Решил и я добавить свою лепту в дело освещения личности великого русского писателя - Николая Васильевича Гоголя.
Дело в том, что мне когда-то давно, ещё во времена первого майдана дали ссылку на литературные воспоминания Данилевского "Знакомство с Гоголем". Интересными оказались слова Гоголя и о Шевченко, и о русском языке. Надеюсь, вы понимаете, что это означает для жителей украины, которые в последние 25 лет проводят жизнь в постоянной борьбе.
Что запомнилось - воспоминания были приведены на языке оригинала, т.е. в дореволюционной (1917 года) орфографии. Решил поискать текст на современном языке. И вот что обнаружилось - в современных текстах вырезаны слова Гоголя о Шевченко и о русском языке. Уж не знаю, кому и зачем понадобилось подвергать великого писателя цензуре, но я решил предложить вашему вниманию вырезанный цензурой отрывок. Вот как нам подают воспоминания в современном варианте:
Впервые в жизни я увидел Гоголя за четыре месяца до его кончины.
Это случилось осенью в 1851 году. Находясь тогда, в конце октября, в Москве, с служебным поручением бывшего в то время товарищем министра народного просвещения А. С. Норова, я получил от старого своего знакомого, покойного московского профессора О. М. Бодянского, записку, в которой он извещал меня, что один из наших земляков-украинцев, г. А-й, которого перед тем я у него видел, предполагал петь малорусские песни у Гоголя и что Гоголь, узнав, что и у меня собрана коллекция украинских народных песен, с нотами, просил Бодянского пригласить к себе и меня.
Нежданная возможность выпавшего мне на долю свидания с великим писателем сильно меня обрадовала. Автор "Мертвых душ" находился в то время на верху своей славы, и мы, тогдашняя молодежь (мне в то время было двадцать два года), питали к нему безграничную любовь и преданность. У меня с детства не выходило из головы добродушное обращение к читателям пасечника Рудого Панька. "Когда кто из вас будет в наших краях, - писал в "Вечерах на хуторе близ Диканьки" веселый пасечник, - то заверните ко мне; я вас напою удивительным грушевым квасом".
Это забавное приглашение, как я помню, необыкновенно заняло меня в деревне моей бабки, где ее слуга Абрам, учившийся перед тем в Харькове переплетному мастерству и потому знавший грамоте, впервые прочел мне, шестилетнему мальчику, украинские повести Гоголя; но я не мог принять приглашения Рудого Панька. В 1835 году у меня был один только конь - липовая ветка, верхом на которой я гарцовал по саду, и в то время я отлучался из родного дома не далее старой мельницы, скрип тяжелых крыльев которой слышался с выгона в моей детской комнате.
Я тогда был в полной и искренней уверенности, что на свете, действительно, где-то, в сельской, таинственной глуши, существует старый пасечник, рудый, т. е. рыжий Панько, и что он, в длинные зимние вечера, сидит у печи и рассказывает свои увлекательные сказки. Перед моим воображением живо развертывалась дивная история "Красной свитки", проходила бледная утопленница "Майской ночи" и на высотах Карпатских гор вставал грозный мертвый всадник "Страшной мести".
А теперь, в 1851 году, мне предстояло увидеть автора не только "Вечеров на хуторе", но и "Мертвых душ" и "Ревизора",
В назначенный час я отправился к О. М. Бодянскому, чтобы ехать с ним к Гоголю. Бодянский тогда жил у Старого Вознесения на Арбате, на углу Мерзляковского переулка, в доме ныне Е. С. Мещерской, No 243. Он встретил меня словами: "Ну, земляче, едем; вкусим от благоуханных, сладких сотов родной украинской музыки". Мы сели на извозчичьи дрожки и поехали по соседству на Никитский бульвар, к дому Талызина, где, в квартире гр. А. П. Толстого, в то время жил Гоголь. Теперь 330 этот дом, No 314, принадлежит Н. А. Шереметевой. Он не перестроен, имеет, как и тогда, шестнадцать окон во двор и пять на улицу, в два этажа, с каменным балконом на колоннах во двор.
Было около полудня. Радость предстоявшей встречи несколько, однако, затемнялась для меня слухами, которые в то время ходили о Гоголе, по поводу изданной незадолго перед тем его известной книги "Выбранные места из переписки с друзьями". Я невольно припоминал злые и ядовитые нападки, которыми тогдашняя руководящая критика преследовала эту книгу. Белинский в ту пору был нашим кумиром, а он первый бросил камнем в Гоголя за его "Переписку с друзьями". По рукам в Петербурге ходило в списках его неизданное письмо к Гоголю, где знаменитый критик горячо и беспощадно бичевал автора "Мертвых душ", укоряя его в измене долгу писателя и гражданина.
Хотя обвинения Белинского для меня смягчались в кружке тогдашнего ректора Петербургского университета П. А. Плетнева, друга Пушкина и Жуковского, отзывами иного рода, тем не менее я и мои товарищи-студенты, навещавшие Плетнева, не могли вполне отрешиться от страстной и подкупающей своим красноречием критики Белинского. Плетнев, защищая Гоголя, делал что мог. Он читал нам, студентам, письма о Гоголе живших в то время в чужих краях Жуковского и князя Вяземского, объяснял эти письма и советовал нам, не поддаваясь нападкам врагов Гоголя, самостоятельно решить вопрос, прав ли был Гоголь, издавая то, о чем он счел долгом открыто высказаться перед родиной? - "Его зовут фарисеем и ренегатом, - говорил нам Плетнев, - клянут его, как некоего служителя мрака и лжи, оглашают его, наконец, чуть не сумасшедшим... И за что же? За то, что, одаренный гением творчества, родной писатель-сатирик дерзнул глубже взглянуть в собственную свою душу, проверить свои сокровенные помыслы и самостоятельно, никого не спросясь, открыто о том поведать другим... Как смел он, создатель Чичикова, Хлестакова, Сквозника и Манилова, пойти не по общей, а по иной дороге, заговорить о духовных вопросах, о церкви, о вере? В сумасшедший дом его! Он - помешанный!" - Так говорил нам Плетнев.
Молва о помешательстве Гоголя, действительно, в то время была распространена в обществе. Говорили странные вещи: будто Гоголь окончательно отрекся от своего писательского призвания, будто он постится по целым неделям, живет, как монах, читает только ветхий и новый завет и жития святых и, душевно болея и сильно опустившись, относится с отвращением не только к изящной литературе, но и к искусству вообще.
Все эти мысли, по поводу Гоголя, невольно проносились в моей голове в то время, когда извозчичьи дрожки по Никитскому бульвару везли Бодянского и меня к дому Талызина. Одно меня несколько успокаивало: Гоголь пригласил к себе певца-малоросса, этот певец должен был у него петь народные украинские песни, - следовательно, думал я, автор "Мертвых душ" не вполне еще стал монахом-аскетом, и его душе еще доступны произведения художественного творчества.
Въехав в каменные ворота высокой ограды, направо, к балконной галерее дома Талызина, мы вошли в переднюю нижнего этажа. Старик-слуга графа Толстого приветливо указал нам дверь из передней направо.
- Не опоздали? - спросил Бодянский, обычною своею, ковыляющею походкой проходя в эту дверь.
- Пожалуйте, ждут-с! - ответил слуга.
Бодянский прошел приемную и остановился перед следующею, затворенною дверью в угольную комнату, два окна которой выходили во двор и два на бульвар. Я догадывался, что это был рабочий кабинет Гоголя. Бодянский постучался в дверь этой комнаты.
- Чи дома, брате Миколо? - спросил он по-малорусски.
- А дома ж, дома! - негромко ответил кто-то оттуда.
Сердце у меня сильно забилось. Дверь растворилась. У ее порога стоял Гоголь.
Мы вошли в кабинет. Бодянский представил меня Гоголю, сказав ему, что я служу при Норове и что с ним, Бодянским, давно знаком через Срезневского и Плетнева.
- А где же наш певец? - спросил, оглядываясь, Бодянский.
- Надул, к Щепкину поехал на вареники! - ответил с видимым неудовольствием Гоголь. - Только что прислал извинительную записку, будто забыл, что раньше нас дал слово туда.
- А может быть, и так! - сказал Бодянский. - Вареники не свой брат.
Что еще при этом некоторое время говорили Гоголь и Бодянский я тогда, кажется, не слышал и почти не сознавал. Ясно помню одно, что я не спускал глаз с Гоголя.
Мои опасения рассеялись. Передо мной был не только не душевнобольной или вообще свихнувшийся человек, а тот же самый Гоголь, тот же могучий и привлекательный художник, каким я привык себе воображать его с юности.
Разговаривая с Бодянским, Гоголь то плавно прохаживался по комнате, то садился в кресло к столу, за которым Бодянский и я сидели на диване, и изредка посматривал на меня. Среднего роста, плотный и с совершенно здоровым цветом лица, он был одет в темнокоричневое длинное пальто и в темнозеленый бархатный жилет, наглухо застегнутый до шеи, у которой, поверх атласного черного галстука, виднелись белые, мягкие воротнички рубахи. Его длинные каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, темные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была крохотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо веселое и смешное. Длинный, сухой нос придавал этому лицу и этим, сидевшим но его сторонам, осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее и вместе добродушно-горделивое. Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно-задумчивые аисты.
Гоголь в то время, как я отлично помню, был очень похож на свой портрет, писанный с него в Риме, в 1841 году, знаменитым Ивановым. Этому портрету он, как известно, отдавал предпочтение перед другими.
Успокоясь от невольного, охватившего меня смущения, я стал понемногу вслушиваться в разговор Гоголя с Бодянским.
- Надо, однакоже, все-таки вызвать нашего Рубини, - сказал Гоголь, присаживаясь к столу. - Не я один, и Аксаковы хотели бы его послушать... особенно Надежна Сергеевна.
- Устрою, берусь, - ответил Бодянский, - если только тут не другая причина и если наш земляк от здешних угощений не спал с голоса... А что это у вас за рукописи? - спросил Бодянский, указывая на рабочую, красного дерева, конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь, перед нашим приходом, очевидно, работал стоя.
- Так себе, мараю по временам! - небрежно ответил Гоголь.
На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зеленым сукном, лежали раскрытые, мелко исписанные и перемаранные листы.
- Не второй ли том "Мертвых душ"? - спросил, подмигивая, Бодянский.
- Да... иногда берусь, - нехотя проговорил Гоголь, - но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами.
- Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо.
- Погода, убийственный климат! Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к <Вл. Макс.> Княжевичу 331, там писать, думал завернуть и на родину, к своим, - туда звали на свадьбу сестры, Елизаветы Васильевны...
Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера <Вл. И.> Быкова.
- Зачем же дело стало? - спросил Бодянский.
- Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился; да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое полное издание своих сочинений.
- Скоро ли оно выйдет?
- В трех типографиях начал печатать, - ответил Гоголь, - будет четыре больших тома. Сюда войдут все повести, драматические вещи и обе части "Мертвых душ". Пятый том я напечатаю позже, под заглавием "Юношеские опыты". Сюда войдут некоторые журнальные статьи, статьи из "Арабесок" и прочее332.
- А "Переписка"? - спросил Бодянский.
- Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные... Но это уже, разумеется, явится... после моей смерти.
Слово "смерть" Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, ввиду полных его сил и здоровья.
Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них. Речь коснулась и Петербурга.
- Что нового и хорошего у вас, в петербургской литературе? - спросил Гоголь, обращаясь ко мне.
Я ему сообщил о двух новых поэмах тогда еще молодого, но уже известного поэта Ап. Ник. Майкова, "Савонаролла" и "Три смерти". Гоголь попросил рассказать их содержание. Исполняя его желание, я наизусть прочел выдержки из этих произведении, ходивших тогда в списках 333.
- Да это прелесть, совсем хорошо! - произнес, выслушав мою неумелую декламацию, Гоголь. - Еще, еще...
Он совершенно оживился, встал и опять начал ходить по комнате. Вид осторожно-задумчивого аиста исчез. Передо мною был счастливый, вдохновенный художник. Я еще прочел отрывки из Майкова.
- Это так же законченно и сильно, как терцеты Пушкина, во вкусе Данта, - сказал Гоголь. - Осип Максимович, а? - обратился он к Бодянскому. - Ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его... А выбор сюжета, а краски, колорит? Плетнев присылал кое-что, я и сам помню некоторые стихи Майкова.
Он прочел, с оригинальною интонацией, две начальные строки известного стихотворения из "Римских очерков" Майкова:
- Ах, чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом! Под этаким небом невольно художником станешь!
- Не правда ли, как хорошо? - спросил Гоголь.
Бодянский с ним согласился.
- Но то, что вы прочли, - обратился ко мне Гоголь, - это уже иной шаг. Беру с вас слово - прислать мне из Петербурга список этих поэм.
Я обещал исполнить желание Гоголя.
- Да, - продолжал он, прохаживаясь, - я застал богатые всходы...
А вот что последовало дальше (жирным выделено мною):
— Да, — продолжалъ онъ, прохаживаясь: — я засталъ богатые всходы...
— А Шевченко? — спросилъ Бодянскій.
Гоголь на этотъ вопросъ съ секунду промолчалъ и нахохлился. На насъ изъ-за конторки снова посмотрЂлъ осторожный аистъ.
— Какъ вы его находите? — повторилъ Бодянскій.
— Хорошо, чтò и говорить, — отвЂтилъ Гоголь: — только не обидьтесь, другь мой... вы — его поклонникъ, а его личная судьба достойна всякаго участія и сожалЂнія...
— Но зачЂмъ вы примЂшиваете сюда личную судьбу? — съ неудовольствіемъ возразилъ Бодянскій: — это постороннее... Скажите о талантЂ, о его поэзіи...
— Дегтю много, — негромко, но прямо проговорилъ Гоголь: — и даже прибавлю, дегтю больше, чЂмъ самой поэзіи. Намъ-то съ вами, какъ малороссамъ, это, пожалуй, и пріятно, но не у всЂхъ носы, какъ наши. Да и языкъ...
Бодянскій не выдержалъ, сталъ возражать и разгорячился. Гоголь отвЂчалъ ему спокойно.
— Намъ, Осипъ Максимовичъ, надо писать по-русски, — сказалъ онъ: — надо стремиться къ поддержкЂ и упроченію одного, владычнаго языка для всЂхъ родныхъ намъ племенъ. Доминáнтой для русскихъ, чеховъ, украинцевъ и сербовъ должна быть единая святыня — языкъ Пушкина, какою является евангеліе для всЂхъ христіанъ, католиковъ, лютеранъ и гернгуттеровъ. А вы хотите провансальскаго поэта Жасмéна поставить въ уровень съ Мольеромъ и Шатобріаномъ!
— Да какой же это Жасмéнъ? — крикнулъ Бодянскій: — раз†ихъ можно равнять? Чтò вы? Вы же сами — малороссъ.
— Намъ, малороссамъ и русскимъ, нужна одна поэзія, спокойная и сильная, — продолжалъ Гоголь, останавливаясь у конторки и опираясь о нее спиной: — нетлЂнная поэзія правды, добра и красоты. Она не водевильная, сегодня только понятная, побрякушка и не раздражающій личными намеками и счетами, рыночный памфлетъ. Поэзія — голосъ пророка... Ея стихъ долженъ врачевать наши сомнЂнія, возвышать насъ, поучая вЂчнымъ истинамъ любви къ ближнимъ и прощенія врагамъ. Это — труба пречистаго архангела... Я знаю и люблю Шевченка, какъ земляка и даровитаго художника; мнЂ удалось и самому кое-чЂмъ помочь въ первомъ устройст†его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнувъ его на произведенія, чуждыя истинному таланту. Они все еще дожевываютъ европейскія, давно выкинутыя жваки. Русскій и малороссъ — это души близнецовъ, пополняющія одна другую, родныя и одинаково сильныя. Отдавать предпочтеніе одной, въ ущербъ другой, невозможно. НЂтъ, Осипъ Максимовичъ, не то намъ нужно, не то. Всякій, пишущій теперь, долженъ думать не о розни; онъ долженъ прежде всего поставить себя передъ лицо Того, Кто далъ намъ вЂчное человЂческое слово...
Долго еще Гоголь говорилъ въ этомъ духЂ. Бодянскій молчалъ, но, очевидно, далеко не соглашался съ нимъ. — «Ну, мы вамъ мЂшаемъ, пора намъ и по домамъ!» — сказалъ, наконецъ, Бодянскій, вставая.
Мы раскланялись и вышли.
— Странный человЂкъ, — произнесъ Бодянскій, когда мы снова очутились на бульварЂ: — на него какъ найдетъ! Отрицать значеніе Шевченка! вотъ ужъ, видно, не съ той ноги сегодня всталъ.
Вышеприведенный разговоръ Гоголя я тогда же сообщилъ на родину близкому мнЂ лицу, въ письмЂ, по которому впослЂдствіи и внесъ его въ мои начатыя воспоминанія. МнЂніе Гоголя о ШевченкЂ я не разъ, при случаЂ, передавалъ нашимъ землякамъ. Они пожимали плечами и съ досадой объясняли его посторонними, политическими соображеніями, какъ и вообще все тогдашнее настроеніе Гоголя.
Оценили 12 человек
56 кармы