Андрей Платонов (1899-1951) – трудное и прекрасное чтение. Совмещение контрастных чувств, несовместимых слов, обнажение буквального смысла метафор, первоначальной яркости действий и событий, чистоты определений и образов. Они захватывают тебя целиком, вызывая то восторг и улыбку, то омерзение и ужас. То напрочь забываешь, кто ты есть и где твой дом, то устрашаешься первобытной хищности человека, представленного с несравненным талантом и последней честностью. Иногда, как в «Реке Потудани», из текста невозможно вынырнуть, иногда же боишься, как бы «мусорный ветер» не погрузил тебя в погребённые воды ювенильного моря, а волны мрачного бреда пополам с простодушным зверством персонажей не лишили рассудка. «Бессознательное настроение радости» от неутомимо созидающих героев и первозданных языковых соединений сменяет замешательство от озверения мира и человека в этом мире.
Читая Платонова, осваиваешь тот прекрасный и яростный мир, который в рассказе про машиниста Мальцева обрисован так объёмно, конкретно и осязаемо. Казалось бы, рассказчик всё точно объясняет: мир состоит из двух полюсов. «Я видел, что происходят факты, доказывающие существование враждебных, для человеческой жизни гибельных обстоятельств, и эти гибельные силы сокрушают избранных, возвышенных людей». Но в том-то и ужас, что эти возвышенные люди и сами становятся гибельными силами – для других. «Не бойся, – говорит Чиклин Вощеву в ответ на его тревоги от бессонных мыслей. – Ты скажи, кто тебе страшен – я его убью». Чиклин (и не только он) действительно убивает, мимоходом «делает удар в лицо» каким-нибудь бессознательным мужикам, которые от этих ударов сразу же и помирают. И тот же Чиклин трепетно любит и пытается сберечь девочку Настю, которая, увы, оказывается нежизнеспособной и погибает.
В дни 125-летнего юбилея Платонова мне пришлось столкнуться с изобилием концепций его поэтики, да и личности тоже. Чаще всего это построения на публицистической основе (и прошлые, и сегодняшние), где Платонова воспринимают и расценивают как жертву. Вне его первозданной гениальности, уникальной языковой природы и подвижной человеческой органики. Даже Юрий Нагибин, бесконечно высоко ценивший дар Платонова, знавший его лично, рассматривал его, в основном, как жертву существующего строя. А уж Довлатов в передаче на «Радио Свобода» ни о чём другом и не говорил, как только о том, что Платонова запрещали и узурпировали.
Да, время страшное, судьба трагическая. Гибель и неизбывное горе. Безусловно. Но под этим «солнцем мёртвых», понимаемым по-платоновски и по-шмелёвски, находилось место и преодолению горя. Как у Платонова, так и у Ивана Шмелёва погиб сын. Но удивительное просветление настигает читателя в их текстах. Над горем возвышается преодолевающая его и возрождающая живую энергию влага жизни. У Шмелёва – всегда, у Платонова – нет, не всегда. Но Иван Шмелёв и по складу своего дарования был совсем не то, что Платонов; Шмелёв был более частным, камерным художником, эпохальный размах платоновской мощи был ему не по плечу.
Возвращаясь к этому противоречивому, взаимоисключающему периоду советской эпохи, отчётливо понимаешь, что именно Андрей Платонов был единственным, кто выразил её трагический эпос. Масштаб, дерзостную высоту устремлений и сокрушительную разрушительность этой эпохи. Никому больше это не удалось. Ни одному из самых именитых и талантливых. Героизм прославляли и воспевали, да. Но одной только героической кистью этого полотна не воссоздать. Маяковскому не удалось, даже с привнесением сатирических оттенков. Отчего и жить не смог, опомнившись (а личная трагедия в судьбе художников такого масштаба от общественной, пожалуй, не отделима). А вот Платонову удалось.
Отразить трагический эпос своего времени и вообще-то удавалось не многим. Я даже и затрудняюсь кого-то назвать. Кроме Льва Толстого и его «Войны и мира». И то – ведь он это сделал по прошествии времени, уже несколько от него отстранившись. Эпическое полотно эпохи представил Габриэль Гарсиа Маркес в романе «Сто лет одиночества», но исключительно средствами мифологии и магического реализма. А Платонов сделал это на средства собственной жизни. У него не было шикарной возможности отстраниться от своего времени, обдумать его, погрузив в магию мифического котла. Он сам ошпаривался и кипел там, внутри этого котла, этого гигантского котлована величественных иллюзий, созидательных устремлений и гибельных потрясений. И людей – внутри этого мира. Сокровенных, жестоких и кротких сердцем – одновременно.
Какие герои! Наивные и простодушные, проникновенные и чистые, одухотворённые светлыми мечтами и оптимистическими намерениями! Какие высокие мысли приходят в их думающие головы! Их занимает пронзительная перспектива надежды и веры, бережное чувство непосредственной жизни, куда они вступают, как первые библейские люди, которых «на заре туманной юности» ждёт счастье вдумчивой жизни, а не грехопадение. Герою Платонова совестно, что «счастье полностью случилось с ним», он хочет отработать это счастье во что бы то ни стало. Но и счастье, которое с ним не случилось, он тоже жаждет приблизить, сокрушая всё на своём пути. Во имя идеи – силы откровенно бесовской – так и слышится предостерегающий голос Достоевского! Однако платоновские созидатели не ищут посторонних людей и орудий, их орудия – они сами, они всё делают собой, своим организмом и своими руками, как антифашист Альберт, который варит суп из мяса собственной ноги, тут же отсекая от неё по куску.
«Изначальным смотрителем русской души» называл Платонова Валентин Распутин. Ох, как мучительно такое «смотрительство»! Слишком широко и богато был одарён Андрей Платонович Платонов и художнически, и человечески, чтобы вписаться в какую бы то ни было концепцию, даже такую благоприятную!
Вера героев Платонова то фанатична, то сокровенна, а то и фанатично-сокровенна разом. И всё же лучший его герой – человек преимущественно сокровенный и кроткий сердцем. Откуда бы взялись силы у матери из рассказа «Взыскание погибших», чтобы добрести, доползти до могилы погибших детей, лечь на неё и умереть, словно бы рядом с живыми, если бы не кротость и вера?! Трагические, конечно. У Платонова и свет пронизан трагизмом, и солнце – болевыми рефлексами. И даже дети в его прозе – как маленькие старички: совсем не по-детски рассуждают они о жизни, не по-детски её воспринимают, не по-детски прячутся от «железной старухи» – смерти...
«Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Они-то и торжествуют, блаженные, достигая той самой трагической радости, которую с древних времён никто ещё не превзошёл, и она так и остаётся высшим достижением искусства. И жизни тоже, если говорить о феномене Андрея Платоновича Платонова.
Оценили 0 человек
0 кармы