В 1855-1856гг. русский писатель Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, в то время бывший чиновником особых поручений министерства внутренних дел царской России, проводил ревизии делопроизводства комитетов формирования ратного ополчения в городах Вятка, Тверь и Владимир. Ополчение формировалось Российской империей в связи с её участием в Крымской войне (1853-1856 гг.). Это архиважное мобилизационное мероприятие царского правительства сопровождалось «неслыханной оргией» казнокрадства, мошенничества и взяточничества, которые прикрывались «благонамеренными речами» сановных чиновников и ушлого купечества о патриотизме и любви к отечеству. Эти неприглядные события вошли в русскую историю под названием «великой ополченской драмы» « скорбной поры» Крымской войны, которую Россия проиграла. Непосредственные впечатления писателя от организации формирования ратного ополчения в условиях той войны легли в основу очерка Салтыкова «Тяжелый год»(опубликован в 1876г. в журнале «Новое время»).
Ниже приводится текст упомянутого очерка с сокращениями, не затрагивающими основное содержание и смысловой контент произведения писателя. Публикуется по изданию «Собрание сочинений в десяти томах, Том пятый. М, издательство «Правда», 1988г., (Стр.502-527).В целях облегчения читательского восприятия авторского материала публикатор ввёл в текст очерка названия отдельных тематических блоков.
*****
Внутриполитическое состояние российского государства
Прошу читателя перенестись мыслью в эпоху 1851 - 1855 годов.
Я жил тогда в одном из опальных захолустьев России. В Крыму, на Чёрном море, на берегах Дуная гремела война, но мы так далеко засели, что вести о перипетиях военных действий доходили до нас медленно и смутно.Губерния наша была не дворянская, и потому в ней не могли иметь места шумные демонстрации. Не было у нас ни обедов по подписке, ни тостов, и ни адресов, ни просьб о разрешении идти на брань с врагом поголовно, с чадами и домочадцами. Мы смирно радовались успехам родного оружия и смирно же горевали о неудачах его. За отсутствием дворянства, интеллигенцию у нас представляло чиновничество и весьма немногочисленное купечество, высшие представители которого в этой местности искони променяли народный зипун на немецкий сюртук. К интеллигенции же причисляло себя и довольное количество ссыльных, большая часть которых принадлежала к категории «политических». И чиновники, и купцы, и даже ссыльные — все это был люд, настолько занятой и расчётливый, что затевать подписные обеды было решительно некому и некогда. Было, правда, между ссыльными несколько шулеров, делателей фальшивых ассигнаций и злоупотребителей помещичьей властью.Такое уж было тогда время, что даже в захолустном обществе «политических» принимали лучше, ласковее, нежели шулеров.
Патриарх у нас в то время был старый, беззубый, безволосый, малорослый и совсем простой. Это было тем более необыкновенно, что рядом, в соседней губернии, патриарх был трёх аршин роста и имел грудь колесом. Даже в нашем захолустье как-то обидным казалось появление такого человека на патриаршеском поприще. Тогда времена были строгие, и от патриарха требовалось, чтоб он был «хозяин» или, по малой мере, «орёл». Наш же, даже в сравнении со сторожами губернского правления, казался ощипанною курицей. И к довершению всего, фамилию он носил какую-то странную- Набрюшников.
В те времена о внутренней политике в применении к администрации еще не было речи, а была только строгость. Но жить всё-таки было можно. Были, правда, как я уже сказал выше, «политические», но в глазах всех это были люди, сосланные не за какие –нибудь предосудительные поступки, а за свойственные дворянскому званию заблуждения. Заблуждаться казалось естественным. «Заблуждаться» — это означало любить отечество по-своему, не так, быть может, как начальство приказывает, но все-таки любить. Заблуждались преимущественно дворяне, потому что их наукам учи¬ли. Ежели бы не учили их наукам, то они и не заблуждались бы. Во всяком случае, ни о «внутренних врагах», ни о «неблагонадежных элементах» тогда даже в помине не было. Какие к черту «внутренние враги», которые сидят смирно да книжки читают? И как им книжек не читать, когда их тому в кадетских корпусах учили! Наукам учат, а заблуждаться не позволяют — на что похоже! Таково было тогдашнее настроение умов нашей интеллигенции, и вследствие этого «политических» не только не лишали огня и воды, но даже не в пример охотнее принимали в домах, нежели шулеров, чему, впрочем, много способствовало и то, что «политические», по большей части, были люди молодые, образованные и обладавшие приличными манерами. Даже жандармский полковник сознавал это и хотя, играя в клубе в карты, запускал по временам глазуна в сторону какого-нибудь «политического», но делал это почти машинально, потому только, что уж служба его такая.
В то время вице-губернаторы не были причастны губернским правлениям, а в казённых палатах председательствовали.
Итак, при такой административной обстановке застигла нас памятная эпоха 1854-1856 годов.
Пионер того времени
Управляющий палатой государственных имуществ губернии – это именно тот самый человек, про которого ещё в древности написано было: «И придут нецыи [некие- старославянсский], и на вратах жилищ своих начертают: «Здесь стригут, бреют и кровь отворяют»… Это предсказание полностью относилось к В.О. Удодову, управляющему палатой государственных имуществ Вятской губернии.
Владимир Онуфриевич Удодов был самый симпатичный из пионеров того времени. Он ревностно поддерживал и хранил те преобразовательные традиции, в силу которых обыватели, с помощью целой системы канцелярских мероприятий, долженствовали быть приведенными к одному знаменателю. Тогда не было ещё речи ни о централизации, ни о самоуправлении, ни об акцизном и контрольном ведомствах, но уже высказывались, хотя и с большою осторожностью, мнения о вреде взяточничества и о необходимости оградить от него обывателей при пособии хорошо устроенной системы опекательства. Это было своего рода веяние времени, не преминувшее разрешиться появлением целого полчища Удодовых, которые бойко принялись за выполнение предлежавшей им реформаторской задачи. В провинции Удодовы были встречены с некоторым недоумением и даже с боязнью; втихомолку их называли эмиссарами Пугачева.
Владимир Онуфриевич любил блеснуть своими ораторскими дарованиями. Он охотно говорил обо всём: и о народе, и о высших соображениях, и о святости задачи, к выполнению которой он призван. У него был всегда наготове целый словесный поток, которым плавно, и порой даже с одушевлением, сбегал с его языка, но сущность которого определить было довольно трудно. Так, например, я никогда не мог вполне определительно ответить на вопрос, действительно ли он «жалеет» народ или, в сущности, просто-напросто презирает его. Чаще всего мне казалось, что он в народе усматривает подходящую anima vilis [«гнусную душу»,то есть подопытное животное (лат.)]?, над которою всего удобнее производить опыты канцелярских преобразований и которую, ради успеха этих преобразований, позволительно даже слегка поуродовать.
Вообще это был человек нервный, увлекающийся не столько собственными идеями, сколько идеями своих начальников, которые он воспринимал необыкновенно живо. Мысль ограждать невежественную массу крестьян от притязаний чиновников-взяточников несомненно увлекала и его самого, но она сделалась для него ещё более привлекательною вследствие того, что к задаче ограждения пристегивали ещё, с начальственного соизволения, воспитательный элемент. Мало ограждать, надо ещё опекать. Приятно сказать человеку: «Ты найдешь во мне защиту от набегов!», но ещё приятнее крикнуть ему: «Ты найдёшь во мне ум, которого у тебя нет!» И Удодов неутомимо разъезжал по волостям, разговаривал с головами и писарями, старался приобщить их к тем высшим соображениям, носителем которых считал самого себя, всюду собирал какие-то крохи и из этих крох составлял записки и соображения, которые, по мере изготовления, и отправлял в Петер¬бург. Все мужицкие обычаи представлялись ему вредными, весь мужик — подлежащим коренной переделке. Записки «о средствах к истреблению нерачительности и лени», «о необходимости искоренения вредных предрассудков» сыпались одна за другою, свидетельствуя о неусыпной реформаторской деятельности Удодова. И что в особенности дорого было в этих «записках» — это полное совпадение их с тем общеопекательным тоном, который господствовал в то время в одной части петербургского бюрократического мира! Начальство читало эти записки и думало: «Вот оно! отовсюду одно и то же пишут!» — нимало не подозревая, что оно, так сказать, занималось перепиской само с собою, то есть само себе посылало руководящие предписания и само от себя же получало соответствующие своим желаниям донесения.
Как бы то ни было, но в общежитии Удодов был малый положительно приятный и любезный. Он охотно сближался с молодыми людьми и не только не важничал, подобно прочим чинам пятого класса, но даже пускался с ними в откровенные беседы, предмет которых преимущественно составляли: святость его миссии и бюрократическая его безупречность. Одно было в нём несколько подозрительно: он слишком часто впадал в нервную раздражительность, слишком охотно злоупотреблял «слезою».
Губернский чиновник: мысли о государственном управлении
При наших встречах Удодов передавал мне заветнейшие мечты свои и, несмотря на полное отсутствие какой –либо теоретической подготовки, по временам даже поражал меня силой полёта своей мысли.
— Наш народ — дитя,— говорил он мне. Дитя доброе, смышлёное, но все-таки дитя. Сам собою он управляться не может. Он не имеет понятия ни о гражданском союзе, ни о союзе государственном. Весь цикл его идей вертится около требований и указаний обычного права. Поэтому для него необходимы добрые правители, которые были бы, так сказать, посредниками между ним и государством. Государству необходима военная оборона, необходим бюджет, а народ ничего этого не понимает. Он не умеет обобщать и всего себя приурочивает к общине, к волости и, в крайнем случае, к своему уездному городу. В его глазах фиск есть нечто загадочное, нечто такое, что приходит, берёт и уходит. Поэтому надобно его воспитывать. Надобно, чтоб он беспрестанно был лицом к лицу с государством, чтобы последнее, так сказать, проникло в самое сердце его. Народ — дитя, повторяю я, дитя, имеющее множество предрассудков, обычаев, привычек... дурных привычек. Он настолько погряз во всём этом, что сам по себе не чувствует от этого даже особенных неудобств. Но ведь дело не в нём одном, а в государстве — в государстве, относительно которого народ представляет лишь тягольную единицу. Государство должно быть сильно, и государство должно быть образованно, государство обязывается иметь свою промышленность, торговлю и проч.
Высшее же выражение государства есть правительство, iкоторое и несёт на себе всю ответственность за него. Отсюда — его права и обязанности. Права: собирать подати для удовлетворения требованиям бюджета, объявлять рекрутские наборы для пополнения армии и флотов, поддерживать благочиние, гармонию и единообразие. Обязанности: входить в нужды народа и устраивать его благосостояние с таким расчетом, чтобы государство от того процветало. Такова основная мысль нашего управления. Мы обязываемся не только ограждать подведомственных нам крестьян от всевозможных притязаний, но и служить посредниками между ними и государством. Или, другими словами, мы должны требовать и наблюдать, чтоб их внутренние распорядки отнюдь не противоречили высшим государственным соображениям.
Хотите, я прочту вам записку о необходимости увеличить срок возраста для вступления в брак мужеского пола лиц из крестьянско¬го сословия?
И он читал мне свою «записку», в которой излагал, что, во время разъездов по волостям, он неоднократно был поражаем незрелым и слабосильным видом некоторых молодых крестьян, которых он принимал за подростков и которые, по справке, оказывались уже отцами семейств. Имея в виду, с одной стороны, что преждевременное исполнение супружеских обязанностей вообще имеет вредное влияние на человеческий организм, а ,с другой стороны, что ранние браки в значительной мере усложняют успешное отправление рекрутской повинности, он, Удодов, полагал бы разрешать крестьянам мужеского пола вступать в брак не прежде, как по вынутии благоприятного рекрутского жребия, и притом по надлежащем освидетельствовании, в особо учрежденном на сей предмет присутствии, относительно достижения действительного физического совершеннолетия. Что же касается до крестьянок-женщин, то участь их он предоставлял на благоусмотрение начальства.
Таким образом, он прочитал мне целый ряд «записок», в которых, с государственной точки зрения, мужик выказывался опутанным такою сетью всевозможных опасностей, что если б из тех же «записок» не явствовало, что, в лице моего собеседника, мужик всегда найдет себе верную и скорую помощь, а, следовательно, до конца погибнуть не может, то мне сделалось бы страшно.
И вот наше существование, друг мой! — прибавлял он грустно,— мы не имеем ни одной свободной минуты, мы ни об чём другом не думаем, как об исполнении обязанностей службы, а между тем нам завидуют, нас называют пугачёвскими эмиссарами! Ну, похожи ли мы на это?
Иногда он был даже чересчур либерален и, быть может, устрашил бы меня резкостью некоторых своих положений, если б они были высказаны не в то простодушное время, когда о «неблагонадежных элементах» не было и помина, а «в настоящее время, когда...».
Я понимаю одно из двух,— говорил он,— или неограниченную монархию, или республику; но никаких других административных сочетаний не признаю. Я не отрицаю: республика... res publica... это действительно... Но для России, по мнению моему, неограниченная монархия полезнее. Что такое неограниченная монархия? — спрашиваю я вас. Это та же республика, но доведенная до простейшего и, так сказать, яснейшего своего выражения. Это республика, воплощенная в одном лице. А потому ни одно правительство в мире не в состоянии произвести столько добра.
Возьмите, например, такое явление, как война. Какая страна может разом выставить такую массу операционного материала? Выставить без шума, без гвалта, без возбуждения распрей? Или, например, такое явление, как неурожай. Какая страна может двинуть разом такое громадное количество продовольственного материала из урожайной местности в неурожайную, при помощи одной натуральной подводной повинности? — Конечно, ни одна страна в целом мире, кроме России и... Американских Соединенных Штатов (повторяю, он до того был прозорлив, что уже в то время провидел «заатлантических друзей»)!
Итак, дело не в имени, а в результатах. Говорят, что у нас, благодаря отсутствию гласности, сильно укоренилось взяточничество. Но спрашиваю вас: где его нет? И где же, в сущности, оно может быть так легко устранимо, как у нас? Сообразите хоть то одно, что везде требуется для взяточников суд, а у нас достаточно только внутреннего убеждения начальства, чтобы вредный человек навсегда лишился возможности наносить вред. Стало быть, стоит только быть внимательным и уметь находить достойных правителей. Вот и все. А что такие люди есть – ответом на это служит наше ведомство.
Наконец, он был совершенно неистощим и даже поэтичен, когда заходила речь о любви к отечеству.
— Отечество,— говорил он, - это что-то таинственное, необъяснимое, но в то же время затрагивающее все фибры человеческого сердца. Спойте передо мной: «Je m en fiche, je m’en moque» [Мне дела нет, мне наплевать (франц.)].— и вы найдете меня холодным. Но спойте «Не белы снеги» или даже «Барыню» — и я готов расплакаться. Почему? А именно потому, что тут есть что-то необъяснимое, загадочное. Я не могу равнодушно видеть, когда на театре пляшут трепака, хотя в трепаке решительно нет ничего трогательного. Я не могу без умиления видеть декорацию, изображающую нашу русскую деревню. Темная изба, бесконечно вьющаяся дорога, белый саван зимы, обна¬жённые деревья и внизу, под горой, застывшая речка... не правда ли, что тут есть что-то родное? Nest се pas? [Не правда ли? (франц.)]
Защита отечества
Был, однако ж, признак, который даже искренно убеждённых в непобедимости русского оружия заставлял печально покачивать головами. Этот признак составляли: бесконечные рекрутские наборы,сборы бессрочноотпускных и т.п.За месяц и за два месяца мы знали,что предстоит набор, по тем распоряжениям, которые обыкновенно предшествуют этой мере. В палате государственных имуществ наскоро составлялись призывные списки, у батальонного командира, в швальной, шла усиленная заготовка комиссариатских вещей.
Наборы почти не перемежались. Не успеет один отбыть, как уж другой на дворе. На улицах снова плачущие и поющие толпы. Целыми волостями валил народ в город и располагался лагерем на площади перед губернским рекрутским присутствием, в ожидании приемки. На всю губернию было в то время только четыре рекрутских присутствия; из них к губернскому причислено было три с половиной уезда с населением около двухсот тысяч душ, с которых при¬читалось до тысячи рекрутов.
В рекрутском присутствии шла деятельность беспримерная. Приём начинали с восьми часов утра, кончали в четыре пополудни, принимая в день от восьмидесяти до ста двадцати человек.
Происходила великая драма, местом действия которой было рекрутское присутствие и площадь перед ним, объектом — податное сословие, а действующими лицами — военные и штатские распорядители набора, совместно с откупщиком и коммерсантами — поставщиками сукна, полушубков, рубашечного холста и проч.
Я не могу сказать, как велика была сила патриотизма в объекте драмы, то есть в податном сословии. В то время мы как-то не обращали на этот предмет внимания. Но зато действующие лица драмы были настолько патриоты, что не только не изнемогали под бременем лежавших на них обязанностей, но даже как бы почерпали в них новые силы. Максим Афанасьич (советник ревизского отделения) хотя и жаловался на лом в пояснице, но в рекрутское присутствие ходил неупустительно. Лицо у него сделалось масленое, глаза покрылись неисточимою слезой, и что всего замечательнее, когда кто-нибудь у него спрашивал, как дела, то он благодарил, видимо стараясь взглянуть вопрошающему как можно прямее в глаза. Председатель казенной палаты прямо говорил, что не только настоящий набор, но если будет объявлен и другой, и третий — он всегда послужить готов. Управляющий палатой государственных имуществ даже благороднее, нежели обыкновенно, и всем существом как бы говорил: «Никакая клевета до меня коснуться не может»! Откупщик, перекрест из евреев, не только не сомневался в непобедимости русского оружия, но даже до того повеселел, что задолго до появления г. Вайнберга, утешал общество рассказами из еврейского быта. Батальонный командир метался, словно вьюн на сковороде: то вытягивался, то свертывался в кольцо, то предавался боковому конвульсивному движению.
Патриарх мало-помалу стал он подсаживаться то к председателю казенной палаты, то к батальонному командиру, то к управляющему палатой государственных имуществ. Сядет и смотрит не то мечтательно, не то словно в душу проникнуть хочет. И вдруг заговорит о любви к отечеству, но так заговорит, что председатель казенной палаты так-таки и сгорит со стыда.
«Впроситься» старик хочет! — по секрету сообщил председатель Максиму Афанасьичу. - Похоже на то-с! — меланхолически ответил Мак¬сим Афанасьич.
Манифест об ополчении
Пришёл наконец и манифест об ополчении.
Прежде всего поразила цифра. Всего, всего тут было много: и холста, и сукна, и сапожных подмёток, не говоря уже о людях. Ядрёная, вкусная, сочная, эта цифра разом разрешила хорошенько сообразить, какое количество изюма, миндаля и икры представляет она.
Это была скорбная пора; это была пора, когда моему встревоженному уму впервые предстал вопрос: что же, наконец, такое этот патриотизм, которым всякий так охотно заслоняет себя, который я сам с колыбели считал для себя обязательным и с которым, в столь решительную для отечества минуту, самый последний из прохвостов обращался самым наглым и бесцеремонным образом?
Теперь, с помощью Бисмарков, Наполеонов и других поборников отечестволюбия, я несколько уяснил себе этот вопрос, но тогда я ещё был на этот счёт новичок.
В первый момент всех словно пришибло. Говорили шёпотом, вздыхали, качали головой и вообще вели себя прилично обстоятельствам. Потом мало- помалу освоились и каждый обратился к своему ежедневному делу. Наконец всмотрелись ближе, вникли, взвесили…
И вдруг неслыханнейшая оргия взволновала наш скромный город. Словно молния, блеснула всем в глаза истина: требуется до двадцати тысяч ратников! (сколько тут сукна, холста, кожевенного товара, полушубков, обозных лошадей, провианта, приварочных денег! И сколько потребуется людей, чтобы все это сшить, пригнать в самый короткий срок!
И вот весь мало-мальски смышлёный люд заволновался. Всякий спешил как-нибудь поближе приютиться около пирога, чтоб нечто урвать, утаить, ушить, укроить, усчитать и вообще, по силе возможности, накласть в загорбок любезному отечеству. Лица вытянулись, глаза помутились, уста оскалились. С утра до вечера, среди непроходимой осенней грязи, сновали по улицам люди с алчными физиономиями, с цепкими руками, в чаянии воспользоваться хоть грошом. Наш тихий, всегда ску¬пой на деньгу город вдруг словно ошалел.
Деньги полились рекой: базары оживились, торговля закипела, клуб процвел. Вино и колониальные товары целыми транспортами выписывались из Москвы. Обеды, балы следовали друг за другом, с танцами, с патриотическими тостами, с пением модного тогдашнего романса о воеводе Пальмерстоне, который какой-то проезжий итальянец положил, по просьбе полициймейстера, на музыку и немилосердно коверкал при взрыве общего энтузиазма.
Бессознательно, но тем не менее беспощадно, отечество продавалось всюду и за всякую цену. Продавалось и за грош, и за более крупный куш; продавалось и за карточным столом, и за пьяными тостами подписных обедов; продавалось и в домашних кружках, устроенных с целью наилучшей организации ополчения, и при звоне колоколов, при возгласах, призывавших победу и одоление.
Кто не мог ничего урвать, тот продавал самого себя. Всё, что было в присутственных местах пьяненького, неспособного, ленивого,— всё потянулось в ополчение и переименовывалось в соответствующий военный чин. На улицах и клубных вечерах появились молодые люди в новеньких ополченках, в которых трудно было угадать вчерашних неуклюжих и ощипанных канцелярских чиновников. Ещё вчера ни одна губернская барыня ни за что в свете не пошла бы танцевать с каким-нибудь коллежским регистратором Горизонтовым, а нынче Горизонтов так чист и мил в своей офицерской ополченке, что барыня даже изнемогает, танцуя с ним «польку- трамблямс». И не только она, но даже вчерашний начальник, вице-губернатор, не узнаёт в этом чистеньком офицерике вчерашнего неопрятного, отрёпанного писца Горизонтова.
- А! Горизонтов! мило! очень, братец мой, хоро¬шо!— поощряет вице-губернатор, повёртывая его и осматривая сзади и спереди.
- Сегодня только что от портного, ваше высокородие!
-— Прекрасно! очень, даже очень порядочно сшит кафтанок! И скоро в поход?
- Поучимся недели с две, ваше высокородие, и в поход-с!
- Смотри! Сражайся! Сражайся, братец! потому что отечество...
- Нам, ваше высокородие, сражаться вряд ли придётся, потому — далеко. А так, страны света увидим...
И шли эти люди, в чаянье на ратницкий счёт «страны света» увидать, шли с лёгким сердцем, не зная, не ведая, куда они путь-дороженьку держат и какой такой Севастополь на свете состоит, что такие за «ключи», из- за которых сыр-бор загорелся. И большая часть их впоследствии воротилась домой из-под Нижнего, воротилась спившаяся с круга, без гроша денег, в затасканных до дыр ополченках, с одними воспоминаниями о виденных по бокам столбовой дороги странах света. И так- таки и не узнали они, какие такие «ключи», ради которых черноморский флот потопили и Севастополь разгромили.
Шитьё ратницкой амуниции шло дни и ночи напролёт. Всё, что могло держать в руке иглу, всё было занято. Почти во всяком мещанском домишке были устроены мастерские. Тут шили рубахи, в другом месте ополченские кафтаны, в третьем — стучали сапожными колодками. Едешь, бывало, темною ночью по улице везде горят огни, везде отворены окна, несмотря на глухую осень, и из окон несётся пар, говор, гам, песни.
А объект ополчения тем временем так и валил валом в город. Валил с песнями, с причитаниями, подыгрыванием гармоники; валил, сопровождаемый ревущим и всхлипывающим бабьём.
- Волость привели!- молодецки докладывает волостной старшина управляющему палатой государственных имуществ, выстроив будущих ратников перед квартирой начальника.
Управляющий выходит с гостями на крыльцо и здоровкается. - Молодцы, ребята! — кричит он по-военному,- за веру! Помнить, ребята! За веру, за царя и отечество). С железом в руке... С богом!
И вот из числа гостей выступает вперёд откупщик, перекрест из жидов. Он приходит в такой энтузиазм от одного вида молодцов-ребят, что тут же возглашает: - По царке! по две царки на каждого ратника жертвую! за веру!
- С богом! трогай! — вновь напутствует управляю¬щий толпу,— за ве-е-ру!
«Объект» удаляется с песнями.
Знает ли он, что за «ключи» такие, ради которых перекрест из жидов жертвует ему по чарке водки на человека?
Одним словом, и на улицах, и в домах шла невообразимая суета. Но человека, постороннего делу организации ополчения, в этой суете прежде всего поражало преобладание натянутости и таинственности. Общий разговор исчез совершенно. В собраниях, в частных домах — сейчас же формировались отдельные группы людей, горячо о чём-то между собою перешёптывавшихся. В виду этих групп непосвящённому становилось просто неловко. На приветствие его отвечали машинально; ежели же он проявлял желание присоединиться к общему разговору, то переменяли разговор и начинали говорить вздор. Приходилось или уединиться, или присаживать¬ся к девицам, которые или щипали корпию, или роптали на то, что в наш город не присылают пленных офицеров. По временам от которой-нибудь группы отделял¬ся индивидуум и торопливо куда-то исчезал. Через некоторое время исчезнувший так же торопливо появлялся вновь, один или с новыми индивидуумами, и опять начинался оживленный шёпот. По временам целая группа куда-то исчезала, вероятно в дом к кому-нибудь из заговорщиков, у которого можно было расположиться вольнее...
- Да что же такое происходит, наконец? — спросил я однажды прозорливого лекаря Погудина, который зашёл ко мне утром посидеть.
- Топка, батюшка, происходит, великая топка теперь у нас идёт! — ответил он,— и богу молятся, и во¬руют, и опять богу молятся, и опять воруют. «И притом в самоскорейшем времени».
Ополченская драма
Со дня объявления ополчения в Удодове совершилось что-то странное. Начал он как-то странно озираться, предался какой-то усиленной деятельностью. Прежде не проходило почти дня, чтобы мы не виделись, теперь- как в воду канул. Даже подчинённые его вели себя как-то таинственно.
Один только раз удалось мне встретить Удодова.Он ехал по улице и , остановившись на минуту, крикнул мне: - Такие испытания, мой друг, наступают для России!
Что хотел он сказать этим? Кто готовит тяжкие испытания для России? Воевода ли Пальмерстон иль он, Удодов?
Наконец разнёсся слух, что он заключил оборонительный и наступательный союз с Набрюшниковым, - Набрюшниковым, с которым никогда до этих пор не выражался, как тоном величайшего негодования…
И вот, в один прекрасный вечер, я встретил его в клубе. Он пришёл поздно и как-то особенно горячо обнял меня. - Я сегодня счастлив, мой друг! — сказал он,— нынче вечером на меня возложена вся хозяйственная часть по устройству ополчения. Борьба была жаркая, но я победил. Ну, вы, конечно, уверены, что я своего кармана не забуду!-
Последние слова были сказаны тем шуточным тоном, который у мало-мальски благовоспитанного собеседника должен вызвать, по малой мере, разуверяющий простосердечный смех. Но у меня не выходило из головы: «Придут нецыи и на вратах жилищ своих начертают:„Здесь стригут, бреют и кровь отворяют"».
Много тут конкурентов было, и голова впрашивался, и батальонный командир осведомлялся, чем пахнет. Да ещё Набрюшников так и лезет, так и лезет. Только и твердит каждое утро полициймейстеру: «Критиков вы мне разыщите! критиков-с! А врагов мы, с божьей помощью победим-с!
-А разве уж и критики появились?
-Немудрые. Какой-то писаришко анонимное письмо написал: новым Ровоамом Набрюшникова называл Ну, какой же он Ровоам!
-Стало быть, сделка между Набрюшииковым и Удодовым состоялась?
-Нехитрая сделка: Набрюшников десять процентов себе выговорил. Тут, батюшка, сотни тысяч полетят, так ежели десять копеек с каждого рубля сочтите, сколько денег-то будет!
-Послушайте! да не много ли десять-то процентов! Ведь ежели Набрюшникову десять процентов, сколько же Удодов себе возьмет! сколько возьмут его агенты!
-Всё возьмут, да ещё увидите, что и «благоразумная экономия» будет. А впрочем, знаете ли, что мне приходит на мысль: Удодов поглядит-поглядит, ли н заграбит всё сам. А Набрюшникова на бобах оставит!
-Ну, это мудрено!
-Ничего мудрёного нет. Вы вглядитесь в Удодова, какая у него в последнее время физиономия сделалась Так ведь и написано на ней: «И за что я какому-нибудь тетереву буду десять процентов отдавать!»
-Так вот он, Удодов-то! А какой человек-то! Намеднись сидел я у него, и зашёл у нас разговор о любви к отечеству. «Отечество, говорит, это святыня!».
- А «Не белы снеги» как поёт! просто даже слеза прошибает!
Погудин даже закручинился под влиянием этого воспоминания. Машинально свесил голову набок и чуть - чуть сам не запел.
-Да,— сказал он после минутного молчания,— какая-нибудь тайна тут есть. «Не белы снеги» запоют слушать без слёз не можем, а обдирать народ—это вольным духом, сейчас! Или и впрямь казна-матушка так уж согрешила, что ни в ком-то к ней жалости нет и никто ничего не видит за нею! Уж на что казначей—хранитель, значит!—и тот в прошлом году сто тысяч украл! Не щемит ни в ком сердце по ней, да и всё тут! А что про¬между купечества теперь происходит — страсть!
- Например?
- И грызутся, и смеются, и анекдоты друг про дружку рассказывают. Хоть и большое дело двадцать тысяч человек снарядить, а всё-таки не всякому туда впроситься удалось. Вот и идёт у них теперь потеха: кто кому больше в карман накладёт. Орфенову, например, ничего не дали, а он у нас по кожевенной части первый человек. А поделили между собою полушубки и кожевенный товар Москвины да Костромины, а они сроду около кожевенного-то товара и не хаживали. Вот Орфенов и обозлился. «Жив, говорит, не буду, коли весь товар не скуплю: пущай за тридевять земель полушубки покупают!» Так его сегодня полициймейстер к Набрюшникову таскал.
- Это зачем?
- Реприманд Набрюшников делал. «Отъелся, говорит, так за критики принялся! Знаешь ли, говорит, что с тобою, яко с заговорщиком, поступить можно?»
- Ловко!
- Да, не без приятности для Удодова. Да собственно говоря, он один и приятность-то от всего этого дела получит. Он-то свой процент даже сейчас уж выручил, а прочим, вот хоть бы тем же Костроминым с братией, кажется, просто без всяких приятностей придётся на нет съехать. Только вот денег много зараз в руках увидят — это как будто радует!
- Ну, не станут же и они без пользы хлопотать.
-А вот как я вам скажу. Был я вчера у Радугина: он ночью нынче в Москву за сукном уехал. Так он мне сказывал: «Взялся, говорит, я сто тысяч аршин сукна поставить по рублю за аршин и для задатков впе¬ред двадцать пять тысяч получил — сколько, ты думаешь, у меня от этих двадцати пяти тысяч денег осталось?» — «Две синеньких?» — говорю. «Две не две, а... пять тысяч!!»
- Строг же Удодов!
- Уж так аккуратен! так аккуратен! Разом со всего подряда двадцать процентов учёл. Святое дело. Да ещё что: реестриков разных Радугину со всех сторон наслали: тот то купить просит, тот — другое. Одних дамских шляпок из Москвы пять штук привезти обязался. Признаться сказать,я даже пожалел его: «Купи, говорю, кстати, и мне в Москве домишко какой-нибудь немудрящий; я, говорю, и надпись на воротах такую изображу: подарен, дескать, в знак ополчения».
Удивительнее всего, что они даже не скрываются. Так-таки всё и выкладывают!
Но— всех Удодов оттёр. Рука у него теперь мягка и, словно бархат. И сам он добрее, мягче сделался. Бывало, глаза так и нижут насквозь, а нынче больше всё под лоб зрачки-то закатывать стал. Очень уж, значит, за отечество ему прискорбно! Намеднись мы в клубе были, когда газеты пришли. Бросился, это, Удодов, конверт с «Ведомостей» сорвал: «Держится! — кричит, держится ещё батюшка-то наш!» Это он про Севастополь!
Так вот оно что значит, отечество-то! Даже - мажордом восчувствовал! «Расее, говорит, послужим, хочу!».
И всё опять запрыгало, завертелось. Дамы щиплют корпию и танцуют. Мужчины взывают о победе и одолении, душат шампанское и устраивают в честь ополчения пикники и dejeuners dansants [танцевальные утренники (франц.)]. Откупщик жертвует чарку за чаркой. Бородатые ратники, в собственных рваных полушубках, в ожидании новых казённых, толпами ходят по улицам и поют песни. Всё перепуталось, всё смешалось в один общий густой гвалт.
И как-то отчётисто, резко выделяется из этого гвал¬та голос Удодова, возглашающий: — Держится голубчик-то наш! Не сдаётся! Нахимов! Лазарев! Тотлебен! Герои! Уррра!
Наконец ополчение, окончательно сформированное, двинулось. Я, впрочем, был уже в это время в Петербурге и потому не мог быть личным свидетелем развязки великой ополченской драмы.
Я узнал об этой развязке из письма Погудина.
«Наша ополченская драма,— писал он мне,— разрешилась вчера самым неожиданным образом. Удодов исчез, то есть уехал ночью в Петербург, чтобы не возвращаться сюда. Оказывается, что уже две недели тому назад у него был в кармане отпуск. Всё это сделалось так внезапно, что самые приближенные к Удодову лица ничего не знали. Вечером у него собралось два-три человека из «преданных», играли в карты, ужинали. В полночь он послал за лошадьми, говоря, что едет на сутки на ревизию. И только уже садясь в возок, сказал провожавшим его гостям: господа, не поминайте лихом! в Петербург удираю! Набрюшников так и остался при малой мзде, которая ему была выдана из задаточных денег. Однако он решился не оставлять этого дела и сегодня же посылает просьбу о разрешении и ему отпуска в Петербург. Надеется хоть на половину суммы Удодова усовестить. Усовестит ли?»
Оценили 0 человек
0 кармы