Ответь, Разуваев! знаешь ли ты, что такое отечество?
Сделав этот вопрос, я, натурально, стараюсь уловить, какое он произвёл на тебя впечатление. И должен сказать, впечатление это, на мой взгляд, не весьма удовлетворительное. Прежде всего,ты изумлён и таращишь глаза, словно спрашиваешь: и зачем ему это слово понадобилось? Нельзя даже поручиться, что ты не думаешь, что это слово бунтовское, заключающее в себе «филантропию»... Потом, однако ж, ты начинаешь шут¬ки шутить, зубы заговаривать: кто же, мол, такого пустяка (ты употребляешь не это слово, а другое, но я из учтивости о нём умалчиваю) не знает! Но наконец, прижатый к стене, ты как-то загадочно киваешь в ту сторону, где имеет квартиру становой пристав Грацианов.
Твой кивок в сторону Грацианова убеждает меня, что ты смешиваешь отечество с начальством, или, по малой мере, ставишь представление о первом в зависимость от представления о последнем. Исполнять приказания начальства—вот, по-твоему, что значит быть истинным сыном отечества. Ясно, что ты ровно ничего не понимаешь.
Тогда я за теми же разъяснениями обращаюсь к твоему публицисту (он тебя провидел, облюбовал, он же, стало быть, обязывается и отвечать за тебя), в чаянии, что этот шустрый малый сумеет яснее формулировать то, что ты, в столповой своей необрезанности, только бормочешь. Но увы! и от него ничего, кроме бормотания, в ответ не слышу. Он легкомысленно перебегает от одного признака к другому; он упоминает и о географических границах, и о расовых отличиях, и о равной для всех обязательности законов, и о присяге, и об окраинах, и о необходимости обязательного употребления в присутственных местах русского языка, и о господствующей религии, и об армии и флотах, и, в конце концов, всё-таки сводит вопрос к Грацианову. Словом сказать, он тоже смешивает отечество с государством и правительством, подчиняя представление о первом представлению о двух последних.
Смею тебя уверить, однако ж, что представления эти совершенно различные и что смешение их может привести к таким запутанностям, которые на практике бывают равносильны бедствиям.
Итак, в чем же тут различие?
Прежде всего, отечество — привлекает; государство — обязывает; начальство — приказывает. Всё это функции, конечно, очень почтенные, но и за всем тем совершенно различные. Дальше. Представлению об отечестве соответствует представление о нравах и обычаях, об играх, песнях и плясках, о приметах и суевериях, о пословицах, поговорках, притчах и сказках и, наконец, о том неклеймёном, но несомненно ходячем словаре, о котором я упоминал уже выше. Представлению о государстве соответствует представление о законах, о комиссиях, издающих сто один том трудов, о географических границах, об армиях и флотах, о податях и повинностях, о казённых учебных заведениях, о дипломатических нотах и о клеймёных словарях. Представлению о начальстве соответствует представление о департаментах, канцеляриях и штабах, о предписаниях, подтверждениях и о тщетных ожиданиях на сии предписания ответов, о маршировках и обмундировках, о наградах, повышениях, увольнениях и перемещениях, и, наконец, паки о предписаниях и подтверждениях.
Отечество говорит тебе кратко: живи! даже не прибавляя при этом: играй, пой песни, пляши, сказывай сказки и проч. Оно знает, что и без его напоминания все сие тебе свойственно. Государство тоже говорит: живи! но прибавляет: и повинуйся закону. Начальство выражается так: живи, но ожидай предписаний и подтверждений!
Ужели и теперь не ясно, что это функции совершенно друг от друга отличные?
Но будем продолжать наши сравнения.
Отечество есть тот таинственный, но живой организм, очертания которого ты не можешь отчетливо для себя определить, но которого прикосновение к себе ты непрерывно чувствуешь, ибо ты связан с этим организмом неразрывною пуповиной. Он, этот таинственный организм, был свидетелем и источником первых впечатлений твоего бытия, он наделил тебя способностью мыслить и чувствовать, он создал твои привычки, дал тебе язык, верования, литературу, он обогрел и приютил тебя, словом сказать, сделал из тебя существо, способное жить. И всего этого он достиг без малейшего насилия, одним тёплым и бесконечно любовным к тебе прикосновением. Он сделал даже больше того: неусыпно обнимая тебя своею любовью, он и в тебе зажёг священную искру любви, так что и тебе нигде не живется такою полною, горячею жизнью, как под сенью твоего отечества. Ты слово скажешь — в отечестве тебя понимают; ежели это слово умное — возвеличат и воздвигнут монумент; ежели оно глупое — забранят и простят. Ты сделаешь движение — в отечестве сразу угадывают, куда оно клонится; ежели это движение осмысленное—скажут: даже жест у него умный и благородный! ежели оно нелепое и противоестественное — определят в актёры в Александринский театр: играй с Новиковым и Петипа! Всякий поступок твой в отечестве оценят, не прикидывая к нему абсолютных критериумов, а довольствуясь правилом: по здешнему месту и так сойдет! Самый плохой человек — и тот найдёт в своем отечестве массу таких же плохих людей, которые будут вместе с ним на бобах разводить, вместе есть печатные пряники, вместе горевать и радоваться. Даже мерзавец — и тот обрящет целую уйму сомерзавцев, с которыми может по душе поговорить. Нигде на чужбине ты ничего подобного не найдёшь: ни сочувствия, ни снисходительности, ни даже порицаний. Везде, кроме своего отечества, ты чужой; ни тебя никто в земские учреждения не выберет, ни ты никого в земские учреждения не выберешь. Только в отечестве тебе до всего дело, даже в таком отечестве, где на каждом шагу тебе говорят: не суйся! не лезь вперед! не твое дело! Пускай говорят! ты все-таки всем существом своим сознаешь, что дела у тебя по горло и что, если б ты даже желал последовать совету о несовании носа, никак это невозможно выполнить, потому что дело само так и подступает к твоему носу. Словом сказать, только тут, только охваченный волнами родного воздуха, ты чувствуешь себя способным к жизни существом, хозяином «своего дела», человеком, которого понимают и который в то же время сам понимает.
Все эти блага наполняют твое существо такою полнотою довольства, какой ничто другое не может тебе дать. А довольство, в свою очередь, полагает начало другому не менее сладкому чувству — чувству признательности и солидарности. Не довольствуясь отвлечен¬ной идеей отечества, ты ищешь олицетворить его в чём- нибудь конкретном, и в этих поисках прежде всего наталкиваешься на своих соотечественников. Кто дал тебе это чувство довольства? кто дал тебе славу, ежели ты силён, и снисхождение, ежели ты слаб? Кто окружил тебя почётом или накрыл покровом забвения, смотря по тому, что ты заслужил? Кто сказал тебе: вот в чём твоя заслуга и вот в чём твой стыд? Всё это дали и сказали тебе твои соотечественники. Во всяком другом месте, от всех других людей ты слышал только один разговор: столько-то франков и столько-то сантимов; только здесь, в отечестве, с тобой разговаривали по-человечьему, только здесь признали в тебе существо, которое можно хвалить или порицать и которого действия во всяком случае следует считать обязательно вменяемыми. Как же тебе не быть бесконечно признательным этим людям, которые ни разу не проглядели в тебе человека, которые могли любить, ненавидеть, даже презирать тебя, но одного не могли: остаться к тебе равнодушными? Как тебе не считать себя солидарным с ними, как всеминутно от глубины благодарного сердца не восклицать: о, плоть от плоти моей и кость от костей моих!—когда и у них, при виде твоём, дыхание спирается в зобу? Как не броситься в огонь и в воду ради присных твоих? как не принять смерть, мучительство, позор ради другов твоих?
О, Разуваев! сделай милость, пойми меня! ведь они, они одни признали в тебе подлинного человека, одни они напоили тебя и радостью, и мучительством, и позором — какой же высшей награды можно желать?
Вот отчего говорится, что нет отечества краше собственного отечества; вот отчего ни о чём не болит сердце такою острою болью, как об отечестве. Люди изнывают под непосильным бременем этой боли, сходят с ума, решаются на самоубийство. Стоит одинокий че¬ловек где-нибудь на берегу Средиземного .моря, среди залитой лучами солнца природы, и чувствует, как капля по капле истекает его сердце кровью. Ах, что-то там делается, в этих дорогих сердцу палестинах, где С.-Петербургские и Московские ведомости издаются (wo die Citronen bliihen)? Чай, Феденька Неугодов закусывает, Петр Толстолобов цыркает... ах, так бы и летел туда! хоть невидимкой посидел бы в том заседании комиссии, когда она, издав сто один том трудов, сама, наконец, приходит к заключению, что всё земное ею свершено и что затем ей ничего другого не остаётся, как разойтись! Да, хочется и туда! не для смеха хочется, а потому что нутро горит по присным и другам, потому что память об них даже в лучах этого горячего солнца не может до конца потонуть!
До какой степени живуче это чувство неразрывности с отечеством даже в плохих людях, доказательством тому может служить следующий, правда, довольно банальный пример. Колесит гулящий русский человек по белу свету, сыплет марками и франками, уплачивает тринкгельды и пурбуары [чаевые на водку - от немецкого и французского ]— и всё ему почета ни от кого нет. Наконец наступает решительный момент: жизнь в обществе кельнеров, гарсонов и метрдотелей наскучила, франки приходят к концу — айда домой! Начинаются расчёты: столько-то на расставанье с Парижем, столько-то — на ознакомление по пути с садом Кроля, столько-то — на дорогу... И представь себе, Разуваев! такова сила инстинктивной веры в привечающие свойства отечества, что ежели нет совсем завалящих денег, то гулящий человек в своих путевых расчётах как-то совсем забывает Россию. Только бы до Эйдкунена доехать, а там как-нибудь... ведь там уж Россия! И действительно, доехали до Вержболова, а здесь уж давно ждут: пожалуйте по этапу! Ну, что ж! по этапу, так по этапу! Бывали! видали!
Я знаю, Разуваев, что разъяснения эти утомили тебя, но я остановился на них потому, что надо же тебе знать, что такое отечество и почему так естественно его любить. Ведь ты грядешь с тем, чтоб играть роль, ты даже в обывательских книгах в графе «чем занимается» отмечен: «дирижирующий класс» — надо же, чтоб ты понимал, что именно разумели наши предки, говоря: земля наша велика и обильна, но порядку в ней нет.
Но, сверх того, я и не для тебя одного пишу. Помимо тебя, на свете существуют легионы вертопрахов, которые слишком охотно говорят о прекращениях и вовсе не думают о том, что отечество не прекращать, а любить надлежит. Пускай и они тронутся моими стенаньями, пускай скажут себе: да, он прав! если мы присных своих предадим расточению, то с кем же сами останемся? кто будет нас красавцами называть?
Идея отечества одинаково для всех плодотворна. Честным она внушает мысль о подвиге, бесчестных — предостерегает от множества гнусностей, которые без неё несомненно были бы совершены. Есть ещё и другая идея, в том же смысле плодотворная — это идея о суде потомства; но так как она непосредственного действия не оказывает, то и доступна лишь людям, не чуждым обобщений,— тогда как мысль о том, как будет принят тот или другой поступок в среде соотечественников, бьет прямо в чувствительное место и отчасти имеет даже угрожающий характер. Ибо нет презрения существеннее того презрения, которым пользуется человек от своих соотечественников.
Но, может быть, ты скажешь на это: ведь сам же ты, за несколько страниц выше, утверждал, что и мерзавцу в своём отечестве веселее, потому что он найдет там массу вполне однородных сомерзавцев, с которыми ему можно душу отвести; стало быть, дескать, и я: подберу подходящую компанию, и будем мы вкупе сомерзавствовать, а до прочего нам дела нет. Прекрасно; действительно, ты можешь такую компанию обрести. Но ведь ежели я рисовал тебе подобную перспективу, то, право, не для того, чтоб ты непременно в ней искал себе успокоения, а только на случай крайности. Не спорю, можно так искусно нырнуть в шайку специалистов, что ею, так сказать, от всего остального света себя загородить; но не забывай, что в такой шайке тебе предстоит только бражничать, да по душе калякать, а ведь тебе, главнейшим образом, надо объегоривать и дела делать. Вот эти-то последние функции и вынудят тебя от времени до времени выбегать из шайки и обращаться к прочим партикулярным людям. Теперь представь себе следующее. Допустим, что ввиду засилия, которое ты взял, партикулярные люди не посмеют совершенно уклониться от сношений с тобой; но так как им известно, что ты несомненный кровопивец, то они непременно хоть частицу сокровища да утаят от тебя. Если же им о кровопивстве твоем неизвестно, ес¬ли ты сумел — не скажу сделаться честным человеком, но, по крайней мере, прикинуться таковым, то они не только всё свое сокровище, но и тела и души — всё полностью тебе препоручат. Не ясно ли, что даже в таком деле, как облапошиванье, быть кровопивцем зага¬дочным выгоднее, нежели неприкрытым нахалом, который всей своей физиономией только что не говорит: что ж ты задумался, не плюёшь в меня? плюй!
Осторожность и загадочность — вот школа, которую ты обязываешься пройти, если хочешь, чтобы в тебе воистину видели «дирижирующий класс». Ибо обыватель простодушен, и ежели видит, что на него наступают, с тем чтобы горло ему перекусить, то уклоняется. Но когда его потихоньку неведомо где сосут, он только перевертывается.
PS. Здесь воспроизведен отрывок из статьи М.Е. Еврафовича Салтыкова- Щедрина «Предостережение», напечатанной в журнале «Отечественные записки»»,1879г., №11. Публикуется по тексту 6-го тома Собрания сочинений в десяти томах. Издательство « Правда», 1988г.
Примечание: Разуваев, Феденька Неугодов, Петр Толстолобов – сатирические персонажи, встречающиеся в ряде произведений Салтыкова-Щедрина; «твой публицист»- собирательный образ публициста; Новиков Н.И. и Петипа М.М.- известные русские актёры Александринского театра конца 1870-х годов.
Оценили 0 человек
0 кармы