Рассказ наконец-то окончен. Первый такой опыт. Выкладываю его теперь полностью.
Шестого марта, около десяти часов утра, когда полковник поехал на базар за картофелем и луком, что бы приготовить кубете, потому-что в холодильнике уже третий день без дела скучало, рискуя протухнуть, семьсот пятьдесят грамм говяжьей вырезки здорового тёмно-красного цвета, он заметил на одном из прилавков не распроданные, видимо ещё с середины февраля, остатки валентинок.
Он уже не помнил, но, кажется, что нужно было купить ещё свеклы и моркови, не знал для чего, но ему казалось, что покупая лук и картофель, обязательно нужно купить и другие овощи. Морковь, правда, после казуса, случившегося с ним меньше года назад, когда вместо моркови, ему на протяжении получаса пытались продать дешёвый кофе, он покупать опасался, во избежание повторения недавнего позора, о котором можно прочесть в рассказе, написанном им собственноручно, ( Как я покупал маккофе ) но от этой необходимости он уйти не мог, а потому перед прилавком подсознательно изображал зайца, что бы продавцу сразу было понятно, что ему нужно, при этом у него всегда выходил осёл.
Вообще, в последнее время он стал отчего-то ассоциировать себя с этим животным, - упрямым, при всяком неподходящем случае, и от того глупым, - что понимал и считал всё же небезнадёжным, хоть и единственным признаком своего ума. Возможно таким образом он сам себя обманывал, в душе, всё же, чувствуя себя безнадёжным глупцом. Хотя бы даже из-за того, что полковником он не был, но мог бы стать, поняв это пару тройку лет назад, когда внезапно обнаружил в себе призвание к воинской службе и года, располагающие к тому, чтобы в этом возрасте, при определённом старании и амбициях, быть полковником.
С полковничьим званием его ещё роднило и то, что ему ни кто не писал, что временами нагоняло на него тоску, особенно тёмными безлунными ночами, которые, и от этого ни куда не деться, случались периодически, ввергая его в глубокие безрадостные раздумья, и что бы их развеять, он голым выходил на улицу, ни сколько не заботясь, что его в таком необычном виде может кто-то увидеть, и даже тайно надеясь на то, из-за чего он подозревал себя в латентном эксгибиционизме, но дурного в этом не находил, поскольку тяги разгуливать по улицам в неглиже и пугать случайных женщин, в себе не находил.
Стоя на улице в чём мать родила, он отдавался на волю холодного, знобящего ветра, который скоро заставлял его вернуться в дом и забраться под тёплый шерстяной, но тонкий плед, бывший когда-то белым, а теперь имевший лёгкий бежевый оттенок. Плед был странной вязки - походил скорее на сетку с ячейками средних размеров; забравшись под него с головой, полковник, словно ребёнок, развлекался, любуясь, как причудливыми узорами играет на обнажённой коже свет, проникающий через сетку пледа, украшая и без того ещё красивое, как он считал, его крепкое тело.
Впрочем, летними ночами, он напротив, подолгу наслаждался ночной тишиной и ласками тёплых ветров, которые не могла заменить ни одна женщина в мире на одном том основании, что такой женщины попросту не существовало или он не мог предположить существование такой. Хотя была одна, занимавшая его мысли, но она не могла принадлежать ему, а потому за тёплыми приятными касаниями восточного или южного ветров, обычными для местного лета, и стрекотанием цикад, которых он никогда в глаза не видел, знал о них лишь то, что это почти микроскопические насекомые, более похожие на клопов, чем на музыкантов, он воображал прикосновения той недоступной единственной и её тихий низковатый шёпот, погружающий его в забытьё и сладостную эйфорию, которая потом долго не исчезала, волнуя его затем на протяжении всей ночи, из-за чего он ни как не мог уснуть, а когда наконец засыпал, то ему снилось, как он ловко играет на скрипке или гитаре, чего в настоящей жизни никогда не умел.
Проснувшись до рассвета, разбуженный сумасшедшим петухом, который без устали кукарекал всю ночь каждые пятнадцать минут, он сразу же кидался к старенькой расстроенной гитаре, - подарок одного бедного художника, от чего-то все художники, которых он знал, были все как один бедными, хоть на гитаре в этом доме играть ни кто и не умел, как и ни на одном из существующих инструментов.
В четыре часа утра он набрасывался на несчастный, ещё дремавший инструмент, пытаясь повторить свой ночной успех, искренне веря, что во сне научился справно перебирать струны и аккорды. Всякий раз, полковник тем самым озадачивал своего петуха, перенимая у него эстафету и беззастенчиво оглашал окрестности звуками, извлекаемыми из подневольного инструмента, который так же всякий раз разрушал надежды этого мечтателя научиться играть во сне.
Конечно же, из супружеской спальни, которую он из-за своей бессонницы часто вынужденно игнорировал, доносились возмущённые, хриплые спросонья, протесты его супруги, которая, как и всякая нормальная женщина, когда-то мечтала выйти замуж за принца на белом, если не коне, то просто так, пешком, но тоже в белом, а после, повзрослев и растеряв в жестокой реальности девичьи иллюзии, за генерала, в конце концов, к своему разочарованию оказалась замужем за сумасшедшим фантазёром, который свои все эти странные наклонности и сам обнаружил случайно и открывал их в себе постепенно, открывая всё новые и новые, но принимал их покорно и смиренно, как если бы то была какая-то неизвестная науке неизлечимая хроническая болезнь.
Тогда он, к своему сожалению, прерывал игру, хотя ему как раз начинало казаться, что выходит какая-то чудесная мелодия, а звук превращается из дёрганного скрипа в журчание ручья на рассвете или в музыку восходящей утренней зари, и всё так же, без единого предмета одежды выходил на улицу, что бы выкурить пару сигар, которые по утру имели свойство несказанно пьянить и вызывали приступы глубочайших размышлений о смысле жизни, которого он, бывало, не находил вовсе, но попытки отыскать его ни когда не прекращал, понимая между тем, что эти изыскания вредны для пищеварения, особенно, вот например, по субботам. А иногда, если это была не суббота, а какой-нибудь другой день, то отправлялся на поиски его куда глаза глядят, но чаще всего выезжал в центр города, где часами бродил оживлёнными улицами не поднимая глаз от тротуара, пытаясь отыскать его в асфальтовом покрытии улиц, а не найдя его там, присаживался в парке на скамейку возле фонтана и кормил воробьёв хлебом до тех пор, пока здравомыслие не покидало его и, обретя смысл в траве, пробивающейся между тротуарными плитками, возвращался домой пешком вдоль берега проходящей через весь город, обмелевшей и заросшей камышом реки, лузгая семечки до мозолей на языке.
Но вдруг вспомнив, что сегодня вторник, или бывало, четверг, полковник направлялся в круглосуточный магазин в сто пятнадцати, а иногда в девяносто шести шагах от его дома, - это зависело от того, что он надевал на ноги - шлёпанцы или туфли; в туфлях получалось меньше, но их приходилось зашнуровывать, что он часто ленился делать. Придя к магазину, не забыв перед тем надеть ещё и шорты, и размышляя почему сегодня, не смотря на шлёпанцы, вышло ровно сто, он будил спящую ещё продавщицу, любуясь её заспанным видом и растрепанными после сна каштановыми волосами, заказывал себе чёрный кофе, который здесь был самый отвратительный из всех, что ему доводилось пробовать где бы то ни было и потом долго не уходил, заставляя продавщицу волноваться, что ей так и не удастся выспаться.
Сделав пару глотков и прикурив сигару, не спеша покидать единственного человека, который в это время не спал, не считая его самого, он вдруг начинал разговаривать как бы сам с собой, размышляя с какого ракурса ему сегодня лучше будет встретить рассвет; то ли дождаться его прям здесь, то ли уйти в лес и наблюдать его в одиночестве сидя на траве в позе лотоса, которую делать, к слову не умел из за объемных своих бёдер, а если и пытался, то рисковал вывернуть себе колени. А потом внезапно обращался к девушке с просьбой сделать ему ещё кофе, а однажды ещё спросил, не добавляют ли они, грешным делом, в кофе какой либо наркотик, ибо нельзя было найти другой причины, по которой можно было пить такую дрянь в такое славное утро, и, не дождавшись ответа, через секунду спросил, не замечала ли она здесь большого чёрного, как будто плюшевого кота с зелёными глазами, потому что тот уже два дня как не приходил домой, и из-за этого хомяки совсем обнаглели и пожрали все взошедшие на огороде огурцы и дыни, хотя казалось, что ещё в прошлом году кот выловил всех хомяков в округе, а так же мышей, соседских крыс, даже однажды притащил неизвестно откуда дохлого кота, начинённого бледными копошащимися червями, а так же в охотничьем азарте выловил всех до единого скворцов, которые в тот год прилетели слишком рано, потому что календарь майя, которым они привыкли пользоваться уже много столетий, давно закончился, возвестив конец света и погрузив мир в хаос, потому что долгожданного конца света не наступило, а других предсказаний на этот счёт у человечества больше не имелось и человеческое бытие, имевшее до того чёткий предел и конечность, превратилось в пугающую многих бесконечность без всякой надежды на возрождение.
Кот, так же в одно пасмурное утро, притащил к порогу дома двух задушенных лесных голубей, серых с сизыми кольцами на шее, которые два года назад свили гнездо на пихте, растущей возле дома полковника, но птенцов так и не вывели ввиду совершенной ветхости гнезда, которое разваливалось после всякого ветра и дождя. И полковник, так надеявшийся хоть раз в жизни увидеть голубят, так их и не увидел и понял, что и не увидит, когда одним утром увидел дохлую пару подле порога дома, куда кот имел привычку сносить свои трофеи. Тогда он во второй раз в жизни пожалел, что приютил у себя этого злодея год назад.
Первый раз он пожалел об этом, когда кот стал гадить во всех углах дома без разбору, настырно игнорируя кошачий туалет, купленный по этому случаю. Тогда полковник, наступив в одну из ночей в кошачье говно, от запаха которого не избавился по сей день, среди ночи и вышвырнул без сожаления кота за дверь, тем самым дав понять, что более не намерен терпеть это безобразие.
Домашние полковника огорчились внезапному исчезновению кота более чем досаде самого полковника, когда тому среди ночи пришлось отмывать ноги от кошачьего дерьма, а затем и собственные следы в доме. Но кот ни куда не исчез, затаив обиду на полковника и поселившись в пустующей собачьей будке во дворе, а затем ещё привёл себе жену, - молодую, абсолютно белую, будто в противовес собственной черноте, кошку, которая скоро родила восемнадцать котят, белого и чёрного цвета, поровну тех и других, а затем ещё и ещё, а те в свою очередь ещё. Вначале полковник пытался, сам не зная для чего, определять их пол, но котята были пугливы до смерти, так, что рассмотреть их в подробностях ему так и не пришлось и даже казалось, что они вообще все одного неопределённого пола.
В общем, кот отплатил за обиду вполне, теперь редко появляясь во дворе, лишь для того, что бы убедиться, что всё семейство в здравии, все восемьдесят три кошки или восемьдесят четыре, сосчитать точно их ни когда не удавалось. Чем они питались неизвестно, потому что полковник перестал их кормить, и запретил то своей супруге, когда их стало больше шестидесяти и они превратились в стихийное бедствие, но кошачье проклятье, другого объяснения полковник этому не находил, прочно повисло над этим домом.
Рассказав всё это как бы между прочим Люсьенде, в жизни просто Люся, а по паспорту Людмила, но так ни кто из знакомых её не называл, считая это не слишком изысканным, а знакомые её, все как один отличались от прочих именно изысканностью и утончённостью, о чём полковник узнал однажды совершенно случайно от одного из них, услышав, что у Люсьенды щёчки как попа у младенца, и приметы этого потом всякий раз пытался рассмотреть на её лице, но не находил их и с тех пор перестал себя отождествлять с высшим обществом.
Люсьенда заметила и не постеснялась сказать об этом полковнику, она ведь не знала, что он полковник, что таких котов не бывает, а одного скворца она на днях наблюдала лично, когда тот что-то разыскивал среди прошлогодней листвы в парке. Полковник, ни чуть не колеблясь, ответил, что и сам думал так же, тем более, что однажды вечером, придя домой, не обнаружил во дворе ни одной кошки. А спросив у супруги, так и не расставшейся с мечтой стать женой генерала, но при этом своим мужем видевшей только того, который ежедневно не переставал её то удивлять, то нервировать, - Куда делись все коты? - услышал шокировавший его ответ, что сам звучал как вопрос - Какие коты? Полковник с недоверием взглянул на жену, которой привык доверять вот уже на протяжении пятнадцати лет, за исключением годов високосных, в которые не доверял даже самому себе, а этот как раз и выдался високосным, и сказал, - Всех. - но по её взгляду он понял, что она хотела сказать ему, а она так и ответила, что по нём давно плачет сумасшедший дом. Тогда-то полковник и понял, что с этим миром творится что-то неладное и ему припомнилась одна женщина, которую он видел сто лет назад на приёме у психиатра, где сам оказался совершенно случайно, сопровождая своего товарища, который тех боялся, а полковник, не боявшийся ни чего, кроме безответной любви и в детстве собак, вдохновлял его на бесстрашие. Он стал свидетелем откровения, в котором та женщина, а ей было уже за пятьдесят, призналась, что регулярно слышит голоса Киркорова и Пугачёвой. Впрочем, психиатра то не удивило и он заметил, что многие слышат похожие голоса и это причина разве что для волнений по поводу дурного вкуса. Сам полковник считал так же, поскольку тоже время от времени слышал их голоса в самых необычных и не приспособленных для того местах. Но беспокоившую то женщину объяснение не удовлетворило и она ещё добавила, что голоса приказывают ей изгнать из страны евреев, но она не понимала каким образом она может это сделать, тем более, что её дед сам был из них. Слушать дальше полковник не стал, о чём иногда жалел, поскольку нездоровый интерес, чем же всё закончилось, порою возникал в нём.
После ответа супруги полковник вышел на улицу, но, к счастью и одновременно к ужасу, котов не было там совсем, даже чёрного, с которого и началась история. Тогда он закурил, размышляя над всем этим, а после ещё раз спросил у супруги - Был ли хотя бы чёрный плюшевый кот? Та утвердительно кивнула головой, занятая вечерним просмотром бесконечного очередного ток-шоу о несчастной любви, как-будто у неё не было такой своей собственной.
Для самого себя он придумал, что всё это ему приснилось, а может быть, кот, простив его, решил, что довольно этой вакханалии, уничтожил все следы этой иллюзии, стерев память об этом у всех, кроме полковника, что бы тот на всякий случай не забывал, с кем имеет дело, тем более что полковник сам назвал кота Бегемот в честь кота из романа Булгакова, сознательно наделив того склонностью к чертовщине, впрочем, кроме него самого, кота так больше ни кто не называл, величая его по простому - Васькой.
О этих всех сомнениях полковник и рассказал Люсьенде, но кота она всё равно не видела и, докурив свою тонкую сигарету, скрылась в магазине, на всякий случай заперев дверь за собой на ключ.
Признаться, полковник только для того и приходил в этот магазин и пил отравленный феромонами Людмилы кофе, что бы между прочим сказать ей, - ему кажется, что он влюблён в неё. Но иногда, снова увидев её, ему так не казалось, и он тайком выливал кофе на землю, едва пригубив его и удивляясь, как он пил его позавчера. В другой раз он думал, что просто хочет её и живо представлял себе, как жарко обнимает её в подсобке и как чудесно она пахнет жареным фундуком, а в иное время, что и хочет и любит и снова мог выпить двадцать две чашки дурного кофе подряд, а что сильнее - любит или хочет, он понять не мог. В отдельные же дни, как правило, сразу после новолуния, он и вовсе не думал о ней, а его мысли занимала продавщица из другого магазина, в основном из за сексуальных очков и алой помады на чувственных губах, удивительно подчёркивающей и делающей ещё более нежными её большие голубые глаза, в которых, казалось, вот-вот покажутся слёзы, делающие любую женщину ещё более женственной и, в его понимании, ещё более желанной, и к которым, в виду этого, он был особенно неравнодушен, впрочем, луна прибывала быстро и мысли о ней покидали его.
Все эти мысли об этих и других женщинах пронеслись в его голове как раз в тот день, шестого марта, когда он и увидел прилавок с рассыпанными на нём бархатными алыми сердечками всевозможных размеров, с надписями "я люблю тебя", другие были без надписей, третьи высились на проволочных палочках. Кроме того там были разнообразные плюшевые мишки, которые он не понимал что там делают и от чего они ассоциируются у кого-то с любовью, а так же всякая другая всячина из абы как разукрашенной керамики - всё это явно осталось невостребованным четырнадцатого февраля и надеялось реализоваться к восьмому марта.
Полковник даже немного постоял возле прилавка, раздумывая - найдётся ли дурак, который купит хоть что-то из этой дежурной пошлости, потом подумал, что может какой-нибудь и купит. Между тем, лицо низкорослого, жуликоватого вида продавца выражало бесконечную скуку и уныние, словно он был солидарен с мыслями полковника, а его самого отправили сюда отбывать наказание. За что могло быть такое наказание, полковник придумать не смог и растворился в толпе людей в поисках лука и картофеля, продолжая думать - от чего двадцать третье февраля проходит почти незамеченным и для чего некоторые женщины унижают мужчин носками, пеной для бритья и другими подобными вещами, которые многие мужчины после того в тайне ненавидят.
К слову, сам он не получил ни первого, ни второго, ни третьего, - он вообще ни чего не получил, кроме бумажного мундира, почти в натуральную величину, с погонами и старательно вырисованными орденами с профилем то ли Наполеона, то ли Екатерины второй - единственного стоящего подарка из всех возможных, от своей пятилетней дочки, и впечатлений, которые ему пыталась подарить жена, организовав поездку к морю, но единственной памятью, что осталась от того дня - забытый женой в автобусе фотоаппарат, её лихорадка по этому поводу, жуткий холод возле моря, а полковник так давно не был там, что уже и забыл, - в феврале у моря холодно и поехал туда в одной рубашке с коротким рукавом, и изжога от чипсов, которые он съел, оставшись голодным после обеда в случайном кафе на набережной.
С другой стороны, - размышлял полковник, - мужчины вполне справедливо отвечают женщинам взаимностью, одаривая их тремя тюльпанами или единственной розой в прозрачном полиэтилене - сразу видно, кто получил на двадцать третье в подарок, не мудрствуя лукаво, носки или гель для бритья. Самому же ему волноваться на счёт цветов не приходилось, его супруга всегда хотела мимозы, которые расцветали далеко не всегда в срок из-за капризов местной погоды.
Озадачивало его ещё и то, что восьмое марта начинали праздновать за неделю, и от чего было так, он понять совсем не мог, сколько бы об этом ни думал, но зато прекращали всегда не позже вечера восьмого числа, уже девятого напрочь забывая все хвалебные слова, что говорили накануне. Этого он тоже понять не мог, поскольку женщин всё-таки любил, уважал и даже боготворил, несмотря на их несовершенство и совершенство одновременно, хотя не признавался в этом даже самому себе.
Рассчитываясь за овощи, и уже учуяв в воздухе, появившийся в связи с этим, запах кубете, полковник обнаружил в одном из своих бесчисленных карманов, в которых у него хранилось всё, - от сигарет и можжевеловой расчёски для бороды, до поломанной педали от велосипеда и разлившихся прошлой зимой чернил, письмо. Письмо это было написано им от руки, надёжно запечатано стальными скобами и адресовалось, но так и не было вручено, женщине, которую он тайно любил, а все прочие его увлечения существовали за пределами этой роковой любви и служили лишь для того, что бы отвлечься и забыть о ней, что выходило у него плохо и пошло. Сердце его сжалось до размеров горошины и обильно засочилось кровью, когда он держал в руках то не отправленное письмо, воскресившее давно похороненное им чувство.
Полковник уже пару недель как бросил курить, но тут закурил и, впав в задумчивость, поджёг письмо. Письмо ни как не хотело гореть, быстро затухало и ему пришлось прикладывать старания, что бы оно превратилось в пепел и ветер не оставил от него ни каких следов, кроме растревоженного глубокого шрама на сердце, который временами ныл, напоминая о себе.
У полковника вообще была привычка сжигать всё написанное им от руки не жалея, и помня, что рукописи не горят. Так однажды, мучаемый бессонницей по поводу увиденной им две недели назад бездомной собаки, с глазами наполненными невыразимой тоской, мастью удавшейся в далматинца, статью - в таксу, и такими короткими, сгибавшимися в восемь раз лапами, что когда та пробежала мимо него, то казалось, что это быстро прополз гигантский тутовый шелкопряд с собачьими ушами, волочившимися за его телом ещё два квартала позади, то полковник, не в силах уснуть из-за мыслей о возможных родителях этого пса, а так же возникшей в его голове аллегории, что в каждом человеке есть что-то от самого себя, как в этой собаке было что-то от собаки, в одну ночь написал об этом сагу.
Повествование заняло тысячу восемьсот страниц рукописного текста. Писал он цветными карандашами, за неимением авторучки, начав с чёрного, и закончив, когда солнце уже стояло в зените, жёлтым - вдохновение, оно капризное - не терпит отлагательств. После чего полковник сразу же уснул спокойным крепким сном ребёнка, и проснулся только к ужину. Окрылённый такой плодотворной ночью, ему не терпелось прочитать произведение жене, и когда та уже нехотя приготовилась к длинному не скучному вечеру, он обнаружил, что не может разобрать свой почерк. Весь текст походил на морскую рябь - Красиво, - заметила дочь и принялась тоже рисовать разноцветное море.
Половину следующей ночи он листок за листком сжигал в камине рукопись, уподобившись Гоголю, но к его досаде, порыв этот ни кто не останавливал и о перипетиях и хитросплетениях собачьих судеб, приведших к появлению на свет гусеницы с собачьими ушами, так ни кто и не узнал.
После этого недоразумения полковник долго ещё ни чего не писал и не записывал; ни стихи, приходящие к нему на рассвете в полусонном бреду, ни свои сны, которые он вообще перестал помнить, хотя было время, когда он, проснувшись по утру, мог вспомнить все в мельчайших деталях и красках, а теперь всплывающие вдруг, внезапным озарением, вспомнившись досконально только когда что-то напоминало ему о них. Как, например, сон, приснившийся ему накануне , но забывшийся совершенно, и вспыхнувший в его памяти много времени спустя, когда он стоял на хромом табурете посреди своего сарая, с накинутой на шею петлёй из толстой конопляной верёвки. Она-то и воскресила в его голове сон, что походил скорее на воспоминание о другой его жизни, что тоже могло быть, в которой он родился мёртвым, с серого цвета кожей, задушенный пуповиной, дававшей ему жизнь все те девять беззаботных месяцев, пока он рос во чреве матери.
Пуповина плотно обвилась вокруг его тонкой шеи, и тем туже затягивалась, чем сильней он хотел выбраться наружу. Но, ни кто, кажется, не придал тому значения, и повитуха, старая тучная ведьма, о чём все знали, но ни когда не говорили об этом из страха быть превращёнными в собаку, коих разномастных и неуклюжих вилось вокруг неё всегда множество, освободив его шею от пуповины, перед тем перерезав её, вернула мертворожденного матери, уложив животом на её грудь.
В ожидании вдохновения, он всматривался в солнце, проникающие тонкими полосами света в сарай через щели между досками в стенах, а в памяти оживал тот давний сон. Лучи света, в которых искорками парили светящиеся пылинки, пронизывали всё пространство сарая, наполняя его тихим волшебством и спокойствием. Тишина стояла такая, что можно было услышать собственный пульс, а снаружи шелест листьев на деревьях в безветренную погоду. Узенькие полоски света, похожие на светящиеся струны, радужно переливаясь, казалось, звенели, каждая в своей тональности, создавая призрачную мелодию, сотканную из пылинок, солнечных лучей и тишины. Муравьи длинным струящимся ручейком появлялись откуда-то из трещины в деревянном полу, а другим концом ручейка исчезали под стенкой сарая, и казалось, что выползают они именно на зов этой мелодии и уходят к её сияющему источнику.
Солнце, взаправду, было в тот день удивительное - почти белое, с лёгким золотистым оттенком, невероятно яркое и совсем не жаркое, - такое, что хотелось вдыхать его, уместить в себе и засиять так же, или вспорхнуть и лететь ему навстречу, растворяясь в бесконечной голубизне неба.
Редкой красоты и умиротворённости утро совершенно не подходило для самоубийства, но полковник и без того слишком долго откладывал суицид в ожидании затяжного дождя, который должен был погрузить его в меланхолию, а желательно в депрессию. И не желая больше ждать подходящей погоды, которая, ему уже стало казаться, и не наступит ни когда, он выбрал самый ветхий табурет, достал заранее приготовленную верёвку и направился к сараю, построенному им когда-то в ранней молодости, когда он ещё был полон созидательной энергии и не помышлял о писательстве, которое его и привело в то, ранней осени утро на импровизированный эшафот.
Стоя босыми ногами на хлипком табурете, вбирая кожей новые ощущения, он ни как не мог впасть в состояние осознания полной бессмысленности человеческой жизни и готовности уйти из неё без колебаний, как то порою случалось с ним в года более ранние, когда он сутками напролёт мог мучиться вопросами о бессмысленности существования жизни как таковой вообще. Сейчас же этот ручеёк из живых тел муравьёв и сияющие звёздочками в солнечном свете пылинки, ни коим образом не способствовали возникновению меланхолии, а если та и возникла, то только по поводу невозможности поймать настроение решившего покончить с жизнью, но и то уже стало казаться несусветной глупостью на фоне неслышимой, улавливаемой лишь фибрами души, симфонии солнечных лучей.
Всплывший в памяти давний сон, яркий и живой до мельчайших деталей, отвлекал полковника от задуманного, и он, решив оставить свою затею до лучших времён, когда обстоятельства и погода будут тому соответствовать, - в конце концов, думал он, осень скоро должна была накрыть его серой печалью затяжных дождей, погрузить в холодный сырой туман раздумий, и тогда уж он вполне сможет ощутить и описать настроение самоубийцы. А сейчас он, во что бы то ни стало, намеревался записать оживший в памяти сон, казавшийся ему неимоверно странным и как-будто реальным, - до того чётко он всё помнил.
В тот самый момент, когда он решил выбираться из петли и осторожно покинуть сарай, что бы не потерять нить и свежесть воспоминаний, Елена, его супруга, отворила дверь и застала мужа стоящим на табурете с накинутой на шею петлёй.
Она всегда чувствовала его пробуждение, просыпаясь следом за ним, а ему казалось, что даже вспорхни он с постели бабочкой, она бы всё равно замечала его исчезновение, будто бы её сон был привязан к его сну. И в тот день она проснулась не от того, что пора было просыпаться, не от того, что летнее солнце заполнило комнату и звало на улицу, а от того, что мужа уже не было рядом.
В это утро, она, за годы так и не привыкшая к его ранним пробуждениям и тихому исчезновению из спальни, решила, что пора полковника начинать прикармливать. Следов трапезы на кухонном столе не наблюдалось, а значит, сегодня можно было не навязчиво начинать готовить супругу завтраки. Елена сама не знала от чего вдруг так решила, может у неё проснулся один из женских инстинктов, который она потеряла за годы супружества, привыкнув к его чрезмерной самостоятельности, может это были какие-то иные её опасения, но, впрочем, подобные начинания посещали её и ранее, когда не ясное вдохновение озаряло её вдруг, так и оставшись начинаниями, так и этот раз был одним в череде прочих.
Возможно, знай она заранее о таком зрелище, если бы ей был послан какой нибудь знак, сон или предчувствие, она бы и вовсе предпочла не просыпаться в тот день так рано и задержалась бы в постели как обычно, почти до полудня, избежав этого видения - собственного мужа, пытающегося покончить с собой и последующих нелёгких её размышлений о причинах побудивших его к этому. Но судьбе так было угодно, что бы она это увидела. Хоть он и не собирался делать ни чего такого, но разве можно было доказать теперь обратное? - Именно об этом он и подумал, когда увидел её, замершую в дверном проёме и освещённую со спины солнцем, от чего она была похожа на некое явление свыше, учитывая пикантность ситуации.
Ситуация стала ещё более пикантной и недвусмысленной, когда пытаясь спуститься с табурета и объяснить жене, что он не собирался вешаться, а это была лишь попытка войти в образ, полковник оступился и на мгновение повис в петле как заправский висельник, а затем с грохотом обрушился на тот самый табурет, на котором только что стоял. Верёвку он, конечно же, закреплял только условно, но табурет специально выбирал ветхий для пущей натуральности ощущений.
Что ни говори, но полковник успел испугаться в то время, пока на мгновение повис в петле, и успел почувствовать беспомощность обречённого, сожаление по поводу такой глупой смерти, а самое главное, что заняло его больше всего, и это тоже успело уместиться в одно и то же мгновение, - каким образом такой мощный поток мыслей и эмоций смог втиснуться в одну лишь секунду. Время будто остановилось в тот момент, замерло, остались лишь мысли, проносящиеся в его голове с неимоверный скоростью, обгоняя не только время, остановив его, но даже кажется, что и свет замер, превратился в подобие воздушного солнечного песка, который можно было пощупать, взять в руки и пересыпать из ладони в ладонь.
Вероятно, если бы в его распоряжении была ещё одна секунда, то отбросив сожаления прочь, он бы этим и занялся, но очнулся от того, что супруга, в попытке реанимировать его, едва не вытрясла из него душу, и без того уцепившуюся за его тело лишь тонкой ниточкой.
Он ни чего не стал объяснять Елене, а та боялась и спрашивать о причинах странного его поступка, и даже спустя время они ни когда не возвращались в то утро, что может показаться тоже странным, но полковник не находил более причин оправдываться, считая это бесполезным, а жена его, возможно, боялась узнать причины того, предпочитая догадываться и не веря, что он скажет правду.
Правда же была в том, что, после того, полковника волновал только отчётливо вспомнившийся ему сон, как-будто о другой его жизни. И ещё в том, что с тех пор ему стали мерещиться небылицы, прямо с того дня, когда он, внезапно проголодавшись после удачного суицида, принялся было за омлет, приготовленный супругой, но соскребая его со сковородки, обнаружил, что тот искусно нарисован там. А несколько дней спустя, его собственное отражение в зеркале показало ему язык, который полковник в изумлении успел рассмотреть вплоть до бледных чётких пупырышков и он не знал, списывать это всё на счёт своего чёрного кота или последствия кратковременной асфиксии. Но кот уже давно не проявлял паранормальных способностей, кроме способности прикидываться своим в любом соседском дворе, молчаливо выпрашивая пристойную еду, используя для этого на все сто свою схожесть с милой плюшевой игрушкой, но дохлых хомяков носил похвастаться неизменно домой. Кратковременное удушение, как причину галлюцинаций, полковник всерьёз не рассматривал и стал подозревать домового, которого, ему казалось, он однажды видел, когда тот, замешкавшись на кухне, быстро скользнул под холодильник и прикинулся газетой, и которого позже, как он считал, супруга отравила, а теперь это была его, своего рода, месть. Полковник, может быть и не поверил бы тогда своим глазам, посчитав, что домовой ему привиделся, что не было для него редкостью, - он то и дело, прогуливаясь иногда по лесу, воображал лешего, прячущегося в кустах терновника или притворяющегося пнём с обязательно торчащим из него сучком, и промелькнувшего перед глазами домового тоже мог принять за фантазию, что не мешало полковнику гипотетически верить в него.
Но вытянув из под холодильника газету, поверил и в лешего и водяного, даже в хвостатых русалок, хотя ни когда тех не встречал, - газетой оказался "Труд" от восемнадцатого октября восемьдесят седьмого года. Тридцатилетней газете совершенно нечего было делать в доме, и, с застывшим в груди сердцем, полковник вернул газету на место, затолкав её подальше с глаз долой, а с тех пор, не заметно от жены, стал оставлять у холодильника мисочку с какой-нибудь едой для домового, будучи абсолютно уверен, что тот живёт за холодильником и выходит в отсутствии людей прогуляться по дому. К слову, свои туфли полковник теперь всегда находил поутру начищенными, что считал благодарностью домового за оставленную еду.
С женой полковник подобными странными вещами не делился, опасаясь поселить в ней страх, а та до жути боялась всего необъяснимого, что соседствует с ней. Пожалуй, кроме пауков, тех она могла чуть ли не нянчить и разводить в каждом углу дома, не желая избавляться от них, считая это плохой приметой.
От священных подношений домовому в доме неимоверно расплодились муравьи, с которыми плохо справлялись пауки, облюбовавшие все укромные уголки, куда переселяла их Елена, что бы они не нависали над кроватью, занимавшую почти всю и так не маленькую спальню, и даже подкармливала, иной раз поймав для них муху, от чего полковник немного нервничал и, незаметно от жены, время от времени пылесосил этих, уже почти домашних животных, и в деталях представлял себе, как они путешествуют в недрах пылесосной трубы, а затем успокаиваются в пыльной темноте контейнера. Елена, в свою очередь, потихоньку, в тайне от мужа, травила муравьёв ядом, не веря в домового, поскольку ни каких доводов в пользу его существования полковник не приводил, говоря только лишь с уверенностью о том, что тот просто обязан жить в этом старом доме, где даже была когда-то печка, а теперь на её месте вырос большой мраморный камин, но не особо настаивал, а Елена и не пыталась с тем спорить, и прощая ему его странности, сыпала потихоньку отраву в оставляемую для домового еду.
Муравьи ни куда не исчезли, кажется, свободно усваивая отраву, но манипуляции жены с ядом полковник однажды заметил. Кровь отхлынула с его лица, обнажив бледность кожи и, даже, как-будто не свойственную ему, худобу на скулах, видевших бритву крайне редко. Вытаращив глаза на Елену, он не находил, что сказать ей, кроме только единственной короткой фразы, будто тихо, через силу выдохнутой им, - Он же может сдохнуть. Больше он не произнёс ни чего, а его туфли, вскоре после этого случая, перестали начищаться сами собой, и он посчитал это верной приметой того, что домовой, благодаря стараниям супруги, издох.
Но всё же, со дня постановочного повешения, благодаря которому в памяти полковника воскрес старый сон, этот самый сон и занимал его более всего в силу натуральности и яркости воспоминаний. И чем больше он о нём думал, тем меньше понимал, - сон ли это был, или в нём проснулась память о его предыдущей жизни. И в этих воспоминаниях даже сумел найти объяснение, от чего в жизни этой он так любит дождь, от чего ему так близка и так радостна эта дождливая меланхолия, а особенно осень, изобилующая такими приятными, хоть и всё более прохладными днями. Нашёл причину своей любви к собакам, будто в их глазах видел что-то от самого себя, и склонности к мистицизму и даже не объяснимую тягу к колдовству и шаманству, иногда даже ярко воображая себя в этой роли, представляя, как подчиняет себе природные стихии.
Из того сна стало приходить и понимание видения наяву, пришедшего к нему однажды, когда он шёл по городу, привычно наблюдая за людьми, и вдруг странно почувствовав себя каждым из них, будто жизнь каждого встреченного им человека, это была его собственная жизнь, прожитая и проживаемая им в один и тот же момент времени, а время представилось ему замкнутой спиралью, внутри которой он двигался, проживая цикл за циклом жизнь каждого из этих людей, и вырваться из этого круговорота возможно было лишь пройдя всё бесчисленное количество перевоплощений в каждое из встреченных им живых существ.
В одно и то же время он был каждым, но разделён субъективным восприятием себя каждой из этих его личностей, при этом, увидел невидимые нити, объединяющие все живые существа в единый организм, а все их души в одну необъятную, но постижимую теперь душу Мира...
Всё это будоражило его ум и требовало выхода, полковник не находил себе места, понимая что это прозрение, как будто ему удалось открыть дверь в мир больший того, к которому он привык, но о котором всегда подозревал. Рассказать кому, так сочтут за сумасшедшего, - думал он.
Одним утром, обыкновенно наступившим после короткой бессонной ночи, полковник, допив свой первый кофе и выкурив пол пачки сигарет, впервые стал разглядывать в кофейной гуще на дне чашки рисунки. Вначале он увидел стаю чаек, да так чётко, что сомнений в этом не возникало. Затем, на его глазах они стали драконом, явно женской стати ввиду плавности и изящности форм. Немного помедлив, дракон превратился в скорпиона, хищно раскинувшим клешни, а после, в кофейной гуще явился образ ведьмы. Той самой, тучной, которая помогала ему родиться во сне. Полковник узнал её и налил в чашку чая, утопив всплывающие видения. А этим же утром обнаружил в кармане своей куртки письмо, то самое, которое сжёг давно; но вот же оно, всё такое же, скреплённое металлическими скобами, не тронутое. Что до того, что он верил в нетленность рукописей? Это ведь было просто письмо, не труд, и тем более взволновало это полковника, больше чем проделки домового, больше, чем нарисованный омлет и живущее своей жизнью его собственное отражение в зеркале, и даже сны. Почти задыхаясь от волнения, с сердцем готовым выскочить из груди, он уединился на первой же попавшейся ему скамейке и распечатал письмо.
Знакомый, редкой неразборчивости почерк, несомненно, его собственный. Всего несколько строк, которые он когда-то так и не решился отправить адресату, не нашёл ни способа это сделать, ни смелости, будто это было не признание, а смертный приговор саму себе. А теперь, держа воскресшее письмо в дрожащих руках, он вгрызался в свои собственные слова, поначалу коря себя за былую нерешительность;
"Мне приснился поцелуй. Смешной, неловкий, робкий, как-будто первый, даже где-то детский. А ведь и правда, первый. Наши губы ни как не находили друг друга, а языки словно боялись соприкоснуться, но желая того. Первый чёрно-белый сон, среди всего неисчислимого множества цветных снов. Я очень хорошо запомнил твои сладковатые губы, кончик твоего упругого язычка, который боялся и хотел прикосновений моего. Мы едва касались ими, изучая желание друг друга и, словно ещё не веря, что этот поцелуй наконец случился. Я проснулся и гнал прочь эти запретные мысли о тебе, но сейчас сдался, позволив им завладеть собой. Они и до того, капля за каплей, точили меня, поселяя во мне сомнения и тревогу с того самого дня, как я увидел тебя. Я не мог позволить себе влюбиться, не мог снова поверить в любовь, решив однажды для себя, что ни какой любви нет, что это выдумка поэтов и писателей, будоражащих и смущающих умы читателей, желающих верить в чудо. Я запретил себе любить женщину, уверовав, что это слабость и даже болезнь. В конце концов, она меня не раз обманывала, как и многих других, поверивших ей. Любовь мне представлялась паразитом, ослабляющим меня, подтачивающем мои силы, мой ум, волю. Но от чего-то я не могу не думать о тебе и уже жалею, что не сдался сразу же, поддавшись ей и влечению к тебе, запутав сам себя и заблудившись в собственной душе. И я знаю, что не скажу тебе всего этого, не признаюсь, хотя когда-то был уверен, что о чувствах нельзя молчать и держать в себе. Я, наверное, до сих пор не верю в любовь или не хочу верить в неё, но кажется, что она всё же существует, живёт и правит..."
Полковник, не дочитав, сложил письмо по старым линиям сгиба, несколько раз проведя по ним пальцами, как бы убеждаясь в реальности существования письма и, теперь, в собственной правоте, что тогда было не время, и сама жизнь, мистическим образом правильно подсказывает ему решение, чуть ли не из могилы доставая его любовь, похороненную им самим варварским способом, живой и дышащей в полную грудь, и, словно глядящей на него глубокими серыми глазами со строчек его собственного письма.
Засыпал он ночью в твёрдой решимости завтра же взглянуть в те самые серые глаза, веря, что найдёт в них ответ на собственное чувство.
Проснувшись в утренних сумерках, будто делал это всегда, он привычно потянулся, расправив грудную клетку, широко шумно зевнул, вдохнув как можно больше прохладного утреннего воздуха, одновременно вытягивая передние свои короткие, словно пластилиновые без суставов лапы, за пределы конуры.
Он ещё не проснулся основательно, погружённый в пьяную полудрёму досматривал не успевший в срок до пробуждения рассеяться сон.
Ни куда ни когда не спешащий флегматик, удавшийся статью в таксу, а мастью в далматинца, высунув из своего ночного убежища только красный холодный нос, едва приоткрыв глаза, подрагиваниями ушей отгонял от себя привязавшийся к нему сон, что приходил к нему во всякую ночь, и в котором он снился себе человеком.
Оценили 10 человек
9 кармы