Известный русско-американский писатель Владимир Владимирович Набоков очень не любил великого русского писателя Фёдора Михайловича Достоевского.
Нелюбовь эта была столь же упорной, сколь бессловесной. Нет, Набоков сказал о Достоевском много нехороших слов, старательно делая вид, что судит при этом как профессиональный литературовед. Но слова эти не были рациональным — или хоть каким-нибудь — обоснованием для набоковских оценок Достоевского; это была просто брань, столь же далёкая от человеческой речи, как и рёв вола. Конечно, литературоведение — дело почти столь же творческое, как и написание художественных текстов, однако же оно иногда сталкивается с грубой физической действительностью.
Вот, например, фраза Набокова:
<<
Достоевский так и не смог избавиться от влияния сентиментальных романов и западных детективов.
>>
Читаешь и думаешь: это вообще о чём? Что значит — «избавиться от влияния»? Что это за «так и не смог»? это ведь значит, что старался-пытался, но не смог? (Иначе надо было бы написать «всегда был подвержен влиянию».) Но где же в жизни Достоевского следы этого «старался-пытался»? Их нет. Да и западные детективы тут при чём?
То есть потихоньку, в надежде пролететь под радаром рационального сознания читателя, подпускается мыслишка, что Фёдор Михайлович был — по крайней мере, в этом пункте — творческим импотентом. «Хотел, но не смог. Как ни старался. Импотент». Ну или это «избавление от влияния» является самоочевидным универсальным императивом, а Достоевский этого не понял. «Дурак, значит». Это, конечно, мелкий пунктик, но потом можно будет сказать и ещё одну подобную мелочишку, а потом ещё… и ещё… и ещё… что Набоков и делал.
Но это — всего лишь муть и мелкое мошенничество. А ведь бывали у Набокова и высказывания, которые прямо противоречили действительности. Например, как-то раз он сообщил, что, составляя хрестоматию по русской литературе, не смог для этого найти у Достоевского ни одной достойной страницы. Преподаватель русской словесности Набоков самокритично сознаётся в профнепригодности? Нет, это он поносит Достоевского.
«Достоевский — плохой писатель»
Другой случай ещё более ярок. Спрошенный аспирантом о том, какое влияние оказал Достоевский, Набоков ответил:
<<
«Dostoevsky? Dostoevsky is a very poor writer».
«Well», said the [graduate] student, «isn't he an influential writer?».
«Dostoevsky is not an influential writer», Nabokov replied. «He's had no influence».
Перевод:
«Достоевский? Достоевский очень плохой писатель».
«Но», сказал аспирант, «разве он не влиятелен как писатель?».
«Достоевский как писатель не оказал какого-либо влияния», — ответил Набоков. — «Ни на кого он не повлиял».
>> (Boyd B. Vladimir Nabokov: the American years. 1991, p.308).
После такого разговор, конечно, почти сразу закончился, ибо стал бессмысленным. Это как если бы аспирант-астроном пришёл поговорить о научной работе со старшим коллегой, а тот бы ему твёрдо и серьёзно заявил: «В Солнечной системе всего одна планета, и это не Земля!». По какой бы причине ни была произнесена эта фраза, после неё дальнейший разговор теряет смысл.
И как же это «не оказал какого-либо влияния» выглядело на практике? Вот, скажем, французский писатель Франсис Карко (Francis Carcot) в своих воспоминаниях «Монмартр в 20 лет» пишет (о событиях примерно 1910 года):
<<
В этот период я был под впечатлением от того открытия, каким являлся для меня Достоевский. «Преступление и наказание» буквально опьянило меня. Пять дней подряд, запершись в своём углу в меблированных комнатах, я зачитывался им. Второе, третье, четвёртое чтение ни в чём не ослабили мощных ощущений, пронизывавших всё моё существо. Звук колокольчика, в который вслушивался Раскольников, вернувшись к дверям старухи-процентщицы, казался мне тем самым, который раздавался внизу, в передней, когда ночью им будили спящего там слугу. Я вздрагивал каждый раз, когда какой-нибудь запоздалый жилец дёргал звонок. Моя комната находилась над этой передней. Я жил в ожидании этого звука колокольчика, резкое звяканье которого преследовало меня, как привидение. Звонки с тоскливой и болезненной внезапностью отдавались во всех моих фибрах, и едва я отходил от острого потрясения, пробуждённого во мне, как при всяком звуке шагов по тротуару я сдерживал дыхание, с боязнью ожидая, как бы кто-нибудь ещё не дёрнул колокольчик.
>> (Ф.М.Достоевский, «Избранные сочинения», 1947.)
В этом же издании Достоевского комментатор сообщает:
<<
Для Карко самое восприятие Парижа и его закоулков изменилось под впечатлением Достоевского. Он признаётся, что когда писал свой роман «Homme traqué» («Преследуемый»), он был полон впечатлений от Достоевского, которые сливались у него с жизненными наблюдениями, положенными в основу романа: «Когда я писал эту книгу, образы, отпечатлевшиеся в моей памяти, немедленно возникали сами собой из глубин моей памяти, вызывая мучительное ощущение».
>>
Ну, и исследовательская литература по Достоевскому в промышленных объёмах постоянно издаётся по всему миру, с перерывами разве что на мировые войны.
Видимо, это и есть то, что Набоков называет «не оказал какого-либо влияния».
Поставил оценки великим русским писателям
Биограф Набокова Б.Бойд сообщает:
<<
Во втором семестре 1947 года Набоков преподавал русскую прозу XIX века. Войдя в аудиторию, он сообщил студентам, что поставил оценки русским писателям, и эти оценки студенты должны записать и заучить наизусть: Толстой — A+ [5+]; Пушкин как прозаик и Чехов — A [5]; Тургенев — A minus [5 с минусом]; Гоголь —B minus [4 с минусом]; Достоевский — C minus [3 с минусом] или, может быть, D plus [два с плюсом].
>> (Boyd, p.115).
(Я взял на себя смелость примерно перевести оценки по американской шестибалльной шкале (A,B,C,D,E,F) в оценки по отечественной пятибалльной шкале (1—5, иногда ставят и 0) и вставил отечественные эквиваленты в квадратных скобках.)
Ну, что тут сказать. Можно было бы понять и простить такую позу экзаменатора чистому читателю или чистому критику, которые сами ничего не пишут. Но когда профессиональный писатель, сам порождающий отнюдь не гениальные тексты, начинает расставлять оценки своим великим предшественникам, да ещё с желанием навсегда прожечь эти оценки в мозгах своих студентов… это смотрится странно.
ГЛАВНЫЙ ВОПРОС ЭТОЙ СТАТЬИ
Так как никаких рациональных обоснований своих уничижительных оценок Достоевского Набоков никогда не приводил, его поношение литературных достоинств текстов Фёдора Михайловича смотрится неадекватно. Не говоря уже о том, что оно просто противоречит наличной действительности. То есть своей нечленораздельной руганью Набоков выставлял себя на посмешище.
Ладно бы он просто сказал: «Не люблю Достоевского, фу!». И не было бы к нему вопросов. Любой имеет право что-то или кого-то не любить. Но Набоков поставил себе целью подорвать статус Достоевского в мировой литературе. Поскольку он не подкреплял свои стремления никакой аргументацией, да и положение его было скромным, это была попытка с негодными средствами, и статус Достоевского не сдвинулся ни на миллиметр.
И вот вопрос, на который я намерен ответить в этой статье: почему?
Почему Набоков так безумно ненавидел Достоевского, что желал его уничижить всеми доступными средствами, даже не задумываясь, насколько глупо и смешно он сам при этом выглядит?
Сразу оставлю в стороне теории, связанные с тем, что Набоков обильно заимствовал у Достоевского литературные приёмы, но, желая это скрыть, публично демонстрировал ненависть. Да, ещё как заимствовал, но, во-первых, это всё равно не скроешь, а во-вторых, заимствование литературных приёмов — это не позор. Если в оригинале бабка Фрося входит в избу, то пусть у вас юная княжна Анастасия выходит в анфиладу, и никто вам слова плохого не скажет.
Также не заслуживающими обсуждения я считаю гипотезы, что Набоков Достоевского на самом деле любил, но маскировал это ненавистью и руганью.
Причина психического сдвига Набокова, как мне представляется, гораздо более фундаментальна и проста.
Ответ на главный вопрос в краткой форме
В отношении Набокова к Достоевскому мы наблюдаем тяжёлый, хронический, временами обостряющийся психоз длительностью в несколько десятилетий; психоз, от которого Набоков так и не смог избавиться. Это указывает на наличие исходной тяжёлой психической травмы как причины этого психоза — травмы столь тяжёлой и продолжающей своё действие, что пациент и говорить-то о ней не может. Возможно, пациент никогда не формулировал её словесно даже для себя и всячески старался избежать этого формулирования.
Так что же это за травма?
А вот что это за травма.
Любой человек, вступая в контакт с новой для себя реальностью — физической или художественной — задаёт Очень Важный Вопрос:
— А я тут где буду?
Набоков, будучи человеком не просто крайне тщеславным, но и чрезвычайно чувствительным к своему статусу в любой обстановке, столкнувшись, в частности, с миром произведений Достоевского, несомненно, тоже задался этим вопросом:
— А я тут где?
И был ему беззвучный ответ со страниц текстов Фёдора Михайловича:
— Ваше место в общественной ночной вазе.
Этот ответ, неизменный, как торчащий нож, рукоять которого вмонтирована в бетонную стену, и был той тяжёлой травмой, которую Достоевский нанёс Набокову. Впрочем, человек ведь может сам решить, насаживаться ему на этот нож снова и снова или нет. Набоков выбрал — насаживаться.
Оставшаяся часть этой статьи будет посвящена в основном детализации этого краткого ответа.
Вечное Главное Сообщение Набокова
У Дж.Орвелла в «Ферме зверей» время от времени происходило общее собрание, на котором звери, коллективно топая ногами, несколько часов подряд орали:
— Четыре ноги хорошо, две ноги плохо!!!
Но даже эта духоподъёмная практика бледнеет перед упорством, с которым Набоков везде и всегда транслировал своё Вечное Главное Сообщение:
— ЙАНИТАКОЙКАКФСЕ!!! ЙАОЧЕНЬЦЕНЕН!!!
Подобное сигнализирование о своей репродуктивной ценности вполне естественно в юности, но Набоков занимался этим до конца своих дней без малейшего перерыва. (На нимфеток, что ли, хотел произвести впечатление?)
Для дальнейшего рассмотрения важно понимать, что всякое оспаривание этого Вечного Главного Сообщения было для Набокова тяжким оскорблением.
Герои как основной способ поиска своего места в мире художественных произведений
Ответ на этот «А я тут где?», по крайней мере, читателю художественного произведения, дают личности героев. Мальчики хотели быть Тарзаном, Суперменом и Человеком-пауком, я уже не говорю о Гарри Поттере, викторианские дамы и девочки, обливались слезами, примеряли на себя судьбы героинь Джейн Остин. Не забудем и про Золушку; принцы и принцессы тоже шли очень неплохо.
Произведение может нравиться и описаниями живой и неживой природы (скрип снега, пение соловья и т.д.), но у Достоевского эта (любезная Набокову) компонента не просто близка к нулю, а автор на ней ещё и принципиально и с удовольствием оттоптался (в кармазиновском «Merci»). Так что единственный способ поиска своего места в мире Достоевского — это проецирование себя на его героев.
С кем же из героев Достоевского мог бы сколько-нибудь полным образом отождествить себя Набоков?
Далее я перечислю несколько героев Достоевского, проекция Набокова на которых наиболее значима.
1. Мелочный ниочёмный стилист: Кармазинов в «Бесах»
В образе Кармазинова Достоевский поиздевался над Тургеневым — по-видимому, наиболее конгениальным Набокову из больших русских писателей. Тургенев несумнительно принял это насмехательство на свой счёт и очень возмущался, вплоть до того, что, мол, сам деньги у меня занимал, а теперь издевается. Основное достоинство и Тургенева, и Набокова — литературный стиль. С содержанием у обоих гораздо хуже, но если у Тургенева оно таки имеется, то у Набокова ситуация на уровне «сюжет вроде бы есть, а содержания нет».
В конце 1980-х годов я прочёл набоковский роман «Дар» (1938). Уже через два месяца я не мог вспомнить, о чём там, собственно, шла речь. Кое-что я помнил и помню до сих пор: что у главного героя, кажется, писателя, alter ego автора, фамилия была «Годунов-Чердынцев», что там циркулировала какая-то молодая еврейка, симпатичная автору и герою (видимо, комплимент жене автора Вере Слоним)… собственно, всё. И эта царская фамилия Годунов… видимо, автору всегда хотелось иметь фамилию поважнее. Итоговое впечатление было: зачем всё это было писать? ну да кто ж ему запретит.
Примерно в это же время в нашу компанию аспирантов-математиков пришёл сборник набоковских рассказов «Весна в Фиальте». Впечатление у всех было одинаковое: русским языком автор владеет хорошо, есть и конкретные языковые удачи, но зачем всё это было писать? ведь это всё ни о чём.
Несколько раньше я прочёл роман «Приглашение на казнь» (1936). Он мне умеренно понравился, но впоследствии я понял, что он, при наличии мелких языковых и ситуационных удач, представляет собой непрерывное гудение «Йанитикойкакфсе!!!», и больше ничего там нет. Даже главного героя, своё очередное alter ego, Набоков назвал Цинциннатом (это имя знаменитого и благородного древнего римлянина). «Ежели сам себя с утра не похвалишь — так весь день ходишь, как оплёванный».
Прочёл я в какой-то момент и «Лолиту» и ещё какие-то тексты Набокова, от которых не помню и названий.
После этого я решил, что всё творчество Набокова — это очень равномерное зудение «йанитакойкакфсе» (ну, в «Лолите» ещё педофильский зуд на фоне душевной пустоты автора-героя), и чтение Набокова прекратил.
Кармазинов в «Бесах» является впервые заочно, в речи Варвары Петровны, которая тут же и даёт ему характеристику: «Надутая тварь!». Очно же он появляется во встрече с Хроникёром, который даёт ему такое описание:
<<
Это был очень невысокий, чопорный старичок, лет, впрочем, не более пятидесяти пяти, с довольно румяным личиком, с густыми седенькими локончиками, выбившимися из-под круглой цилиндрической шляпы и завивавшимися около чистеньких, розовеньких, маленьких ушков его. Чистенькое личико его было не совсем красиво, с тонкими, длинными, хитро сложенными губами, с несколько мясистым носом и с востренькими, умными, маленькими глазками. Он был одет как-то ветхо, в каком-то плаще внакидку, какой, например, носили бы в этот сезон где-нибудь в Швейцарии или в Северной Италии. Но по крайней мере все мелкие вещицы его костюма: запоночки, воротнички, пуговки, черепаховый лорнет на черной тоненькой ленточке, перстенек непременно были такие же, как и у людей безукоризненно хорошего тона. Я уверен, что летом он ходит непременно в каких-нибудь цветных прюнелевых ботиночках с перламутровыми пуговками сбоку.
>>
Но настоящее тушение окурков о Кармазинова-Тургенева-Набокова происходит в излагаемой Хроникёром «вещице» Кармазинова «Merci»:
<<
Представьте себе почти два печатных листа самой жеманной и бесполезной болтовни; этот господин вдобавок читал еще как-то свысока, пригорюнясь, точно из милости, так что выходило даже с обидой для нашей публики. Тема… Но кто ее мог разобрать, эту тему? Это был какой-то отчет о каких-то впечатлениях, о каких-то воспоминаниях. Но чего? Но об чем? Как ни хмурились наши губернские лбы целую половину чтения, ничего не могли одолеть, так что вторую половину прослушали лишь из учтивости. Правда, много говорилось о любви, о любви гения к какой-то особе, но, признаюсь, это вышло несколько неловко. К небольшой толстенькой фигурке гениального писателя как-то не шло бы рассказывать, на мой взгляд, о своем первом поцелуе… И, что опять-таки обидно, эти поцелуи происходили как-то не так, как у всего человечества. Тут непременно кругом растет дрок (непременно дрок или какая-нибудь такая трава, о которой надобно справляться в ботанике). При этом на небе непременно какой-то фиолетовый оттенок, которого, конечно, никто никогда не примечал из смертных, то есть и все видели, но не умели приметить, а «вот, дескать, я поглядел и описываю вам, дуракам, как самую обыкновенную вещь». Дерево, под которым уселась интересная пара, непременно какого-нибудь оранжевого цвета. <…> Какая-то русалка запищала в кустах. Глюк заиграл в тростнике на скрипке. Пиеса, которую он играл, названа en toutes lettres, но никому не известна, так что об ней надо справляться в музыкальном словаре. Меж тем заклубился туман, так заклубился, так заклубился, что более похож был на миллион подушек, чем на туман. И вдруг всё исчезает, и великий гений переправляется зимой в оттепель через Волгу. Две с половиною страницы переправы, но все-таки попадает в прорубь. Гений тонет, — вы думаете, утонул? И не думал; это всё для того, что когда он уже совсем утопал и захлебывался, то пред ним мелькнула льдинка, крошечная льдинка с горошинку, но чистая и прозрачная, «как замороженная слеза», и в этой льдинке отразилась Германия или, лучше сказать, небо Германии, и радужною игрой своею отражение напомнило ему ту самую слезу, которая, «помнишь, скатилась из глаз твоих, когда мы сидели под изумрудным деревом <…>. Тут опять заклубился туман, явился Гофман, просвистала из Шопена русалка <…>
>>
Преступление, конечно, резать такой текст для цитирования; но наши страдания, о любезный читатель, ничто по сравнению с муками В.В.Набокова, читавшего этот безбрежный глум надо всем, что было ему дорого. Такое не прощают.
Ценна в романе и реакция русского общества на проведшего почти всю жизнь в карлсруях Кармазинова: общество морщилось и недоумевало.
2. Старпер-лолиточник: Фёдор Павлович Карамазов
Изощрённое коварство Достоевского дошло до того, что он назначил Фёдору Павловичу в точности тот возраст (55 лет), который Набоков имел на момент завершения романа «Лолита». У Достоевского Фёдор Павлович, по единодушному суждению общества, — грязый и подлый старик.
Может показаться, что Фёдор Павлович — не лолиточник, то есть не педофил: ведь Грушенька, за которой он волочится, вполне себе половозрелая женщина. Но, во-первых, Фёдор Павлович занимался развратом вообще в широчайших масштабах, не ограничивая себя ни по количеству, ни по качеству, ни по возрасту женского пола. А во-вторых, за Грушенькой он волочится именно как набоковский герой за Лолитой. То есть личное общение отсутствует; есть попытки воздействовать на предмет своего обожания как на непонятный объект; и, наконец, и, наконец, обожатель предмету своего обожания не нужен принципиально и фундаментально: в Грушеньке есть и жизнь, и молодая краса, а он просто истаскавшийся старый развратник без живого места в душе. Он не нужен, жизнь идёт без него; и без него всё всегда будет лучше, чем с ним. Поэтому он, как набоковский Гумберт, затаился и ждёт своего шанса. Гумберт своего шанса дождался, а папаша Карамазов просто слишком быстро умер, но поведение их одинаково.
Ф.П.Карамазов, как и Набоков, отнюдь не бездарен в языковом отношении. Он и интересные жизненные проявления не пропустит (даже и духовные), он их и сформулирует, и удовольствие от этого получит. Перед нами просто готовый писатель, просто изначально не заинтересовавшийся этой стезёй.
Есть и ещё общий для двух героев момент. Фёдор Павлович, в глупой надежде соблазнить Грушеньку деньгами, запечатал три тысячи рублей в конверт и надписал: «Гостинчик в три тысячи рублей ангелу моему Грушеньке, если захочет прийти». Однако за три дня в голове у Фёдора Павловича произошёл процессик, в результате которого он написал добавление: «и цыплёночку». Похотливый старичок так размягчился сердцем к своему предмету, что почувствовал неодолимую потребность выразить это эпистолярно.
Этот процесс цыплёночкизации мы наблюдаем и в отношении Набокова к своему роману «Лолита» и его героине. В самом романе из автора прёт бодрая прелая похоть пятидесятилетнего педофила. У этого педофила только одна проблема — трудности сексуального доступа к малолеткам. В остальном у него всё прекрасно, никаких угрызений совести. Лолиту он воспринимает как эстетико-сексуальный объект. Под конец появляются какие-то мелкие моменты сочувствия к сексуально используемой им малолетке, однако они совершенно не убедительны.
Но со временем Набоков всё более умильно расслюнявливался (цыплёночкизировался) по отношению к этому своему произведению. Он стал называть «Лолиту» своим самым любимым произведением; стал отрицать, что это порнография и изобразил благородное негодование, когда ему предложили (вот она, репутация) написать рассказ для порносборника. И даже написал слюнявый стишок (1959):
<<
Какое сделал я дурное дело,
И я ли развратитель и злодей.
Я, заставляющий мечтать мир целый
О бедной девочке моей.
О, знаю я, меня боятся люди,
И жгут таких, как я, за волшебство,
И, как от яда в полом изумруде,
Мрут от искусства моего.
Но как забавно, что в конце абзаца,
Корректору и веку вопреки,
Тень русской ветки будет колебаться
На мраморе моей руки.
>>
«— ЙАНИТАКОЙКАКФСЕ!!! ЙАОЧЕНЬЦЕНЕН!!!»
Кроме того, что это очень бабские стихи, какая-то анна ахматова начала века, при чём тут корректор — сотрудник, исправляющий технические огрехи издательского процесса? А век как раз-таки очень даже принял этот педороман. Так что успех и слава Набокова — они не вопреки веку, а более чем благодаря. Так что какое уж там волшебство, какой там изумруд. И не мрёт никто от евонной «Лолиты». Некоторые пускают слюни, некоторые занимаются самоудовлетворением; а нормальные люди плюются. Словечко «забавно», видимо, должно в очередной раз подчеркнуть, насколько автор выше «всех этих»; но как это совместить с плаксивой первой строфой?
Что до «развратитель и злодей» — то да, Вовочка, ты именно что развратитель и злодей. Благодаря твоему бешено распродававшемуся порнороману педофилия стала намного более публично приемлемой. Так что многие латентные педофилы, до того подавлявшие свои наклонности, занялись педофилией уже активно. То есть развращали и насиловали малолетних детей. («Ну, это же как в «Лолите», так что нормально».)
Так что Набоков, написав «Лолиту», стал именно человеком, через которого соблазн приходит в мир. Дьявол честно и обильно с ним расплатился, но…
Божии жернова
Человек, творящий пакости, получает уже в этой жизни если не воздаяние, то, как минимум, насмешки судьбы. Для некоторых и эти насмешки являются тяжким воздаянием.
Первой такой опасностью для Набокова был перевод «Лолиты» на русский язык. К сожалению, он вовремя осознал эту опасность и перевёл роман сам. Получилось так себе: «толстый фаллос длиною в фут», «она раскидывалась, приотворив плоть, как клапан резиновой камеры футбольного мяча» — унылые сальности и несальности, никого не способные развеселить. А так как сам автор предъявил русский текст, то другого перевода уже и не будет. А вот если бы авторского русского перевода не было, то вызвал бы году в 1990-м директор какого-нибудь советского жёлтого издательства переводчика и приказал бы:
— Так, тут есть перспективная порнушка, чтобы через две недели был перевод.
И был бы через две недели перевод. Да такой, что тонкие ценители, любящие такие вещи, как собаки — запахи помойки, падали бы от смеха под стол, загребая ногами. Но — увы. Набоков оказался слишком предусмотрительным.
Однако же колобок, как известно, много от кого ушёл, но не от всех.
В позднесоветские времена в народе широко ходили анекдоты про двух персонажей — поручика Ржевского и Вовочку (школьника лет 10—12). Эти два персонажа могли опошлить — и опошляли — всё, что угодно. Этот момент опошления и был движущей силой всех этих анекдотов. Наташа Ростова, Татьяна Ларина, господа офицеры, летящие лебеди — никто и ничто не могло устоять перед опошляющей мощью этих персонажей. (Полагаюсь на эрудицию читателя и примеров не привожу — хватит и того, что я пишу про «Лолиту») При этом Вовочка носит то же имя (Владимир), что и писатель Набоков, а поручик Ржевский — то же имя, что и сын Набокова (Дмитрий). Ну, учитывая, как Набоков опошлил проблему беззащитности девочек-подростков, он вполне себе Вовочка. А то, что роман «Лолита» до конца дней обеспечил Набокова и его семью, делает тёзоименитство его сына с поручиком Ржевским вполне справедливым.
Есть, правда, по крайней мере одна вещь, которую Вовочка и поручик Ржевский не успели опошлить: последнее стихотворение Эдгара По «Аннабель Ли». Но в этом вместо них преуспел другой Вовочка — Набоков, всячески примазывавший свой педороман к этому стихотворению. Казалось бы, это прекрасное целомудренное стихотворение опошлить невозможно — но не тогда, когда за дело берётся Вовочка!
Кара в виде экранизаций «Лолиты» с какими-то двадцатипятилетними коровами в главной роли, в общем, не может называться карой, потому что Набоков знал, на что шёл, и получил за это кучу денег, позволившую ему бросить наёмную работу и навсегда укатить в Швейцарию. «Лолита» стала для него мощной дойной коровой, даже коровником, так что какие тут могут быть претензии.
После успеха педофильского опуса имя «Лолита», разумеется, усвоили себе тысячи проституток, певичек и прочих представительниц профессий с пониженной социальной ответственностью. В местах, где сексуально эксплуатировали детей, это имя, вероятно, было особенно популярно. Наверно, были и мужчины-проститутки с именем «Лолита». Внешний вид 99% этих «девочек», был, надо полагать, такой, что Вовочка аж заколдобился бы. Помню одну такую певичку с именем (или псевдонимом) «Лолита» — она была оформлена в шаровидном корпусе и, принимая себя такой, какая есть, носила обтягивающие прозрачные платья. Получи свою Лолиту, Вовочка!
Тёзка поручика Ржевского, то есть сын Набокова, провёл бурную и разнообразную жизнь, в том числе по части блуда, но семьи не создал и детей не имел. Единственный сын Набокова был рождён задолго до «Лолиты», в 1934 году; после же запуска Набоковым катка педофильской пропаганды новых детей в его роду уже не появлялось. Род успешного пропагандиста педофилии пресёкся — в чём можно усмотреть высшую справедливость.
Отличие Набокова от Достоевского в вопросе педофилии
Беззащитность девочек перед насильниками-педофилами всегда была для Достоевского болезненной, никогда не остывавшей проблемой. Достоевский всегда был на стороне этих униженных и оскорблённых девочек.
А вот Набоков всегда был на стороне педофила. Как бы он ни маскировался, как бы ни подпускал слезу в конце романа — художественно убедительными в «Лолите» выглядят только похоть педофила и его переживания о возможном наказании.
Правда, в публичных выступлениях он всячески отводил от своего романа обвинения в педофилии и порнографии, а от себя — подозрения в том, что он и есть Гумберт.
Например:
<<
„Лолита“ — патетическая книга, рассказывающая о печальной судьбе ребёнка: вполне обыкновенной маленькой девочки, захваченной отвратительным и бессердечным человеком. Но из всех моих книг больше всего я люблю именно „Лолиту“.
>> (Niagara Fall Gazzette. 1959. January 11, p. 10-B).
Захваченной отвратительным и бессердечным человеком! Ай-яй-яй! Нехорошо-то как! Коли так, Набоков, конечно, не может быть Гумбертом! (Это для американской газеты, там нравы тогда были жёсткие.)
Или:
<<
Критики не поняли, что „Лолита“ в глубине своей произведение нежное, по-своему пронизанное добротой. В конце Гумберт догадывается, что разрушил лолитино детство, и поэтому страдает. Это роман, вызывающий сострадание… Гумберт перепутал патологию любви с человеческой любовью, и мучается угрызениями совести. И тогда-то понимает, почему пишет книгу.
>> (Les Lettres nouvelles. 1959. An.7. № 28 (4 Novembre), pp. 24—25)
А это тот же год, но для французской газеты. Там нравы пораспущеннее. Так что кому тут сострадать, ещё надо разбираться. Может быть, Гумберту? Он же страдает. А нежность и доброта чьи? Гумберта?
Иногда, впрочем, Набоков проговаривался:
<<
Если бы у меня была дочь, то я сделал бы Гумберта педерастом.
>> (Vogue. 1966. Vol. 148, № 10 (December), р. 280).
То есть Набоков понимал, что своим педороманом он принёс в мир мерзость, и хотел, чтобы эта мерзость была как можно дальше от его собственного ребёнка. У него сын, поэтому он написал роман о сексе с малолетней девочкой. А была бы дочь — тогда написал бы роман о сексе с малолетним мальчиком.
Впрочем, достаточно посмотреть релевантные видео, чтобы увидеть, что Набоков полностью совпадает с его героем-педофилом.
Сохранилось видео (https://www.youtube.com/watch?v=dPimdxpr9JE) уже очень старого Набокова, читающего начало «Лолиты» (в возрасте, о котором Ф.П.Карамазов сказал: через двадцать лет состареюсь — поган стану). Читает он, потрясая старчески обвислыми брылами, рокоча, растягивая и гласные, и согласные и прямо-таки рыча:
<<
Лллолиита! Свет моей жиизни!
Огонь моих чррэсел!
Гррэхх мой!
Душша мояа!
>>
Читает вот прямо даже не с выражением, а с полным отождествлением себя с Гумбертом. Дедуля! Тебе скоро восемьдесят, не поздновато ли для огня чррэсел? Может, пора уже о душе подумать? Видимо, считает, что нет, не пора, не поздновато.
В другом видео (https://www.youtube.com/watch?v=5V3NeKHj8HQ) он читает (по-английски, но почему-то с крепким китайским акцентом) стихотворение Гумберта о Лолите. В этом видео он помоложе, но и тут мы видим полное отождествление себя с педофилом Гумбертом. Ни малейшего отстранения.
И вот представьте себе, как Достоевский отнёсся бы к пропагандисту педофилии или к практикующему педофилу, насилующему беззащитных девочек, за которых Фёдор Михайлович так переживал? Да с омерзением бы отнёсся. Поискал бы, конечно, и в нём что-то человеческое, но нашёл бы… даже не Ф.П.Карамазова, а Кармазинова. А может быть, и пакостного жидка Лямшина из «Бесов», про которого Хроникёр заметил: «У мерзавца действительно был талантик».
3. Рефлексирующие педофилы: Ставрогин в «Бесах» и Свидригайлов в «Преступлении и наказании»
Набоков называл «Лолиту» своим самым любимым произведением. Действительно, в ней хотя бы есть нечто непластмассовое (убедительно живописанная похоть педофила). Остальные набоковские произведения — чистая пластмасса (по крайней мере, в том, что касается людей). Подобно этому, единственное в жизни Свидригайлова, что доставляет ему хоть какое-то удовольствие, — разврат:
<<
[Раскольников:] — Так вы здесь только на разврат один и надеетесь?
[Свидригайлов:] — Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да, люблю, по крайней мере, прямой вопрос. В этом разврате, по крайней мере, есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожжённым угольком в крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и с летами, может быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие в своем роде?
— Чему же тут радоваться? Это болезнь, и опасная.
— А, вот вы куда! Я согласен, что это болезнь, как и всё переходящее через меру, — а тут непременно придется перейти через меру, — но ведь это, во-первых, у одного так, у другого иначе, а во-вторых, разумеется, во всем держи меру, расчёт, хоть и подлый, но что же делать? Не будь этого, ведь этак застрелиться, пожалуй, пришлось бы.
>>
Чем Свидригайлов и Ставрогин отличаются от Набокова — они многомернее и, в частности, имеют некоторые остатки совести, которая их бессловесно мучает. До словесного выражения они свою совесть не допускают, но с бессловесным действием совести ничего поделать не могут. Свидригайлов при этом, будучи старше Ставрогина, может ещё и что-то сказать о мотивации своего поведения.
Что до Набокова, то он имел неосторожность написать «Лолиту» от лица героя. Это позиция опасная, так как при этом автору трудно не раскрыть свой собственный ОБВМ (Офигенно Богатый Внутренний Мир). Вот Набоков и раскрыл. ОБВМ Набокова оказался столь же интересным и привлекательным, как внутренность пустого, заброшенного, никогда не использовавшегося чулана с какими-то белесыми пятнами на полу.
Так что хотя Ставрогин и Свидригайлов — это, по главной компоненте, «педофилы и больше ничего», они всё же более сложны и объёмны, чем пластиковый Гумберт-Набоков. Просто потому, что трудно быть более простым и унылым, чем заброшенный пустой чулан.
Неприятность для Набокова тут в том, что оба эти персонажа кончают с собой. В отличие от Гумберта, который хочет умереть от того, что не может больше получить доступ к детской плоти (если получил бы, то всё у него было бы отлично), Свидригайлов и Ставрогин совершают самоубийство по более фундаментальным причинам, по отношению к которым их педофилия была лишь симптомом.
Смутное ощущение наличия этих фундаментальных причин в сочетании с неспособностью их понять — ещё одно оскорбление, нанесённое Достоевским Набокову. Ну и такой дуплет примеров как бы намекал на финал жизни, который Фёдор Михайлович считал вероятным для людей не только вроде Набокова, но даже и получше.
4. Онтологический бездарь №1: семинарист Ракитин в «Братьях Карамазовых»
Семинарист Ракитин за обещанные ему двадцать пять рублей приводит Алёшу Карамазова к Грушеньке, которая собирается его соблазнить, но в разговоре с Алёшей в ней происходит духовный перелом, и они начинают разговаривать о высоких предметах, которые Ракитин понять уже не может. И как разговаривать! Горячо, по-молодому, восторженно, с вулканами чувств! И всё это, к изумлению Ракитина, не про половые дела и вообще непонятно про что. (Ракитин пытается дразниться, что Алёша, мол, влюбился в Грушеньку, но это настолько неадекватно, что даже ряби на поверхности не вызывает.) Перед Ракитиным разворачивается фонтанирующая напряжением, структурированная, чрезвычайно радующая участников беседа, а он ничего не понимает. Шум, гам, тарарам, всё куда-то мощно движется, а его не берут! Ракитина чувствует себя униженным, но смиряться не собирается:
<<
— Ишь ведь оба бесятся! — прошипел Ракитин, с удивлением рассматривая их обоих, — как помешанные, точно я в сумасшедший дом попал. Расслабели обоюдно, плакать сейчас начнут!
>>
А вот Набоков в лекции о Достоевском:
<<
Я порылся в медицинских справочниках и составил список психических заболеваний, которыми страдают герои Достоевского:
I. Эпилепсия
II. Старческий маразм
III. Истерия
IV. Психопатия
>>
И диагностирует практически всех героев Достоевского по этим пунктам (ещё один самопальный психиатр без медицинского образования). В общем, ракитинское высказывание «как помешанные, точно я в сумасшедший дом попал».
Вернёмся к беседе Алёши, Грушеньки и Ракитина.
Вскоре тупо упорствующему духовному бездарю понижают статус:
<<
Грушенька стояла среди комнаты, говорила с жаром, и в голосе ее послышались истерические нотки:
— Молчи, Ракитка, не понимаешь ты ничего у нас! И не смей ты мне впредь ты говорить, не хочу тебе позволять, и с чего ты такую смелость взял, вот что! Садись в угол и молчи, как мой лакей.
>>
У Ракитина до такой степени уши выше лба не растут, что он начисто не понимает, что вообще происходит и о чём идут речи. Завершается эта сцена так:
<<
— Это ты теперь за двадцать пять рублей меня давешних «презираешь»? Продал, дескать, истинного друга. Да ведь ты не Христос, а я не Иуда.
— Ах, Ракитин, уверяю тебя, я и забыл об этом, — воскликнул Алёша, — сам ты сейчас напомнил…
Но Ракитин озлился уже окончательно.
— Да чёрт вас дери всех и каждого! — завопил он вдруг, — и зачем я, чёрт, с тобою связался! Знать я тебя не хочу больше отселева. Пошёл один, вон твоя дорога!
И он круто повернул в другую улицу, оставив Алёшу одного во мраке. Алёша вышел из города и пошел полем к монастырю.
>>
Почему это он так дёргается? А потому, что зрелище нормальной человеческой жизни, и ещё более жизни духовной, невыносимо для одеревеневшего грешника. По слову Тютчева:
<<
Таков горе́ — духов блаженных свет,
Лишь в небесах сияет он, небесный;
В ночи греха, на дне ужасной бездны,
Сей чистый огнь, как пламень адский, жжет.
>> («К Н.», 1824)
Примерно так же Ф.П.Карамазова корчило от злобы от одного присутствия старца Зосимы. Корчи же эти проистекают в конечном счёте оттого, что пребывание в присутствии нормального человека (а тем более святого) для грешника представляет собой суд над последним, с демонстрацией его убогого духовного состояния и вынесением приговора. Из этого приговора грешник, как правило, способен воспринять только понижение собственного статуса; но и грядущий большой приговор не может не предчувствовоать: «ты взвешен на весах и найдён слишком лёгким».
Как мне представляется, беседа Грушеньки, Алёши и Ракитина представляет собой наиболее законченное описание взаимодействия Набокова-Ракитина с миром Достоевского. Упёртый онтологический бездарь получает приговор:
— Не разумеешь настоящей жизни — быть тебе лакеем! Поди в людскую.
— Ну как это? — возмущается бездарь. — Я Цинциннат-Годунов! Моё место в господских палатах!
— Нет, в господских палатах мы с мужиком Мареем посидим. А ты поди в лакейскую и жди, пока позовут за делом. Пшёл, пшёл, а то сейчас вообще со двора пойдёшь.
Набокову, конечно, страшно обидно. Вообще обидно. На всю жизнь обидно.
5. Онтологический бездарь №2: монах Ферапонт в «Братьях Карамазовых»
Если сцена у Грушеньки вскрывает механику причин ненависти Набокова к Достоевскому содержательно и одномоментно, то поведение монаха Ферапонта описывает поведение ненавидящей стороны как длительный процесс.
Ферапонту 75 лет, он для своего возраста чрезвычайно здоров и даже не полностью сед. Является внутримонастырским оппонентом старцу Зосиме. С неудовольствием не понимает, почему Зосиму все так уважают и ценят, а его нет. Примерно так же Набоков с раздражением не понимал, а чего это все так ценят Достоевского. Как писал старый бес в льюисовских «Письмах Баламута»:
— Мы никак не можем понять, в чём тут дело!
Оба — Ферапонт и Набоков — много лет испускают нечленораздельные вопли, долженствующие внушить окружающим, что предмет их уважения (Зосима или Достоевский) — дутый и на самом деле уважать его не надо. Речь Набокова более успешно имитировала аргументацию, чем юродство Ферапонта, но была ею не в большей степени, чем это юродство.
Может показаться, что случай Ферапонта ничего не добавляет к случаю Ракитина: всё то же самое, но только много раз и долго. Но это не так: именно длительность и повторение «случая Ракитина» формирует нечто новое, а именно, зависть как хроническое состояние души. Набоков, зарабатывая на жизнь преподаванием русской литературы в Америке, был вынужден рассказывать и о Достоевском. Преподавал он в США с 1940 по 1958 год — срок, вполне достаточный, чтобы заработать тяжёлую душевную травму от интереса его учеников к Достоевскому.
Как я уже написал, нелюбовь Набокова к Достоевскому была бессловесной (как и нелюбовь Ферапонта к Зосиме). Вместо формулирования своих истинных мотивов у Набокова от внутреннего давления выдавливались в случайных местах словесные грыжи: Достоевский не сумел то, не сумел сё, так и не смог избавиться от того-то, герои у него психически больные и прочее. Слово бездарям, досадующим на одарённого человека, было предоставлено М.А.Булгаковым в романе «Мастер и Маргарита». Там советский поэт Рюхин, проезжая в грузовике мимо памятника Пушкину, всё очень хорошо сформулировал:
<<
Какие-то странные мысли хлынули в голову заболевшему поэту. «Вот пример настоящей удачливости... — Тут Рюхин встал во весь рост на платформе грузовика и руку поднял, нападая зачем-то на никого не трогающего чугунного человека. — Какой бы шаг он ни сделал в жизни, что бы ни случилось с ним, все шло ему на пользу, все обращалось к его славе! Но что он сделал? Я не постигаю... Что-нибудь особенное есть в этих словах: «Буря мглою...»? Не понимаю!.. Повезло, повезло! — вдруг ядовито заключил Рюхин и почувствовал, что грузовик под ним шевельнулся. — Стрелял, стрелял в него этот белогвардеец и раздробил бедро и обеспечил бессмертие...».
>>
6. Просто дурак: Фома Фомич Опискин в «Селе Степанчикове»
«Как!», — воскликнут многие. — «Но Набоков же не дурак. Он столько написал, и он был такой практичный».
Ну, Фома тоже был более чем практичен: будучи приживальщиком в помещичьей семье, он эту семью полностью себе подчинил одними психологическими манипуляциями. Ну, а что Набоков много написал… так и Фома написал немало. Они оба писатели.
Преподавателем русской литературы в американском университете Набоков был, видимо, бездарным (одно требование заучить наизусть оценки, выставленные им великим русским писателям «за всё творчество целиком», говорит о многом.) К тому же, как только появилась возможность, он мгновенно бросил преподавание. Очевидно, оно было для него тягостным ярмом. Ну, бывает.
Дадим же возможность Набокову и Опискину померяться глупостью в поединке.
Первым на помост выходит Набоков:
<<
Когда в середине марта [1957 года] Набоков читал лекцию с обзором русской литературы, один из студентов встал и попросил разрешения рассказывать о Достоевском в течение этого курса, если Набоков сам не желает этого делать. Налившись кровью от ярости, Набоков ринулся в деканат английского отделения и потребовал, чтобы студент был исключён [из университета]. Этого не произошло. Вместо этого студент стал бойкотировать большинство занятий Набокова в знак протеста против его обращения с некоторыми писателями. Часто не желая признать интеллект в тех, кто был с ним не согласен, Набоков весь остаток семестра помечал в своём дневнике, присутствовал ли «идиот» на занятии или нет; присутствовал же он только на шести занятиях из двадцати. Молодой человек, бывший блестящим студентом — одним из выдающихся беллетристов в писательской программе Корнелльского университета — получил от Набокова на экзамене оценку “F” [наихудший возможный балл]. Он пошёл к Артуру Мизенеру и М.Х.Абрамсу с протестом. Убеждённые, что Набоков пошёл вразнос, они попросили его пересмотреть эту оценку. Тот отказался.
Набоков предупреждал своих студентов, что ему от них нужны ответы определённого типа. Вероятно, студент решил не играть по этим правилам и сделал неизбежным незачёт ему [набоковского] предмета. Ну или Набоков просто решил исключить его.
>> (Boyd, p.308)
Мда, и кто же у нас написал четыре миллиона доносов? Нет, Набоков, конечно, в этом не участвовал — он не находился в СССР… но если бы находился? Тогда он, похоже, строчил бы доносы десятками: настолько искренним и рванувшимся из глубины души был донос в деканат.
Ну и преподаватель он был — просто мечта: требовал от студентов ответы определённого типа, при попытке с ним не соглашаться — бесился и жестоко мстил. Видимо, дискутировать и аргументировать в живом диалоге он не умел в принципе — только встать в позу и вещать сверху вниз. (А для этого ему был абсолютно необходим высокий статус, статус, статус!!!) Какая-то большевицкая карикатура на преподавание в дореволюционной России.
Теперь на помост выходит Фома Опискин.
Он, как известно, «учил» крестьян обучением французскому языку (не зная его сам) и оказался бездарным учителем-мучителем, так что в конце концов старый слуга Гаврила говорит ему при всех, что «такого сраму, как теперь, отродясь над собой не видывал» и что Фома Фомич — «настоящий фурий». Слово повествователю:
<<
Я выступил вперед с необыкновенною решимостью.
— Признаюсь, что я в этом случае совершенно согласен с мнением Гаврилы, — сказал я, смотря Фоме Фомичу прямо в глаза и дрожа от волнения.
Он был так поражен этой выходкой, что в первую минуту, кажется, не верил ушам своим.
— Это еще что? — вскрикнул он наконец, накидываясь на меня в исступлении и впиваясь в меня своими маленькими, налитыми кровью глазами. — Да ты кто такой?
— Фома Фомич… — заговорил было совершенно потерявшийся дядя, — это Сережа, мой племянник…
— Ученый! — завопил Фома, — так это он-то ученый? Либерте-эгалите-фратерните! Журналь де деба! Нет, брат, врешь! в Саксонии не была! Здесь не Петербург, не надуешь! Да плевать мне на твой де деба! У тебя де деба, а по-нашему выходит: «Нет, брат, слаба!» Ученый! Да ты сколько знаешь, я всемеро столько забыл! вот какой ты ученый!
Если б не удержали его, он, мне кажется, бросился бы на меня с кулаками.
— Да он пьян, — проговорил я, с недоумением озираясь кругом.
— Кто? Я? — прикрикнул Фома не своим голосом.
— Да, вы!
— Пьян?
— Пьян.
Этого Фома не мог вынести. Он взвизгнул, как будто его начали резать, и бросился вон из комнаты.
>>
Как мы видим, сцена практически дословно повторяет сцену с Набоковым в американском университете. Фома, конечно, похуже образован, чем Набоков; но ведь у них были разные стартовые условия.
Итак, перед нами два великих мужа.
Оба писатели, оба преподаватели.
Кто же победил в этом соревновании глупости?
По-моему, тут почётная боевая ничья.
И вообще они близнецы-братья.
Жена и еврейская тема
Набоков был женат на еврейке Вере Слоним. Это, конечно, заставляло его обращать внимание на то, как кто относится к евреям. Фоном было активнейшее и кровавейшее участие евреев в разрушении России в переворотах 1917 года, предшествовавшем терроризме и последовавшем красном терроре — участие, всей эмиграции первой волны слишком хорошо известное. Русская литература XIX века евреев тоже не особенно жаловала; но у Достоевского есть черта его отношения к евреям, выделявшая его среди других больших русских писателей.
Эта черта — равнодушие.
Нет, в «Дневнике писателя» (в 1877 году) и вообще в публицистике он писал про евреев — немного, спокойно и обоснованно. Но вот в его художественных текстах евреи почти отсутствуют или присутствуют в качестве фона. Самый подвижный персонаж-еврей, которого я могу припомнить, — это жидок Лямшин в «Бесах», пытающийся любой ценой втереться в русское общество:
<<
Если уж очень становилось скучно, то жидок Лямшин (маленький почтамтский чиновник), мастер на фортепиано, садился играть, а в антрактах представлял свинью, грозу, роды с первым криком ребенка и пр., и пр.; для того только и приглашался.
>>
Когда русское общество заболело (пришли бесы в лице Стёпы Верховенского и компании), Лямшин активизировался и стал гадить — некрупно, но очень вонюче. Например:
<<
В городе появилась книгоноша, продававшая Евангелие, почтенная женщина, хотя и из мещанского звания. О ней заговорили, потому что о книгоношах только что появились любопытные отзывы в столичных газетах. Опять тот же плут Лямшин, с помощью одного семинариста, праздношатавшегося в ожидании учительского места в школе, подложил потихоньку книгоноше в мешок, будто бы покупая у нее книги, целую пачку соблазнительных мерзких фотографий из-за границы <…>. Когда бедная женщина стала вынимать святые книги у нас в Гостином ряду, то посыпались и фотографии. Поднялся смех, ропот; толпа стеснилась, стали ругаться, дошло бы и до побоев, если бы не подоспела полиция.
>>
Ну, а когда всё закончилось и бесы сбежали, Лямшин бросился на всех доносить:
<<
<…>и — вдруг побежал к начальству. Говорят, он ползал на коленях, рыдал и визжал, целовал пол, крича, что недостоин целовать даже сапогов стоявших пред ним сановников. Его успокоили и даже обласкали. Допрос тянулся, говорят, часа три. Он объявил всё, всё, рассказал всю подноготную, всё, что знал, все подробности; забегал вперед, спешил признаниями, передавал даже ненужное и без спросу.
>>
В общем, не столько человек, сколько клочок бумажки, брошенный в поток событий. По движению этого клочка можно видеть, куда летит поток, и в этом роль — вполне инструментальная — Лямшина в романе. И это ещё самый движущийся еврей у Достоевского.
В общем, Фёдор Михайлович в художественных текстах о евреях практически не писал. Очевидно, считал, что евреи не делают ничего достаточно интересного, чтобы об этом стоило написать.
В «Братьях Карамазовых» про Фёдора Павловича сообщается, что
<<
<…> он отправился на юг России и под конец очутился в Одессе, где и прожил сряду несколько лет. Познакомился он сначала, по его собственным словам, «со многими жидами, жидками, жидишками и жиденятами», а кончил тем, что под конец даже не только у жидов, но «и у евреев был принят». Надо думать, что в этот-то период своей жизни он и развил в себе особенное уменье сколачивать и выколачивать деньгу. <…> Вскорости он стал основателем по уезду многих новых кабаков. <…> Многие из городских и из уездных обитателей тотчас же ему задолжали, под вернейшие залоги, разумеется.
>>
С учётом того, что Ф.П.Карамазов — человек грязный и подлый, в данном отрывке, среди прочего, проведена мысль, что якшаться с евреями — ниже достоинства русского человека. А то станешь, чего доброго, кабаки открывать, деньги в рост давать, да и вообще в Ф.П.Карамазова можно превратиться. «Не пей — козлёночком станешь!».
Применительно к Набокову как супругу еврейки это означало «ну ты и вляпался, ффууу!». Вот это-то «ффууу» в адрес себя любимого было, я думаю, наиболее значимым для Набокова в достоевско-еврейском вопросе, остальные же его аспекты были для Набогова менее значимы. Ибо тут дело идёт о собственном статусе!
Впрочем, мне кажется, что все эти еврейские дела не сильно влияли на отношение Набокова к Достоевскому. В конце концов, опасения Достоевского насчёт евреев более чем оправдались в начале XX века. Но главное — очень нужны такому нарциссу, как Набоков, какие-то евреи! Одну еврейку он себе выбрал, и весьма удачно для карьеры, а там хоть трава не расти.
Вера Евсеевна стала для Набокова настоящей Надеждой Константиновной Крупской плюс парой секретарей. Побывав в «Ленинских» Горках (это поместье вдовы Саввы Морозова, захваченное большевиками и отданное вождю), я узнал, что когда Ленин сидел за рабочим столом (лицом к окну), Надежда Константиновна сидела на диванчике у противоположной стены и сверлила ему взглядом спину: вдруг Володе что-то понадобится? Вера Евсеевна тоже следовала за Набоковым везде, где это только было возможно, вела его переписку, финансы, сидела в первом ряду на всех его лекциях и даже возила его на машине (Набоков не умел водить). В общем, это была настоящая семейная литературная лавочка с чётким разделением обязанностей. При возникновении вопроса «А кто в лавке остался?» всегда можно было быть уверенным, что уж Вера-то в лавке присутствует. Без такой супруги Набоков, наверно, устал бы от жизни и литераторства довольно быстро, а Вера обеспечила ему башню из слоновой кости и максимальный коммерческий выход от его трудов.
Зачем я написал предыдущий абзац? Надо же было, наконец, что-то хорошее написать, а то статья получилась мрачная какая-то.
Кстати, Вера Слоним спасла от уничтожения педофильский роман «Лолита». Набоков с ним к 1950 году как-то совсем уже закис и решил бросить карточки (к тому моменту он писал на карточках) в садовый мусоросжигатель. Это было прекрасное решение. Но Вера Евсеевна остановила мужа и настояла на том, чтобы он ещё подумал (Boyd, с.170). Ну, он и подумал, и человечество получило вал успешной педофильской пропаганды, а Набоковы — обеспеченную старость. Надо ли говорить, что ни один из этой парочки не задумывался о нравственной ответственности за то, что этот текст принесёт в мир? Так как человечеству этот педороман нанёс огромный вред, то sub specie humanitatis лучше бы никогда не было ни Веры Слоним, ни Владимира Набокова.
Да и остальная набоковская писанина – это, честно говоря, муть, без которой мир преотлично бы обошёлся. Муть не в ругательном смысле, а в самом что ни на есть содержательном. Произвольные сопоставления, упоение собственной скромной эрудицией… и отсутствующий большой смысл. Лавочка Набоковых выглядит умилительно в качестве семейного предприятия, но вот её текстовая продукция — лучше бы её не было.
ВЫВОД
В мире Достоевского Набоков имеет очень низкое положение. В произведениях нашего великого классика просто нет таких пространств, в которых Набоков мог бы высокостатусно (или хотя бы неунизительно) разместиться, и таких героев, с которыми Набоков мог бы себя с почётом (или хотя бы без позора) сопоставить. Набоков мог сколько угодно задавать свой Главный Вопрос («А я тут где?»), но ответ текстов Достоевского всегда был без малейшей вариации:
— Ваше место в общественной ночной вазе.
Это было просто ужасно. Ибо Набоков с его неумением рационально дискутировать остро нуждался в престижном статусе, с высот которого он мог бы испускать свои художественные трели. Высота статуса защитила бы его при этом от какой-либо критики. Испускать же художественные трели из общественной ночной вазы — дело удушающе некомфортное. Тут, правда, тоже дискуссий не будет, но по совсем другой причине.
Это и есть истинная причина ненависти Набокова к Достоевскому.
_____________________
Исходная публикация:
https://barchunov.livejournal....
https://barchunov.livejourn...
Оценили 15 человек
15 кармы