретарем горкома партии и отвечал за вопросы реконструкции города. Первый план реконструкции Москвы разрабатывался при мне, когда я работал вторым секретарем горкома ВКП(б), а Булганин был председателем Моссовета. По-моему, главным архитектором города был тогда Чернышев[80], очень умный человек. Он автор здания Института В.И. Ленина. Этот архитектор производил на меня впечатление человека очень скромного и застенчивого. Произошел однажды неприятный эпизод. Пришли мы на площадь у Моссовета и стали осматривать здания, которые окружают Моссовет. Каганович взглянул на здание Института Маркса – Энгельса – Ленина (новое название, позднее – Центральный партийный архив) и говорит: «Черт его знает, и кто это построил такое уродливое здание?» Дом имел форму куба и окрашен был в серый цвет, под бетон. Действительно, здание выглядело мрачноватым. Архитекторы несколько смутились, и очень-очень смутился Чернышев. Он ответил: «Лазарь Моисеевич, это я проектировал». Тот улыбнулся, извинился и начал несколько смягчать свое оскорбительное замечание в адрес архитектора.
Мы докладывали тогда о ходе реконструкции Москвы в Политбюро. Доклад сделал, кажется, Каганович, хотя, может быть, и Чернышев, как главный архитектор города. Мне понравились указания Сталина по соответствующим вопросам. Я сейчас уже не помню, что конкретно он говорил, слова не были настолько яркими, чтобы сохраниться в моей памяти, но общее впечатление осталось хорошее. Это произошло, кажется, в 1934 году. В то время уже началось строительство метрополитена. Когда решался вопрос об этом, мы очень слабо представляли себе, что это за строительство, были довольно наивны и смотрели на это как на нечто чуть ли не сверхъестественное. Сейчас гораздо проще смотрят на полеты в космос, чем мы тогда – на строительство в Москве метрополитена. Но ведь тогда было другое время, и с этим надо считаться.
Лучшим строителем считался Павел Павлович Ротерт[81], немец российского происхождения. Он считался крупнейшим среди строителей. В принципе тогда самое крупное гражданское строительство было осуществлено в Харькове, где возвели Дом промышленности на площади Дзержинского. По тем временам это действительно было грандиозное сооружение. После войны Дом промышленности был реконструирован и расширен. Раньше он не был таким огромным, как сейчас, но по тем временам являлся крупнейшим зданием в стране. Строил его как раз Ротерт, потому и предложили назначить его начальником строительства метро.
Вначале я к этому строительству не имел отношения. Это было как бы специальное строительство, хотя и в самом городе. Но спустя какое-то время Каганович вдруг говорит мне: «Со строительством метро дело обстоит плохо, и вам придется, как бывшему шахтеру, заниматься детальным наблюдением за ним. На первых порах, чтобы ознакомиться с ходом строительства, предлагаю вам бросить свою работу в горкоме партии, сходите на какие-то метрошахты, а Булганин пойдет на другие. Побудьте там несколько дней и ночей, посмотрите на все, изучайте с тем, чтобы можно было руководить по существу и знать само дело».
Каганович в ту пору являлся первым секретарем горкома ВКП(б) и первым секретарем Московского обкома партии, а одновременно – секретарем ЦК партии. Главные его силы поглощала работа в ЦК, где он был фактически вторым секретарем ЦК, замещая Сталина. Поэтому на мои плечи постепенно перекладывались и большая работа по Москве, и большая ответственность. Это требовало огромного напряжения сил, если учесть, что соответствующих знаний и опыта у меня не было. Приходилось брать усердием и старанием, затрачивая массу усилий. Московская парторганизация была сложным организмом. Я считал, и не без оснований, что мне придется трудно, и прямо сказал об этом Кагановичу. Тем не менее я стал вторым секретарем Московского горкома ВКП(б), а через год – вторым секретарем обкома (после Рындина[82]). Наконец, в 1935 году я был избран первым секретарем, превратившись в профессионального московского партработника. То была большая честь, влекшая за собой и большую ответственность.
Вернусь к метрополитену. Предложение Кагановича мы приняли с восторгом. Я тогда относился к Кагановичу с большим уважением, а он действительно был человеком, преданным партии и практическому делу. В работе, которую он проводил, он, как говорится, наломал немало дров, но не жалел при этом ни сил, ни здоровья. Трудился преданно и упорно. Пошел я в метрошахты. Спустился, осмотрел все и стал более конкретно представлять себе, что такое метрополитен. Раньше это слово ничего для меня конкретно не означало. Когда же глянул, то увидел, что это простые штольни, такие же, с какими я встречался, работая в угольных шахтах. Правда, здесь картина была более впечатляющей. В угольных шахтах все делалось вручную, зато по сравнению с метро было больше порядка, и, видимо, работали там более квалифицированные люди.
Булганин простудился в метрошахтах и заболел ишиасом, после чего долго лежал в постели. Потом его послали лечиться в Мацесту. Одним словом, он вышел из строя на долгое время, не помню, на какое, может быть, на месяц, может быть, даже более того. Таким образом, руководство строительством метрополитена как бы закрепилось за мною, и я стал отвечать за него. Я регулярно докладывал Кагановичу о ходе работ и принимал во всем самое деятельное участие. Прежде всего предложил Кагановичу: чтобы построить метрополитен, нужны настоящие кадры.
Там кадры были очень слабенькие. Конечно, люди и работали, и учились, и это похвально. Но только люди эти не знали горного дела. А тут надо было вести горные работы в условиях подземной Москвы, в условиях московских грунтов, часто плавунных, очень насыщенных водой. Кроме того, на поверхности города имелись сооружения, которые легко могли быть разрушены в результате обвалов и т. п. Все это требовало особой ответственности. Поэтому я предложил пригласить горных инженеров. Тут – горные работы, поэтому горный инженер будет вести работу значительно лучше тех, кто возглавлял здесь шахты. Начали мы искать инженеров. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло. Произошла заминка с добычей угля в Донбассе. Там оказалось дело плохо в том смысле, что росли потребности, которые опережали наши возможности. Подготовительные работы и закладка новых шахт отставали от потребностей в угле. Послали в Донбасс Молотова. Он приехал туда, но не разобрался в сути дела, потому что совершенно не знал горной специфики.
Возглавлял тогда работы в Донбассе Егор Трофимович Абакумов, старый шахтер, широко известный как человек, хорошо знающий шахтное дело. Он был моим другом. Я с ним познакомился, когда вместе работали в 1912-1914 годах на одной шахте, а в 1917 году, опять вместе, встречали революцию и стали общественными деятелями на нашей шахте. Потом, после Гражданской войны, с ним вместе мы восстанавливали шахты. Я вернулся из Красной Армии, а он был управляющим рудниками. Меня партийная организация назначила заместителем к нему (тогда парторганизация назначала руководителей). Я просто восхищался его знанием дела. Человек же он был простой, истинно рабочий. То было отличное сочетание: он прекрасно знал горное дело и оказался толковым администратором.
На Политбюро, когда слушали доклад Молотова, то, видимо (я в деталях не знаю эту историю), он предложил снять Абакумова. Таким вот ветром повеяло. Вдруг у меня – звонок. Это звонит мне Каганович: «Вы знаете Абакумова?» – «Да, я хорошо знаю Абакумова». – «Я из Политбюро. Абакумов, видимо, будет снят со своего поста, и сейчас решается вопрос, где его использовать. Как вы смотрите на то, если взять Абакумова заместителем начальника строительства метрополитена к Ротерту? Каково ваше мнение?» Говорю: «Если Абакумов будет снят со своего поста и нам отдадут его на должность заместителя, то лучшего заместителя и искать не нужно. Он будет и замечательным начальником». – «Нет, – отвечает, – тут должность Ротерта».
За Ротертом шла слава крупного инженера, а Абакумов не был ни инженером, ни строителем, а просто выходцем из рабочих, хотя экстерном окончил штейгерское училище. Штейгер-практик: были такие люди в капиталистическое время, знающие свое дело, хотя и не прошедшие классической штейгерской школы… Так был к нам назначен Абакумов. Когда он приехал, мне стало полегче, потому что мы с ним были друзья и вообще друг друга знали, друг другу верили. Сейчас же стали мы приглашать горных инженеров. Пригласили нашего хорошего знакомого и уважаемого товарища, инженера копей Вишневецких[83] Александра Ивановича Шолохова, очень солидного специалиста. Таким способом подобрали кадры, после чего работы в метрополитене двинулись у нас увереннее.
Еще до приезда Абакумова Каганович предложил мне: «Как вы смотрите, если мы вас утвердим начальником строительства метрополитена?». Говорю: «Я бы не хотел». – «Но ведь вы показали свои знания, свое умение. Собственно говоря, сейчас мы уже рассматриваем вас именно как руководителя строительством метрополитена. Поэтому для вас нового тут было бы мало». – «Если состоится такое решение, – отвечаю, – то я буду делать все, что в моих силах, но тогда попросил бы освободить меня от должности секретаря горкома партии, потому что совмещать должность секретаря горкома и начальника строительства метрополитена нельзя». – «Нет, – говорит Каганович, – это невозможно».
Позднее я узнал, что это было предложение Сталина. Каганович мне об этом не сказал, Сталин же указал Кагановичу назначить меня по совместительству, а когда я заявил, что по совместительству работать нельзя, то все было оставлено так, как прежде. Собственно говоря, я 80 % своего времени отдавал тогда метрополитену. И на работу в горком, и с работы ходил через шахты метро. Какой у нас реально был рабочий день, сказать просто трудно. Я вообще не знаю, сколько мы спали. Просто тратили минимум времени на сон, а все остальные часы отдавали работе, делу.
Строительство продолжалось. Помню такой случай. Пришел ко мне молодой инженер. Он мне очень понравился. До этого я его не знал, он работал раньше в проектном отделе. Молодой, красивый парень, нарождавшийся специалист нашего, советского времени. Маковский[84], по-моему, была его фамилия. Говорит он мне:
– Товарищ Хрущев, мы строим метрополитен немецким способом, то есть открытым, траншеями. Для города это очень неудобно. Есть и другие методы строительства, например, закрытый способ, с применением щитов, английский. Там надо глубже копать, это будет немного дороже, но если принимать во внимание возможность войны, то метро сможет служить и убежищем. К тому же в этом случае строительство можно будет вести, уже не придерживаясь транспортных магистралей, и проводить под домами. И для транспорта этот метод тоже был бы лучше. Прошу вас подумать, и если мне будет дано поручение, то я мог бы сделать доклад по этому поводу. Кроме того, сейчас решается вопрос о способе эвакуации пассажиров. Павел Павлович Ротерт готовит заказы на лифты. Это тоже немецкий способ. А почему бы не сделать эскалаторы?
Я, признаться, впервые услышал тогда это слово и не знал, с чем его едят. Спросил, что это значит. Он объяснил мне, насколько я мог его понять. Мне это не показалось какой-то замысловатой сверхсложностью. Говорю ему: «Хорошо, я доложу товарищу Кагановичу, мы обменяемся мнениями, и тогда я вам отвечу». Он попросил меня ничего не говорить, однако, Ротерту, потому что тот весьма строг и ревнив: «Я и так пошел к вам без его ведома, не сообщив ему. Я знаю, что ему докладывать бесполезно, он осудит меня, не выслушав, потому что он очень самоуверенный человек». Доложил я Кагановичу. Каганович отвечает: «Вы заслушайте его более подробно насчет эскалаторов, а уж тогда станем или не станем заказывать лифты».
Ротерт доказывал нам, что эти лифты мы в своей стране построить не сможем, а можно их заказать только в Англии или в Германии. Но для этого нужно иметь золото. Золото же тогда у нас было на вес золота. Его было мало, и поэтому расходовалось оно очень скупо, и я считаю, что это было весьма разумно. Добиться, чтобы нам дали золото на строительство метрополитена, долгое время оставалось нашей мечтой, которую мы считали просто несбыточной: во-первых, нам не дадут, во-вторых, и сами мы знали, что золота-то нет. Его расходовали на более важные нужды, чем метрополитен. Но мы все-таки готовились поставить данный вопрос.
Когда Маковский доложил мне более подробно, я сказал, что теперь должен послушать Ротерта. Пригласил Павла Павловича, пригласил и других людей и сказал, что вот товарищ Маковский выдвигает такие-то предложения. Надо было видеть эту картину: Маковский – молодой человек, изящный, хрупкий, красавец рекламной внешности, а Ротерт – уже старый человек, огромного роста. Он как глянул на него из-под своих нависших бровей, так, знаете, будто крокодил на кролика. Тот смутился, однако не растерялся: молодой был, но зубастый. Он начал высказывать Павлу Павловичу с очень большим уважением и корректно свою точку зрения: говорил, что она более прогрессивная; что мы используем устаревший метод; начал ссылаться на Англию: тоннели глубокого заложения уже проложены в Лондоне, и станция Пиккадилли сделана с помощью эскалаторов. Это лучшая станция в аристократическом районе Лондона. Поэтому и нам бы сейчас не худо взять такое же направление работы. Ротерт с презрением посмотрел на него, назвал мальчишкой, заявил, что он говорит необдуманно, безответственно и пр. Но тот уже посеял свои семена. Я стоял на стороне Маковского, но когда мы начали готовить доклад в ЦК, то о строительстве с глубоким залеганием станций и об эскалаторах пока не говорили, так как считали, что рано ставить вопрос о золоте, а без него тут не обойтись.
Встал также вопрос, что при работе новым способом могут быть несколько растянуты сроки в сравнении с утвержденными сроками окончания строительства метрополитена. К тому же надо было предусмотреть некоторое удорожание строительства. Все это требовалось решать в правительстве и в Политбюро. Поставили прежде вопрос в Политбюро. Но сначала Каганович собрал заседание в МК партии с докладом Ротерта. Ротерт был довольно упрямый человек. Для инженера это похвально. Он имел свою точку зрения и отстаивал ее до конца. Так он и не согласился с нами.
Каганович был очень смущен: надо идти в Политбюро, к Сталину, а Ротерт против. Сталин может нас не поддержать. Но иного выхода не было, потому что Сталин был уже подготовлен: ему говорили о разногласиях, да и заседание было назначено. Пошли. Ротерт доложил свое, потом начали выступать мы. Выступал ли я, сейчас не помню. Но спор разгорелся. Ротерт сказал: «Дорого». Тут Сталин ответил ему резко: «Товарищ Ротерт, вопрос о том, что – дорого, а что – дешево, решает правительство. Я ставлю вопрос о технике. Можно ли технически сделать то, что предлагает этот молодой инженер Маковский?» – «Технически это можно сделать, но будет дорого». – «За это отвечает правительство. Мы принимаем глубокое заложение». Так и постановили. Мне это очень понравилось. Сталин решал смело: да, будет дороже, но сразу решался и вопрос обороны. Ведь это были бомбоубежища на случай будущей войны. Действительно, метрополитен сыграл свою роль не только как транспортное сооружение: во время войны его станции служили убежищами. Одно время даже узел связи и некоторые другие помещения Ставки Верховного Главнокомандования размещались на станции метро «Кировская» (сейчас «Чистые Пруды». – C. Х.). Так было дано новое направление в строительстве метрополитена.
Время реконструкции народного хозяйства до 1935 г. было периодом большого подъема в партии и в стране. Шла индустриализация, велось строительство заводов в Москве и других городах: Шарикоподшипникового, Нефтегазового, Электрозавода, «Дукс» (авиазавод номер 1), потом развернулась реконструкция Москвы. Строительство, конечно, было по сегодняшним масштабам мизерным, но тогда мы располагали другими возможностями, и поэтому все было труднее. Строили метрополитен. Начали сооружать канал Москва – Волга. Стали перестраивать мосты через Москву-реку. По тому времени такие работы считались грандиозными.
Именно на мою долю, как второго секретаря горкома партии, а фактически первого, поскольку Каганович был очень загружен по линии ЦК, приходилось все это строительство. Даже отказавшись от должности начальника метростроя, я ничего не выиграл и не проиграл, потому что фактически руководил им, и не «вообще», а очень конкретно отвечал за него. План реконструкции города Москвы слушался на Пленуме ЦК партии. Я не помню, выступал ли там Сталин по этому вопросу, однако основные направления плана были доложены ему еще до Пленума, на заседании Политбюро. Сталин высказал свою точку зрения, и она была полностью отражена затем в Генеральном плане реконструкции Москвы. Вновь скажу, что участие Сталина в решении конкретных вопросов нравилось мне, человеку молодому, который только еще приобщался к городским вопросам, тем более Москвы. Москва того времени уже была крупным городом, но с довольно отсталым городским хозяйством: улицы неблагоустроены; не было должной канализации, водопровода и водостоков; мостовая, как правило, булыжная, да и булыга лежала не везде; транспорт в основном был конным. Сейчас страшно даже вспомнить, но было именно так.
Пленум ЦК положил начало реконструкции города на новых основах. Это был шаг вперед, и большой шаг. Здесь опять мы увидели внимание и заботу товарища Сталина о Москве и москвичах. Да, так тогда говорили, особенно Лазарь Моисеевич Каганович любил подхалимские эпитеты такого рода, они тотчас подхватывались всеми, и получался гулкий отзвук, прокатывавшийся эхом по всей Москве. Это восхваление с течением времени нарастало.
Вспоминаю, как проходил XVII съезд ВКП(б), на котором я был избран членом Центрального Комитета партии. Скажу о технике голосования при выборах членов ЦК. Она произвела на меня сильное впечатление своей демократичностью. Были выдвинуты кандидаты, затем занесены в список, бюллетени розданы делегатам съезда. Правда, возможности для выбора было предоставлено делегатам мало: кандидатов занесли в список столько, сколько и необходимо было избрать в состав ЦК его членами и кандидатами, далее – членами Ревизионной комиссии, и ни на одного человека больше или меньше. Каждому делегату предоставлялась возможность выразить свое отношение к тому или другому кандидату, то есть оставить его в списке или вычеркнуть. После получения бюллетеней для голосования делегаты сейчас же разбредались, присаживались и штудировали списки: решали, кого оставить, а кого вычеркнуть. Некоторые товарищи (судя по личному наблюдению) довольно усердно занимались этим делом. Сталин же демонстративно на глазах у всех, получив списки, подошел к урне и опустил туда не глядя. Для меня этот поступок выглядел как-то по-особому. Только потом я понял, что ни одной кандидатуры без благословения Сталина не было в списки занесено, поэтому еще раз читать их ему не было никакой необходимости.
Один из эпизодов произвел на меня удручающее впечатление. Перед голосованием Каганович инструктировал нас, молодых, как относиться к спискам кандидатов, причем делал это доверительно, чтобы никто не узнал. Он порекомендовал вычеркнуть из списков тех или иных лиц, в частности Ворошилова и Молотова, а мотивировал тем, что не должно получиться, что Сталин получит меньше голосов, чем Ворошилов, Молотов или другие члены Политбюро. Говорил, что это делается из политических соображений, и мы отнеслись к такому призыву с пониманием. И все-таки это произвело на меня плохое впечатление. Как же так? Член Политбюро, секретарь ЦК и Московского комитета партии, большой авторитет для нас – и вдруг рекомендует заниматься столь недостойной для члена партии деятельностью.
При голосовании и подсчете голосов техника дела тогда была такой: объявлялось число голосующих и количество голосов, поданных за каждого кандидата. Помню, что Сталин не получил всех голосов: шесть человек, как объявили, проголосовали против. Почему я хорошо это запомнил? Потому что когда произнесли «Хрущев», то у меня тоже не хватило шести голосов. Я почувствовал себя на седьмом небе: против меня проголосовали только шесть делегатов, против Сталина – тоже шесть, а кто же такой я в сравнении со Сталиным? Я считал тогда, что подсчет голосов реально соответствует действительности. Многие другие товарищи получили по нескольку десятков или даже, по-моему, по сотне голосов против. Получивший абсолютное большинство голосов считался избранным.
В тот период я довольно часто имел возможность непосредственно общаться со Сталиным, слушать его и получать от него прямые указания по тем или другим вопросам. Я был тогда буквально очарован Сталиным, его предупредительностью, его вниманием, его осведомленностью, его заботой, его обаятельностью и честно восхищался им.
В ту пору все мы были очень увлечены работой, трудились с большим чувством, с наслаждением, лишая себя буквально всего. Мы не знали отдыха. Очень часто на выходные дни, когда еще они были (потом они исчезли), назначались либо конференции, либо совещания, либо массовки. Партийные и профсоюзные работники всегда находились с массами: на заводах, на фабриках, работали с воодушевлением, жили же довольно скромно, даже более чем скромно. Я, например, материально был обеспечен лучше, когда работал рабочим до социалистической революции, чем тогда, когда являлся секретарем Московских городского и областного комитетов партии.
Главное для нас состояло в том, чтобы наверстать упущенное, создать тяжелую индустрию и оснастить Красную Армию современным вооружением, находясь в капиталистическом окружении, превратить СССР в неприступную крепость. Мы помнили слова Ленина, что через 10 лет существования Советской власти страна станет неприступной, жили одной этой мыслью и ради нее. То время, о котором я вспоминаю, было временем революционных романтиков. Сейчас, к сожалению, не то. В ту пору никто и мысли не допускал, чтобы иметь личную дачу: мы же коммунисты! Ходили мы в скромной одежде, и я не знаю, имел ли кто-нибудь из нас две пары ботинок. А костюма, в современном его понимании, не имели: гимнастерка, брюки, пояс, кепка, косоворотка – вот, собственно, и вся наша одежда.
Сталин служил и в этом хорошим примером. Он носил летом белые брюки и белую косоворотку с расстегнутым воротником. Сапоги у него были простые. Каганович ходил в военной гимнастерке, Молотов – во френче. Внешне члены Политбюро вели себя скромно и, как это виделось, все свои силы отдавали делу партии, страны, народа. Некогда даже было читать художественную литературу. Помню, как-то Молотов спросил меня: «Товарищ Хрущев, вам удается читать?» Я ответил: «Товарищ Молотов, очень мало». – «У меня тоже так получается. Все засасывают неотложные дела, а ведь читать надо. Понимаю, что надо, но возможности нет». И я тоже понимал его.
С каким трудом я вырвался, придя из Красной Армии в 1922 году, учиться на рабочем факультете! Не дав мне окончить рабфак, меня послали на партработу. Только позже я вымолил у ЦК КП(б)У разрешение учиться в Промышленной академии. Но и там я и работал, и учился одновременно, был активным политическим деятелем разных ступенек и рангов, активно стоял на позициях ЦК, боровшегося за генеральную линию партии. Партруководители находились тогда как бы вне обычных человеческих отношений – не могли жить для себя. Если кто-то увлекался литературой, то его даже упрекали: вместо того, чтобы работать, читаешь. А уж если он учился, чтобы получить среднее или, боже упаси, высшее образование, значит, это бездельник, который просто не хочет работать над укреплением Советского государства. Вот такая тогда была обстановка.
Помню, как-то Сталин сказал: «Как же это случилось так, что троцкисты и “правые” получили привилегию? Центральный Комитет им не доверяет, сместил их с партийных постов, и они устремились в высшие учебные заведения. Теперь многие из них уже закончили вузы и идут дальше, в науку. А люди, которые твердо стояли на позициях генеральной линии партии и занимались практической работой, не имели возможности получить высшее образование, повысить свой уровень знаний и свою квалификацию…» Он даже назвал тогда некоторых лиц в качестве примера. Но никто не считал, что приносит себя в жертву. Нет! Работали с удовольствием, с большим энтузиазмом, потому что считали его главным. Основное сейчас – укрепить наше государство. Пройдет какой-то период времени, необходимый для того, чтобы создать тяжелую промышленность, перевооружить наше сельское хозяйство, коллективизировать его, создать могучую армию и тем самым сделать советские границы неприступными для врагов.
В те годы в Москве и Московской области, как и в других областях, развернулось колоссальное строительство заводов, шла реконструкция самой Москвы, осуществлялось строительство метрополитена и мостов. Начали сразу возводить несколько мостов – Крымский, Каменный, Москворецкий и другие. Все это делалось капитально и буквально преобразило город. Одним словом, из Москвы ситцевой создавали Москву индустриальную. А политически вопрос связывался с тем, что ситцевая Москва порождает «правые» настроения, которые отражали Угланов, Уханов[85] и другие московские лидеры. Угланов возглавлял ранее московских большевиков, но принадлежал к «правым».
В 1935 году москвичи отпраздновали окончание первой очереди строительства метрополитена. Многие получили правительственные награды. Я был удостоен сразу ордена Ленина. Это был мой первый орден. Булганин получил орден Красной Звезды, поскольку он уже награждался орденом Ленина за успешное руководство работой Электрозавода, директором которого он являлся. Помнится, Булганин имел орден Ленина под десятым номером. Это в ту пору очень подчеркивалось. У меня был орден Ленина с номером где-то около 110. Мы пышно отпраздновали завершение строительства первой очереди метрополитена, который был назван именем Кагановича. Тогда было модно среди членов Политбюро (да и не только Политбюро) давать свои имена заводам, фабрикам, колхозам, районам, областям и т. д. Настоящее соревнование между ними! Эта нехорошая тенденция родилась при Сталине.
В 1935 году Кагановича выдвинули на пост наркома путей сообщения и освободили от обязанностей секретаря Московского комитета партии. Меня после этого выдвинули на посты первого секретаря Московского обкома и горкома партии, а на ближайшем же Пленуме ЦК я был избран кандидатом в члены Политбюро. Конечно, мне было приятно это и лестно, но еще больше появилось страха перед огромной ответственностью. До того времени я постоянно возил с собою и хранил свой личный инструмент. Как у всякого слесаря, это были кронциркуль, литромер, метр, керн, чертилка, всякие угольнички. Я еще не порвал мысленно связь со своей былой профессией, считал, что партийная работа – выборная и что в любое время могу быть неизбранным, а тогда вернусь к основной своей деятельности – слесаря. Но постепенно я превращался в профессионального общественного и партийного работника.
Как секретарь Московского комитета партии, я должен был наблюдать и за деятельностью Московского управления НКВД. Наблюдение заключалось в том, что я читал донесения о происшествиях в городе и области: страшные порою были сводки о жизни большого населенного пункта. В Москве политическое положение было прочным, партийная организация была сплоченной, хотя появлялись иной раз листовки меньшевистского содержания, случались на предприятиях «волынки» или даже забастовки. Это объяснялось очень тяжелым материальным положением рабочих. Мы много строили. Строительных рабочих вербовали в деревнях и селили в бараках. В бараках люди жили в немыслимых условиях: грязь, клопы, тараканы, всякая иная нечисть, а главное, плохое питание и плохое обеспечение производственной одеждой. Да и вообще нужную одежду трудно было тогда приобрести. Все это, естественно, вызывало недовольство.
Недовольство порождали и пересмотры коллективных договоров, связанные с изменением норм выработки и расценок. Здесь сталкивались личные интересы с интересами государства. Хотя они в целом и сливаются воедино в сознании масс, но, когда происходит столкновение конкретного человека с государством, естественно, возникает противоречие. К примеру, существовала где-то какая-то норма; а потом, после Нового года, вдруг она становится на 10-15 % выше при тех же или даже меньших расценках. Это проходило легче там, где были умный директор и толковая партийная организация, которые изыскивали технические возможности, чтобы поднять выработку, и которые разъясняли рабочим создавшееся положение. Другие же чаще всего ничего не делали и просто прикрывались авторитетом партии и интересами государства, и это вызывало «волынки» в цехах, а иной раз и завода в целом.
В таких случаях мы приходили из горкома и по-честному, в открытую разъясняли, где рабочие правы, а где – нет, поправляли и наказывали тех, кто допустил злоупотребления, или же объясняли рабочим ситуацию. Они, как правило, хорошо понимали, что мы стоим на более низком уровне по выработке на одного рабочего, чем развитые капиталистические страны. Поэтому нужно в какой-то степени подтягивать пояса, чтобы успешно соревноваться с противником и догонять его. Тогда мы еще редко употребляли слово «перегнать»: пугались его потому, что слишком большим был разрыв. Это так давило, что мы боялись произносить это слово.
В сводках по городу приводилось довольно много нелестных отзывов о партии и оскорбительных выражений в адрес ее вождей. Агенты доносили и о конкретных людях, которые были им известны, с их фамилиями, адресами и прочим. Но против них не принималось тогда еще никаких мер, кроме воспитательных. Мы знали, что там-то и там-то настроение плохое, следовательно, надо усилить общественную и особенно партийную работу, воздействовать на людей через профсоюзы, через комсомол, через лекторов и пропагандистов. Использовали все средства, кроме административных (я имею в виду аресты и суды). Если же это тогда и было, то лишь в виде исключения, в случае конкретных действий антисоветского характера. Все изменилось после убийства Кирова.
Начальником московского управления НКВД был товарищ Реденс, близкий к Сталину человек. Как я уже говорил, Реденс – член партии (кажется, с 1914 г.), по национальности поляк, рабочий-электрик, трудился в Днепродзержинске (бывшее Каменское). По-моему, он был хорошим товарищем. Однажды при встрече со мной он сказал, что получил задание «почистить» Москву. Действительно, Москва была засорена: много было неработающих и паразитических элементов, всяких спекулянтов. Их и надо было «вычистить», для этого составлялись списки людей, предназначенных к высылке из Москвы. То был первый этап репрессий, последовавших за убийством Кирова и направленных пока что против уголовных элементов. Куда их высылали, я не знаю: тогда придерживались такого правила – говорить человеку только то, что его касается. Тут дело государственное, поэтому чем меньше об этом люди знают, тем лучше. Потом уже появились жертвы политического террора.
После того как я стал секретарем парткома Промышленной академии, меня избрали секретарем Бауманского райкома партии, потом Краснопресненского райкома, а затем Московского горкома. На этой должности я проработал до 1935 года, потом я был избран первым секретарем горкома и обкома ВКП(б). Я уже был тогда членом ЦК, а когда меня избрали и первым секретарем Московского комитета, то тут же избрали кандидатом в члены Политбюро. Наконец, когда меня послали в 1938 году на Украину, то на ближайшем же Пленуме ЦК избрали членом Политбюро. Таким образом, все важнейшие события 1934-1938 годов происходили у меня на глазах. Поэтому я имею право обобщать.
К 1938 году прежняя демократия в ЦК была уже сильно подорвана. Например, я, кандидат в члены Политбюро, не получал материалов наших заседаний. После страшного 1937 года я не знал, собственно говоря, кому вообще рассылались эти материалы. Я получал только те материалы, которые Сталин направлял по своему личному указанию. Эти материалы касались чаще всего «врагов народа»: их показания – целая кипа «признаний», уже якобы проверенных и доказанных. Материалы рассылались для того, чтобы члены Политбюро видели, как опутали нас враги, окружили со всех сторон. Я тоже читал эти материалы, и у меня тогда не возникало сомнений в правдивости документов: ведь их рассылал сам Сталин! У меня и мысли не могло появиться, будто это – ложные показания. Для чего так делать? Кому это нужно? Было полное доверие к документам. Тем более что я ведь видел Сталина и другим.
В начале 30-х годов Сталин был очень прост и доступен. Когда я работал секретарем горкома и секретарем обкома ВКП(б), то, если у меня возникал какой-нибудь вопрос, я звонил прямо Сталину. Он почти никогда не отказывал мне, сейчас же принимал или же назначал время приема. Мои вопросы к нему чаще всего касались политической и практической части резолюций наших партсобраний, потому что Московский комитет всегда служил для других организаций примером. Именно так сам Сталин нам говорил, и я понимал, что принятая нами резолюция будет повторена потом почти всеми партийными организациями, пусть в разных вариантах, но суть та же.
Бытовая сторона жизни Сталина мне тоже нравилась. Бывало, когда я работал уже на Украине, приедешь к нему (чаще всего на ближнюю дачу в Волынском, туда близко было – минут 15 езды из города), а он обедает. Если летом, то всегда обедал на открытом воздухе, на веранде. Сидел он обычно один. Подавали суп – русскую похлебку, стоял графинчик с водкой и графин с водой, рюмочка была по размерам умеренная… Входишь, поздороваешься, он говорит: «Хотите кушать? Садитесь». А «садитесь» – это значит бери тарелку (тут же стоял супник), наливай себе, сколько хочешь, и ешь. Хочешь выпить – бери графин, налей рюмочку, выпей. Если хочешь вторую, то решай сам, как говорится, душа меру знает. Не хочешь, можешь и не пить.
Уже потом мы вспоминали, каким было доброе старое время… Но наступило и такое время, когда ты не только не хочешь пить, а тебя просто воротит, тебя же накачивают, наливают тебе нарочно. Да, и это умел делать Сталин. Правда, он не раз мне говорил: «Вот, помните, когда Берии не было в Москве, у нас не случалось таких питейных дел, не было пьянства». А я видел, что Берия в этом вопросе являлся подстрекателем в угоду Сталину. Сталину это нравилось, и Берия это чувствовал. Когда никто не хотел пить, а он видел, что у Сталина есть такая потребность, то он тут же организовывал выпивку, выдумывал всякие предлоги и выступал зачинщиком. Об этом я говорю потому, что к концу жизни Сталина такое времяпрепровождение было убийственным и для работы, и просто физически. Люди буквально спаивались, и чем больше спивался человек, тем больше получал удовольствия Сталин. Могут сказать, что Хрущев перебирает грязное белье. А куда деваться? Без грязного белья не бывает и чистого. Чистое приобретает чистоту и белизну на фоне грязного. К тому же бытовая обстановка тесно переплеталась там с работой. По-видимому, это почти неизбежное явление, когда страной фактически управляет один человек и в результате личные обстоятельства трудно отделимы от государственных.
Припоминаю также еще несколько конкретных случаев довоенной жизни, когда я сталкивался со Сталиным по тем или иным конкретным хозяйственным вопросам. Я уже говорил, что во всех вопросах реконструкции города Москвы, которые мы поднимали и где сами проявляли инициативу, мы находили у Сталина поддержку. Он вообще толкал нас в спину, призывал не бояться решать острые проблемы, идти на ломку, даже если возникало сопротивление среди членов общества, включая специалистов. Архитекторы иной раз сопротивлялись сносу таких строений, которые представляли архитектурно-историческую ценность. Видимо, эти архитекторы были по-своему правы. Но ведь город рос, он требовал раздвинуть границы его улиц, появлялся новый транспорт, извозчик исчез, трамвай изживал себя в центре города, заработал метрополитен, появились троллейбусы и новые автобусные линии. Тут не было московской специфики: через такие проблемы проходят все города земного шара.
На мою долю выпала честь помогать прокладке первых троллейбусных линий в Советском Союзе, а именно – в Москве. Я очень много потратил сил для того, чтобы внедрить их. Существовала масса противников этого способа передвижения. Когда троллейбусная линия была уже готова и надо было ее испытать, раздался вдруг телефонный звонок от Кагановича: «Не делать этого!» Я говорю: «Так ведь уже испытали». – «Ну и как?» – «Все хорошо». Оказывается, Сталин усомнился, как бы вагон троллейбуса не перевернулся при испытаниях. Почему-то многие считали, что троллейбус обязательно должен перевернуться, например на улице Горького – на спуске у здания Центрального телеграфа. И Сталин, боясь, что неудача может быть использована заграничной пропагандой, запретил испытания, но опоздал. Они прошли удачно, и троллейбус вошел в нашу жизнь. Тут же ему доложили, что все кончилось хорошо и что этот вид транспорта даже облагораживает город: он бесшумен, работает на электричестве и не загрязняет воздуха. Получился прогрессивный вид транспорта. Сталин одобрил это, и в 1934 г. первая троллейбусная линия начала работать.
Не знаю, как стоит вопрос сейчас, а в то время говорили, что троллейбус не городской вид транспорта, а загородный. Я с этим не соглашался, и Сталин здесь тоже меня поддерживал. Мне это опять-таки импонировало: я восхищался Сталиным в связи с тем, что он вникает и в большое, и в малое и поддерживает все прогрессивное. Правда, позднее, когда мы купили двухэтажный (трехосный) троллейбус, Сталин все-таки запретил его использовать: он опять боялся, что тот перевернется. Сколько мы его ни убеждали в обратном, не помогало. Однажды, проезжая по Москве, он увидел такой двухэтажный троллейбус на пробной линии, возмутился нашим непослушанием и приказал: «Снять!» Сняли. Так нам и не удалось пустить их в эксплуатацию.
Большим противником троллейбуса был мой приятель, теперь уже давно покойный, Иван Алексеевич Лихачев[86]. Это был человек, влюбленный в двигатель внутреннего сгорания. Поэтому он везде «совал» авто, а в данном случае говорил: «Автобус пройдет по любому переулку. Никакой твой троллейбус не может с ним сравниться. Это – пустая затея». Я долго и много с ним спорил. Причем все, что ему нужно было делать, когда готовили первые экземпляры троллейбуса, он аккуратно выполнял. Но выполнял, как директор завода, а сам приговаривал: «Все равно я против, потому что троллейбусы – не прогрессивное дело». Полагаю, что и сейчас, когда прошло столько времени, его можно считать неправым: троллейбус – более прогрессивный вид городского транспорта. Во Франции проложены экспериментальные линии электрических поездов на монорельсе. Это ведь тоже своеобразный троллейбус. За ним будущее, потому что его можно поднять повыше. Следовательно, улицы разгрузятся для наземного транспорта. Кроме того, необходим скоростной транспорт. Безусловно, техника создаст возможность избавиться от шума, и это будет бесшумный транспорт. Думаю, что основа для создания такого вида транспорта была заложена именно троллейбусом.
Скажу также несколько слов об обстановке на заседаниях Политбюро. Я получил возможность бывать на этих заседаниях, когда стал членом Центрального Комитета, после XVII партийного съезда, состоявшегося в 1934 году. Тогда в партии еще сохранялись хорошие традиции, заложенные Лениным. Члены ЦК имели возможность, если того желали, свободно приходить на заседания Политбюро и сидеть там, то есть слушать, но не вмешиваясь в обсуждение вопросов. Это делалось для того, чтобы члены ЦК были в курсе жизни страны и деятельности Политбюро. Я лично этим правом часто пользовался, но не всегда, потому что не располагал временем.
Заседания проводились в определенный час и определенный день. Бывали закрытые заседания, на которых присутствовали только члены Политбюро. Но решения, которые принимались на закрытых заседаниях, записывались в особой папке, и каждый член ЦК мог прийти в секретный отдел, попросить такую папку и ознакомиться с секретными решениями Политбюро. Правда, секретные решения изымались из протоколов, рассылаемых по партийным организациям. Этот факт доступности любых решений любому члену ЦК очень интересен. Фиксирую внимание на нем. Это осталось еще от Ленина. Председательствовал на заседаниях в 30-е годы не генеральный секретарь ЦК, а председатель Совета Народных Комиссаров. Им в мое время был Молотов.
Заседания Политбюро проводились тоже не как сейчас, когда за два часа штампуется 70-80 вопросов. Тогда вызывались люди, ставилось несколько вопросов, были докладчики, шли прения, выслушивали «за» и «против», потом принимали решения и делали перерыв. В перерыве – чаепитие. О москвичах недаром говорят, что они не могут заседать без чая. Рядом с залом была особая комната, куда заходили попить чаю. Перерыв длился примерно полчаса. Потом начиналось рассмотрение нового вопроса. В общем заседание длилось часа три-четыре.
Помню, обсуждение некоторых вопросов проходило очень бурно. Однажды Серго вспылил (а по характеру своему был человек очень вспыльчивый) и налетел на Розенгольда – наркома внешней торговли, чуть не ударил его…
Только после убийства Кирова[87] и особенно после мрачного 1937 года все постепенно изменилось, прежние порядки были ликвидированы. Когда я стал членом Политбюро после XVIII партийного съезда в 1939 г., то уже не помню случая, чтобы проводились регулярные заседания.
Продолжение следует
Оценили 0 человек
0 кармы