Приход большевиков к власти в России в 1917 году означал, что они получили возможность направлять в соответствии со своими политическими программами процессы сближения и слияния наций в стране и мире. Курс на мировую революцию означал разрыв с идеями патриотизма, начало строительства единой мировой социалистической республики и, соответственно, – новой мировой социалистической общности людей, призванной ликвидировать со временем былые государственные и национальные различия на планете. Представления о безнациональном будущем человечества были свойственны не только большевикам. Они издавна питались космополитическими и интернационалистскими идеями, слабо различавшимися между собой. Эти идеи были присущи значительной части российских интеллигентов, оппозиционных дореволюционному политическому режиму.
Ещё молодой Ф.М. Достоевский утверждал: «Социалисты происходили от петрашевцев», от кружка российских интеллигентов, существовавшего в 1844—1849 годах. Вслед за М.В. Буташевичем-Петрашевским многие из них полагали, что «социализм есть доктрина космополитическая, стоящая выше национальностей: для социалиста различие народностей исчезает, есть только люди». Лидер петрашевцев был убежден, что в исторической перспективе в мире исчезнут не только Один из первых приверженцев таких идей, молодой Ф.М. Достоевский утверждал: «Социалисты происходили от петрашевцев», от кружка российских интеллигентов, существовавшего в 1844—1849 годах. Вслед за М.В. Буташевичем-Петрашевским многие из них полагали, что «социализм есть доктрина космополитическая, стоящая выше национальностей: для социалиста различие народностей исчезает, есть только люди». Книга «Философские и общественно-политические произведения петрашевцев» (1953) содержит пояснение, что-де термин «космополитизм» употребляется в смысле «интернационализма и гуманизма». Однако это не совсем так. Лидер петрашевцев был убежден, что в исторической перспективе в мире исчезнут не только только вражда, но и различия между народами, что нации по мере своего развития утрачивают свои признаки и что, только утрачивая эти свои отличительные, прирожденные свойства, они могут стать «на высоту человеческого, космополитического развития».
Подобные представления о национализме и космополитизме развивали и ближайшие предшественники российских социал-демократов и большевиков, — например, идеологи народничества П.Л. Лавров и П.Н. Ткачев. Последний, по определению H.A. Бердяева, «более чем кто-либо должен быть признан предшественником Ленина».
Эти принципы неизбежно требовали самой решительной борьбы против национальной раздельности: «Каждая нация должна делать свое дело, сходясь в общем стремлении к общечеловеческим целям». Считалось, что по достижении этих целей национальности «вступят равноправными членами в будущий строй федерационной Европы», внутренние границы в которой с самого начала будут иметь крайне мало значения, а по мере дальнейшего развития и само различие национальностей станет лишь «бледным преданием истории, без практического смысла», писал Лавров в 1873 году.
Пришедшие к власти в 1917 году Ленин и большевики вслед за своими учителями считали себя не космополитами, а интернационалистами, которым полагалось не отрицать национальности как таковые и даже за малейшей национальностью признавать право на свободное и самостоятельное существование. Тем не менее, Ленин видел задачу своей пролетарской партии в том, что она «стремится к сближению и дальнейшему слиянию наций», что никакого противоречия между пропагандой свободы отделения наций и пропагандой их слияния «нет и быть не может». В марте 1919 года он солидаризировался с ГЛ. Пятаковым в том, что мир без наций — «это великолепная вещь и это будет», и сожалел лишь о том, что это будет не скоро.
Патриотами какого Отечества были большевики в период ожидания мировой революции?
Это был «социалистический патриотизм» и «родина» абстрактного мирового пролетариата, патриотами которой заведомо не могли считаться не только «буржуи», но и все другие непролетарские, мелкобуржуазные массы — подавляющее большинство населения России и других стран мира. Патриотизм последних мог быть, в представлениях большевиков, только национализмом и шовинизмом.
Первое поколение советских людей в советской стране воспитывалось не для защиты родины, а для Всемирных идеалов, способы осуществления которых в первые революционные годы никак не камуфлировались. Ленин говорил на IX партконференции (1920) о необходимости красной интервенции на Запад.
A.B. Луначарский, выступая в сентябре 1918 года перед учителями с лекцией «О преподавании истории в коммунистической школе», был по-революционному безапелляционен: «Преподавание истории в направлении создания народной гордости, рационального чувства и т. д. должно быть отброшено; преподавание истории, жаждущей в примерах прошлого найти хорошие образцы для подражания, должно быть отброшено».
Социалисты, настаивал A.B. Луначарский, докладывая на I Всесоюзном учительском съезде задачи просвещения в системе советского строительства (январь 1925 г.), «должны положить в основу преподавания интернациональный принцип, принцип международности, принцип всеобщности человечества». Поэтому единственно правильным полагалось «воспитывать интернациональное, человеческое».
«Конечно, идея патриотизма — идея насквозь лживая», — продолжал Луначарский «просвещать» учителей на Всесоюзном учительском съезде, утверждая, что в проповеди патриотизма были заинтересованы только эксплуататоры, для которых «задача патриотизма заключалась в том, чтобы внушить крестьянскому парнишке или молодому рабочему любовь к «родине» заставить его любить своих хищников».
Возвращаясь в 1920-е годы, следовало бы отметить роль официозных историков-марксистов в освещении национальной истории своей Страны.
Наибольшим влиянием в 1920-е годы обладала школа академика М.Н. Покровского. Историки этой школы в полном соответствии с установками Коминтерна и общими устремлениями тех лет игнорировали даже ленинское указание о наличии двух патриотизмов в русской истории (соответствующих ленинским «двум нациям в каждой современной нации»), полагали, что патриотизм не бывает никаким иным кроме как казенным и квасным, и не иначе как национализмом и шовинизмом.
В 1922–1923 годы во многом благодаря усилиям Покровского была закрыта для изучения в государственной общеобразовательной школе русская история. Предварительно историк-революционер «обосновал» своими разоблачительными учеными трудами необходимость этой меры. Потому, дескать, что отечественная история шла не тем путем, каким ей следовало идти, что включение нерусских народов в русло единой государственности было абсолютным злом, и по другим, — столь же революционным, сколько и абсурдным основаниям. В школе ставились под сомнение и отрицались сами понятия «Россия», «патриотизм», «русская история».
Название «Россия», по Покровскому, по-настоящему надо писать в кавычках, «ибо «Российская империя» вовсе не была русским государством. Это было собрание нескольких десятков народов… объединенных только общей эксплуатацией со стороны помещичьей верхушки, и объединенных притом при помощи грубейшего насилия». Естественно, никаких общенациональных патриотических чувств к такому отечеству-тюрьме, по логике историка, быть не могло. Патриотизм, утверждал он, это болезнь, которой могут страдать только мелкие буржуа, мещане. Ни капиталисты, ни тем более пролетарии ей не подвержены.
В таком же духе, несколько выправляя левизну Покровского, о патриотизме писала в начале 1930-х годов Малая советская энциклопедия, рассчитанная на самое широкое внимание советских людей.«Пролетариат никогда не имел в буржуазном государстве своего отечества, так же как не имели его рабы и крепостные в государственных образованиях древности и средневековья». В переходный период к социализму пролетариат обретает свое Отечество, бывшие эксплуататорские классы его утрачивают. Однако территориальные границы отечества при этом якобы ничего не значат: «Пролетариат не знает территориальных границ… он знает социальные границы. Поэтому всякая страна, совершающая социалистическую революцию, входит в СССР». Так продолжается ДО тех пор, пока отечеством трудящихся не станет весь мир.
Никаких героев в отечественной истории при таком понимании патриотизма быть не могло. Считалось, что время героического понимания истории безвозвратно ушло. У всех героев (начиная с былинных богатырей) и творцов культуры прошлого всегда находили одни и те же изъяны: они или представляли эксплуататорские классы, или служили им. Старая Россия со всей ее многовековой историей приговаривалась революцией к смерти и забвению. В августе 1925 года в «Правде» был помещен даже оскорбительно-издевательский стихотворный «некролог» В. Александровского по поводу ее мнимой гибели.
«Русь! Сгнила? Умерла? Подохла?
Что же! Вечная память тебе.
Не жила ты, а только охала
В полутемной и тесной избе».
Позднее дело дошло до того, что конференция историков-марксистов «установила» в январе 1929 года полную неприемлемость термина «русская история», из-за того, что этот старый, унаследованный от царской России термин был будто бы насыщен великодержавным шовинизмом, прикрывал и оправдывал политику колониального угнетения и насилия над нерусскими народами. Согласно Покровскому, «термин «русская история» есть контрреволюционный термин одного издания с трехцветным флагом». Утверждалось, что русские великодержавно-шовинистические историки напрасно лили слезы по поводу так называемого татарского ига. Перевод «ига» с «националистического языка на язык материалистического понимания истории» превращало его в рядовое событие феодальной эпохи. Устанавливалось далее, что, начиная с XVI века царская Россия «все более и более превращается в тюрьму народов», освобождение из которой свершилось в 1917 году.
Историки школы Покровского упраздняли определение «отечественная» из названия войны 1812 года. «Отечественная» война, писала М.В. Нечкина в начале 1930-х годов, это «русское националистическое название войны». В переводе с «националистического» в данном случае оказывалось, что никакого нашествия Наполеона на Россию не было — «войну затеяли русские помещики». Поражение французской армии объявлялось случайностью, и с сожалением отмечалось, что «грандиозность задуманного Наполеоном плана превосходила возможности того времени».
Никакого подъема патриотического духа в России, естественно, не обнаруживалось, просто «вооруженные чем попало крестьяне защищали от французов свое имущество. Победа в войне, по Нечкиной, «явилась началом жесточайшей всеевропейской реакции». К этому оставалось разве что добавить мнение «прогрессивного» буржуазного автора К.А. Военского о том, что «эта война как бы включала Россию в единый поток европейской жизни. Победа же над Наполеоном принесла лишь задержку естественного падения крепостного права, за которое боролись передовые русские круги». При таком изображении русской истории герои «Грозы 12-го года» (М.И. Кутузов, П.И. Багратион, атаман М.И. Платов), как и подлинные патриоты — участники других войн (генерал М.Д. Скобелев, адмирал П.С. Нахимов), не должны были заслуживать у «настоящих советских патриотов» доброй памяти.
Для достижения этой цели в 1920-е годы и в начале 1930-х было, к сожалению, сделано немало. В фундамент для компрессоров превращены могилы героев Куликовской битвы Александра Пересвета и Родиона Осляби. Останки организатора и героя национально-освободительной борьбы русского народа Кузьмы Минина взорваны вместе с храмом в нижегородском кремле, а на том месте сооружено здание обкома партии. Мрамор надгробия с места захоронения другого народного героя, князя Дмитрия Пожарского в Спасо-Евфимиевом монастыре в Суздале пошел на фонтан одной из дач. Сам этот монастырь, как и многие другие, был превращен вначале в тюрьму, потом в колонию для малолетних преступников. Поэт Иван Молчанов радостно оповещал читателей:
«Устои твои
Оказались шаткими,
Святая Москва
Сорока-сороков!
Ивану Кремлевскому
Дали по шапке мы,
А пушку используем для тракторов!»
И это были не только слова. 25 апреля 1932 года в Наркомпросе постановили передать «Металлому» памятник H.H. Раевскому На Бородинском поле ввиду того, что он «не имеет историко-художественного значения». В Ленинграде была перелита на металл Колонна Славы, сложенная из 140 стволов трофейных пушек, установленная в честь победы под Плевной в русско-турецкой войне. Стену монастыря, возведенного на Бородинском поле, на месте гибели героя Отечественной войны 1812 года генерал-майора A.A. Тучкова, «украшала» (т. е. оскверняла) огромных размеров надпись:
«Довольно хранить остатки рабского прошлого».
Колоссальный ущерб памятникам архитектуры был нанесен в результате антирелигиозного призыва: «Сметем с советских площадей очаги религиозной заразы». Одним из первых разрушенных памятников культовой архитектуры была часовня Александра Невского, построенная в центре Москвы в 1883 году в память воинов, погибших в русско-турецкой войне 1877–1878 годов. К концу открытой войны пролетарского государства с Православной церковью в России из 80 тысяч православных храмов сохранились лишь 19 тысяч. Из них 13 тысяч были заняты промышленными предприятиями, служили складскими помещениями. В остальных размещались различные учреждения, в основном клубы. Только в 3000 из них сохранилось культовое оборудование, и лишь в 700 велась служба. В Московском Кремле разрушили мужской Чудов и стоявший рядом женский Вознесенский монастыри. Был взорван Храм Христа Спасителя, построенный в Москве в 1837–1883 годах как храм-памятник, посвященный Отечественной войне 1812 года. Не щадились и светские постройки. Были снесены такие шедевры русской архитектуры, как Сухарева башня, «сестра Ивана Великого», Красные ворота, стены и башни Китай-города. В 1936 году была разобрана Триумфальная арка на площади Тверской заставы в Москве, сооруженная в честь победы в Отечественной войне 1812 года.
Защитников шедевров нередко называли классовыми врагами. Академику A.B. Щусеву, обратившемуся к руководству Москвы с письмом о нецелесообразности сноса памятников, был дан публичный ответ: «Москва не музей старины, не город туристов, не Венеция и не Помпея. Москва не кладбище былой цивилизации, а колыбель подрастающей новой пкультуры, основанной на труде и знании».
Борьба с прошлым и титанические усилия по переустройству страны и общества освящались «благой» целью — «обогнать» в историческом развитии, как писал известный журналист М.Е. Кольцов, «грязную, вонючую старуху с седыми космами – Россию». О России и русских в печати того периода можно было прочитать: «Россия всегда была страной классического идиотизма»; завоевание Средней Азии осуществлялось с «истинно русской подлостью»; Севастополь — «русское разбойничье гнездо на Черном море»; Крымская республика — «должное возмещение за все обиды, за долгую насильническую и колонизаторскую политику царского режима».
Страстным обличителем старой России до конца своих дней оставался Н.И. Бухарин. Символом России, по его мнению, следовало бы считать не столько официального двуглавого орла, сколько кнут и нагайку. Царствовали в России, в его изображении, не иначе как дикие помещики, «благородное» дворянство, идеологи крепостного права, бездарные генералы, сиятельные бюрократы, вороватые банкиры и биржевики, пронырливые заводчики и фабриканты, хитрые и ленивые купцы, «владыки» черной и белой церкви, патриархи и архиепископы черносотенного духовенства. Правила «династия Романовых с ее убогим главой, с ее великими князьями — казнокрадами, с ее придворными аферистами, хиромантами, гадальщиками, Распутиными; с ее иконами, крестиками, сенатами, синодами, земскими начальниками, городовыми и палачами» (Известия. 1935. 28 января). Люди труда, по Бухарину, если и выступали, то «лишь как предмет издевательства у одних, предмет жалости и филантропии — у других. Почти никогда они не были активными творцами, кующими свою собственную судьбу»; «рабочий человек, пролетарий и крестьянин-труженик был забит и загнан».
Народы, присоединенные к России, делились Бухариным на два разряда — на народы, вроде грузинского, «со старинными культурными традициями, которые не сумел разрушить царизм», и народы, вроде центральноазиатских, что «были отброшены царизмом на сотни лет назад». Бухарин утверждал, что патриотом такой России мог быть и являлся только «обскурант, защитник охранки, помещичьего кнутобойства, отсталой азиатчины, царской опричнины, жандармского режима, угнетения сотен миллионов рабов». Традицией, единственно Достойной демократических кругов, могла быть лишь традиция ненависти к царскому «отечеству», «квасному патриотизму» патриотичным «искариотовым», а также идея пораженчества.
Образами, с которыми у Н.И. Бухарина чаще всего ассоциировалась Россия и русские люди до 1917 года, были Обломов и обломовщина. Нельзя сказать, что Бухарин был в этом оригинален. Он в любой момент мог сослаться на Ленина, который, к при меру, в своей речи на съезде металлистов 6 марта 1922 года утверждал: «Был такой тип русской жизни — Обломов… Обломов был не только помещик, а и крестьянин, и не только крестьянин, а и интеллигент, и не только интеллигент, а и рабочий и коммунист. Достаточно посмотреть… как мы работаем… чтобы сказать, что старый Обломов остался и его надо долго мыть, чистить, трепать и драть, чтобы какой-нибудь толк вышел».
Луначарский прочитал в мае 1928 года лекцию «Воспитание нового человека». Ссылаясь на Ленина и другие авторитеты, нарком просвещения заявил, что «обломовщина является нашей национальной чертой». Слушателям и читателям внушалось: порок этот существует у нас «потому, что мы не совсем «европейцы» и очень, очень мало «американцы», но в значительной степени — азиаты. Это, так сказать, дань нашему евроазиатству». Российскому человеку, по словам Луначарского, предстояло пройти еще порядочную полосу времени, чтобы добрести до человека западного типа, умеющего работать «в пять-шесть раз скорее, ладнее, умнее». Нарком в очередной раз провозгласил тогда: «Мы не нуждаемся ни в каком патриотизме», ибо обрести достойное будущее возможно только в грядущей мировой организации, создающейся благодаря особым качествам пролетария, который «не чувствует себя гражданином определенной страны… является интернационалистом».
В 1930-е годы Н.И. Бухарин пытался придать бичеванию обломовщины и азиатчины еще более широкое общественное звучание. Выступая на XVII съезде партии, он говорил: «Не так дав но наша страна слыла страной Обломовых, страной азиатских рабских темпов труда». Годовщина Сталинградского тракторного завода и гимн, созданный Бухариным в честь машины, несущей смерть «идиотизму деревенской жизни», одновременно стали поводом лишний раз изобразить убожество дореволюционной российской деревни, которая «не многим отличалась от чисто азиатской», выступавшей у автора, видимо, неким эталоном отсталости. Варварской сохе, застойной экономике, хозяйственному оскудению, полукрепостническому строю, писал он, соответствовали рабские темпы труда, медленные ритмы жизни, низкая производительность, безграмотность и нищета, культурная убогость; весь «круговорот жизни — вялый, медленный, тупой. Работа на сохе из-под палки — на одном полюсе; ленивые, безынициативные, безвольные паразиты обломовского пошиба на другом (это в лучшем случае)». Нужны были именно большевики, писал он, чтобы «из аморфной, малосознательной массы в стране, где обломовщина была самой универсальной чертой характера, где господствовала нация Обломовых, сделать «ударную бригаду мирового пролетариата»!». Подчеркивая ограниченность кругозора русской народной массы, Бухарин представлял ее как «широкозадую бабу, которая раньше дальше своей околицы ничего не знала» обзывал историческую Россию «дурацкой страной». Последователи Бухарина и позже зачастую писали о России дореволюционной и 1920-х годов с позиций некоего сверхчеловека: тогда-де «еще доживала свой век старая крестьянская Россия», которую населяли и не люди вовсе, а всего лишь «личинки», и только в результате известного «великого перелома» эти личинки людей постепенно становились людьми.
После обозначившегося в середине 1930-х годов противостояния Союза ССР и фашистской Германии Н.И. Бухарин не сомневался, что в результате победы над фашизмом «засияет красная звезда по всей земле», и прошлое как эпоха «цивилизованного варварства». Вплоть до этого момента Бухарин, видимо, считал за благо изображать прошлое своей собственной страны как можно непригляднее, надеясь, что таким Образом можно легче увлечь массы на борьбу за построение мировой общины коммунизма, в которой, как он писал, общественное богатство и изобилие покроют гигантски возросшие и изменившиеся до неузнаваемости потребности, возникнет один язык и миллиарды человечества до конца объединятся в исполинам океане общей коллективной жизни; где возросшая личность перестанет быть номером и счетной единицей и, обогащенная всей жизнью гигантского человечества, будет в состоянии развивать заложенные в ней возможности». Действительно, в свете подобным образом нарисованного и чаемого будущего и прошлое России, и патриотизм старого образца подлежали лишь охаиванию, немедленному преобразованию и забвению.
Такое видение русской истории и ее героев с предельной откровенностью воплощено Джеком Алтаузеном в его «Вступлении к поэме», опубликованной в журнале «30 дней». Сетуя, что на памятник H.A. Некрасову «бронзу не дает Оргметалл», его собрат, проводивший в жизнь лозунг «одемьянивания» советской поэзии, проблему решал запросто:
Я предлагаю
Минина расплавить,
Пожарского.
Зачем им пьедестал?
Довольно нам
Двух лавочников славить –
Их за прилавками
Застал.
Случайно им
Мы не свернули шею.
Я знаю, это было бы под стать.
Подумаешь, Они спасли Рассею!
А может, лучше было б не спасать?
Вряд ли стоит усматривать в «шедевре» Алтаузена и подобных ему только лишь злобную русофобию и намерение лишний раз вылить ушат помоев на отечественную историю. Чаще всего они порождались самой атмосферой нетерпения, ожидания мировой революции и сопутствующим ультраинтернационализмом, сохранявшимся в определенных кругах советского общества еще очень и очень долго и после 1929 года.
Заложником этой утопичной идеи стал русский народ и Союз ССР с его неисчерпаемыми, как представлялось большевикам, человеческими и материальными ресурсами.
Между тем что касается собственно России, то в официозной исторической науке вплоть до начала 30-х годов укреплялось основание для национального нигилизма и нигилистического прочтения ее дореволюционной истории. Русская историческая литература ХIХ века, как и русская классическая литература, подвергалась шельмованию на том основании, что была якобы насквозь великодержавна. Главным националистом изображался выдающийся русский историк В. О. Ключевский. К стоявшим на великодержавно-буржуазных националистических позициях причислялись крупнейшие дореволюционные историки — С. М. Соловьев и Б. Н. Чичерин, а из современников — В. В. Бартольд, В. И. Пичета, Ю. В. Готье, А. А. Кизеветтер, П. Г. Любомиров и другие. В зоологическом национализме обвинялись академики С. Ф. Платонов, М. К. Любавский, С. В. Бахрушин и прочие историки, осужденные по так называемому «делу Академии наук» (1929—1931).
«Дело Академии наук» современники называли по-разному: «дело Платонова», «монархический заговор», «дело Платонова — Тарле», «дело Платонова — Богословского», «дело четырех академиков» (Платонова — Тарле — Лихачева — Любавского). Называлось оно и «делом историков», поскольку из 150 осужденных две трети составляли историки дореволюционной школы, музееведы, архивисты, краеведы, этнографы. «Дело» знаменовало собой один из наиболее острых этапов борьбы историков-марксистов с буржуазной школой историков и одновременно — укрощение большевиками строптивой Академии наук, в составе действительных членов которой вплоть до конца 20-х годов не было ни одного коммуниста.
При подведении в 1931 году итогов этой борьбы «против явных и скрытых врагов пролетарской диктатуры и идеологии» наиболее крупные плоды (как считали сами историки-марксисты) принесла «борьба с противниками национальной политики Советской власти, с представителями великодержавного и национального шовинизма (разоблачение Яворского, буржуазных великорусских историков и прочих)».
Значительная часть подследственных была осуждена на срок от 3 до 10 лет, «участники» военной секции заговора расстреляны (В. Ф. Пузинский, А. С. Путилов, заведовавший ранее Архивом АН СССР, и другие).
15 главных участников «монархического заговора», в том числе и Платонов, по постановлению коллегии ОГПУ от 8 августа 1931 года получили по пять лет ссылки. В относительно мягких наказаниях, по-видимому, сказался намечавшийся поворот в ситуации с изучением отечественной истории. Тем не менее ущерб, нанесенный «заговором» исторической науке, был огромен. В ссылке скончались С. Ф. Платонов (1933), Д. Н. Егоров (1931). С. В. Рождественский (1934), М. К. Любавский (1936). В 1936 году вскоре после возвращения из ссылки умер Н. П. Лихачев. Так или иначе, большинство представителей русской исторической мысли к началу 30-х годов были насильственно отстранены от своих занятий из-за их великорусского шовинизма.
Среди осужденных по «делу» Платонова был известный ленинградский историк и краевед Н. П. Анциферов, описавший в своих воспоминаниях «Из дум о былом» (1992) случай, расцененный в духе тех лет как преступный национализм. Профессор МГУ Бахрушин, выступая на Всероссийском краеведческом съезде в 1927 году, призывал собирать сведения и вещи о современном быте разных национальностей СССР. На его выступление живо откликнулись представители разных народов. Среди них оказался и профессор Саратовского университета С. Н. Чернов, заметивший, что при этом не следует забывать «еще одну национальность, русскую. Нужно предоставить и ей право также позаботиться о фиксировании исчезающих явлений быта, а также уходящих из употребления вещей. Почему слово “русский” почти изгнано теперь из употребления?» Это выступление вызвало резкие протесты различных националов, обвинивших Чернова в «великодержавной вылазке». Анциферов выступил в поддержку Чернова, пояснив, что «речь идет не о каком-то преимуществе для русских, а о признании прав русской национальности на любовь к своей старине, как это признано за другими нациями». Он призвал быть верным завету Владимира Соловьева: «Люби чужую национальность, как свою собственную». И этого было достаточно, чтобы усугубить вину «преступников».
Действительно, само слово «русский» в определенных кругах советского общества до начала 30-х годов зачастую ассоциировалось с понятием «великодержавный». Например, в статье, открывающей первый выпуск журнала «Советская этнография», который начал выходить в СССР с 1931 года вместо издававшегося до тех пор журнала под названием просто «Этнография», было предложено выбросить слово «русский» из названия Русского музея. Автор этой статьи — ответственный редактор журнала, известный специалист по истории народных верований и мировых религий, репрессированный в 1936 году как бывший личный секретарь Г. Е. Зиновьева, Н. М. Маторин вопрошал: «Разве один из крупнейших ленинградских музеев, в составе которого имеется богатый этнографический отдел, не носит до сих пор титул великодержавной эпохи — “Русского” музея, на что обращал внимание уже ряд национальных советских работников» (Советская этнография. 1931. № 1—2). Причины такой национальной «стыдливости» были порождены внушениями критиков, много лет подряд третировавших традиции русского реалистического искусства за его якобы провинциальность и реакционно-националистическую сущность.
Положение с изучением русской истории стало изменяться к лучшему лишь с избавлением от диктата школы Покровского. Это происходило уже после его смерти, последовавшей 10 апреля 1932 года. Однако еще 21 февраля 1933 года нарком А.С. Бубнов подписал специальное постановление коллегии Наркомпроса РСФСР, утверждающее в качестве стабильного учебника по русской истории для средней школы известную книгу М.Н. Покровского «Русская история в самом сжатом очерке». Выпускники средней школы и в 1933—1934 годах все еще должны были усваивать из учебника Покровского, к примеру, что всякий осмеливающийся оспаривать мнение о варягах как первых государях Руси, делает это не иначе, как «из соображений патриотических, т. е. националистических».
Ниспровержение школы воинствующих борцов с«великорусским национализмом и противнико «объективно-научной» деятельности старых историографических школ заняла значительную часть 1930-х годов. Вехами на этом пути стал целый ряд партийных и правительственных решений. Постановлением ЦК ВКП(б) от 5 сентября 1931 года история была восстановлена в правах самостоятельного учебного предмета.
Первые зримые признаки осознания руководителями социалистической России нелепости «отмены» своей дореволюционной истории проявились на рубеже 1930-х годов. В год пятидесятилетия Сталина и его окончательного утверждения наверху властной пирамиды (1929) стало известно, что он проявляет особый интерес к личности и эпохе Петра Великого, находя их весьма подходящими для проведения исторических параллелей с современностью и для дополнительных (неклассовых) обоснований необходимости собственных жестких методов и стремительных темпов преобразования страны. Сталинского интереса стало достаточно для того, чтобы уже тогда исключить Петра из длинного ряда российских императоров, которым были приданы все существующие в этом мире человеческие пороки и недостатки. М.Н. Покровский, к примеру, в своем сжатом очерке русской истории поведал о Петре и его семейке кратко, но выразительно: своего сына Алексея он лично пытал, а потом велел тайно казнить, умер Петр от последствий сифилиса, заразив предварительно и свою вторую жену, скончавшуюся то ли от этой же дурной болезни, то ли от алкоголизма; сменивший ее на престоле внук Петра умер пятнадцати лет, не успев поэтому совершить ни одного преступления. Сталин же, по-видимому, полагал, что карикатурная тенденциозность – не самый лучший стиль в освещении истории. У Петра были и положительные качества, и бесспорные заслуги в деле организации России как современного государства. Его эпоха созвучна эпохе первых пятилеток. И вскоре все это советские люди могли узнать и почувствовать, знакомясь с серией талантливых историко-литературных произведений о Петре I, написанных Алексеем Толстым.
Тем не менее, многие деятели культуры предпринимали попытку дискредитировать роман Толстого.
Известный троцкистский теоретик В.А. Ваганян обосновывал неприемлемость самого жанра исторического романа. «Если национальное прошлое, – рассуждал он, – для нас не является объектом идеализации, если национальное расщеплено на классовое – исторического романа, конечно, в прежнем смысле слова нет и не может быть». Национальная идея как таковая, по Ваганяну, это «агрессивная идея буржуазии». Соответственно, исторический роман – «проявление стремительной агрессии национальной идеи к захвату сознания наишироких масс». Исторические романы решали простую задачу – они утверждали, что «моя страна есть лучшая страна в мире, мой народ – лучший народ в мире и моя история – лучшая история в мире». Поскольку идеализация национального прошлого советскому обществу не нужна, то и исторические романы не нужны. Полезными могут быть лишь «романы на исторические темы», которые, по логике Ваганяна, должны были воспитывать неприятие этого прошлого.
В конце 1930 года ЦК партии и лично Сталин нашли нужным урезонить знаменитого пролетарского поэта Демьяна Бедного, усмотрев в его стихотворных фельетонах «Слезай с печки», «Перерва» и «Без пощады» не только «умелую и необходимую» критику недостатков жизни и быта в СССР, но и достойные осуждения ошибки. Первый из этих фельетонов был напечатан 7 сентября 1930 года в газете «Правда». Общеизвестный порок – лень – представал в фельетоне не иначе как «наследие всей дооктябрьской культуры».
Сладкий храп и слюнища возжею с губы.
Идеал русской лени. В нем столько похабства!
Кто сказал, будто “мы не рабы”?
Да у нас еще этого рабства!..
Кто охотник поспать-похрапеть, как не раб?
Освященный всей рабскою жизнью былого, Русский храп был в чести: не какой-либо храп –
Богатырский! Звучит похвально!
Далее поэт обобщал:
Похвальба пустозвонная
Есть черта наша русски-исконная.
В фельетоне высмеивались патриоты, гордившиеся чудесами вроде царь-пушки, которая не стреляет, и царь-колокола, который не звонит:
В Кремле по священным углам
Стоял исторический хлам.
Расейская старая горе-культура
– Дура!
Федура!
Страна неоглядно-великая,
Разоренная, рабски-ленивая, дикая,
В хвосте у культурных Америк, Европ. Гроб!
Поэту ведомо, как выпрямлять эту будто бы свойственную самой природе русского человека черту.
Добросовестность – это у немцев,
У иноземцев
Именно с них и надо брать пример. Добросовестный спец-иностранец
Немец, американец
Иль японец…
Должен быть у рабочих в немалой чести.
История со стихотворными фельетонами, вызвав восторг у определенной части читателей и чиновников (первые два фельетона к декабрю успели издать отдельной книгой с подзаголовком «Памятка ударнику»), имела неожиданный финал. 6 декабря 1930 года фельетоны обсудил Секретариат ЦК партии и выпустил постановление. В нем значилось: «ЦК обращает внимание редакций “Правды” и “Известий”, что за последнее время в фельетонах т. Демьяна Бедного стали появляться фальшивые нотки, выразившиеся в огульном охаивании “России” и “русского” (статьи “Слезай с печки”, “Без пощады”); в объявлении “лени” и “сидения на печке” чуть ли не национальной чертой русских (“Слезай с печки”); в непонимании того, что в прошлом существовало две России, Россия революционная и Россия антиреволюционная, причем то, что правильно для последней, не может быть правильным для первой; в непонимании того, что нынешнюю Россию представляет ее господствующий класс, рабочий класс и прежде всего русский рабочий класс, самый активный и самый революционный отряд мирового рабочего класса, причем попытка огульно применить к нему эпитеты “лентяй”, “любитель сидения на печке” не может не отдавать грубой фальшью».
Демьян Бедный был обескуражен. В письме И.В. Сталину он писал, что постановление побуждает его к самоубийству: «Может быть, в самом деле нельзя быть крупным русским поэтом, не оборвав свой путь катастрофически».
Ответное письмо не было утешительным. Сталин еще раз разъяснил поэту суть его ошибок. Пролетарский поэт, дескать, не должен «возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения", что “лень” и стремление “сидеть на печке” является чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит и – русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими». Отметив все это, Сталин заключил: «Нет, высокочтимый т. Демьян, это не большевистская критика, а клевета на наш народ, развенчание СССР, развенчание пролетариата СССР, развенчание русского пролетариата».
1931 год дает новые образчики русофобии, в частности переиздается книга Осипа Бескина «Кулацкая художественная литература и оппортунистическая критика», содержащая, к примеру, такие пассажи: «Она еще доживает свой век – старая, кондовая Русь с ларцами, сундуками, иконами, лампадным маслом, с ватрушками, шаньгами по “престольным” праздникам, с обязательными тараканами, с запечным медлительным, распаренным развратом, с изуверской верой, прежде всего апеллирующей к богу на предмет изничтожения большевиков, с махровым антисемитизмом, с акафистом, поминками и всем прочим антуражем. Еще живет “росеянство”, своеобразно дожившее до нашего времени славянофильство, даже этакое боевое противозападничество с верой по-прежнему, по старинке, в “особый” путь развития, в народ-“богоносец”, с погружением в “философические” глубины мистического “народного духа” и красоты “национального” фольклора. В современной поэзии наиболее сильными представителями такого “росеянства” являются: Клычков, Клюев и Орешин (Есенин – в прошлом)». Вину Сергея Клычкова литературовед увидел в том, что тот, говоря о СССР, величает нас «Советской Русью». А это – «пиетет перед патриархальной, рабовладельческой Русью», «плацдарм, с которого ведется обстрел ненавистной советской современности». Оказывается, Клычков непочтительно говорит о мировой революции (только для Главлита), для души же – о национальном. Поэт написал: «Завтра произойдет мировая революция, капиталистический мир и национальные перегородки рухнут, но… русское искусство останется, ибо не может исчезнуть то, чем мы по справедливости перед миром гордились и будем, любя революцию… гордиться!» Литературовед осуждает: «Конечно, великодержавнику Клычкову никогда не понять, не дойти до того, что Октябрьская революция – не русская революция. Ему ведь полагается забыть о ста с лишним народах, населяющих бывшую Российскую империю».
Оскорбительный выпад против исторической России и «кулацких поэтов» содержало выступление поэта А. Безыменского на VI съезде Советов СССР. «В настоящее время, – говорил он, – традицию воспевания всего того отвратительного, что создавало нищету и забитость крестьянства, продолжают кулацкие поэты типа Клюева и Клычкова». От имени пролетарских писателей он объявил «жесточайшую войну кулацким идеологам “Рассеюшки-Руси”, а успехи ее пообещал измерять «степенью ликвидации образа того врага, который заключает в себе понятие “Рассеюшка-Русь”». Выступление было закончено стихотворным приговором: «Рассеюшка-Русь! Распроклятое слово Трехполья, болот и мертвеющих рек».
Ленинградский Государственный театр сатиры и комедии внес свой «вклад» в борьбу с исторической Россией. 19 декабря 1931 года здесь состоялась премьера представления «Крещение Руси», шедшего почти до апреля следующего года. В благожелательной рецензии отмечается: «Спектакль имеет ряд смелых проекций в современность, что повышает политическую действенность пьесы», а именно: «Былинные богатыри выступают в роли жандармской охранки, Соловей-разбойник становится олицетворением именитого купечества, Византия перекликается с фашистским Западом. Сам князь Владимир обобщен как представитель самодержавия и не случайно поэтому к концу спектакля принимает образ предпоследнего царя-держиморды. Однако основная, не преодоленная театром, ошибка автора кроется в показе всей “православной Руси” – пришибленным, с расслабленной волевой мускулатурой, появляющимся в неукоснительно пьяном виде и произносящим путанные и непонятные слова Микулой Селяниновичем. Обобщая “культурный” византийский деспотизм до фашизма автор не подчеркивает мракобесия деспотов, и в сопоставлении с былинной дикостью расейского князя византийцы выглядят как… светочи культуры». Рецензенты тем не менее нашли возможным пожурить спектакль за «явно недостаточную, социальную, в частности антирелигиозную нагрузку».
Никаких трагических последствий для Д. Бедного критика со стороны И. В. Сталина не имела. В то время как для поэтов Павла Николаевича Васильева, Сергея Антоновича Клычкова, Николая Александровича Клюева обвинения в русском шовинизме, жалости к белогвардейцам и кулакам, мистицизме закончились расстрелами.
Между тем на политико-идеологическом поприще утверждалась тенденция противоположного свойства.
В выступлении на Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности 4 февраля 1931 года Сталин заложил краеугольный камень в основание нового идеологического курса. Слову «отечество», использовавшемуся ранее чаще всего как синоним дореволюционной России, было придано новое звучание. Теперь оно прочно связывалось с понятием «наша страна». «В прошлом, — говорил Сталин, — у нас не было и не могло быть отечества. Но теперь, когда мы свергли капитализм, а власть у нас, у народа, — у нас есть отечество и мы будем отстаивать его независимость».
Оценили 2 человека
4 кармы