Мы жили с Добриком в одном доме, учились в одном классе, а потом он куда-то пропал, как это бывает в детстве – скорее всего переехал просто на другую квартиру. И больше мы с ним не встречались никогда.
А он был, наверное, лучшим за всю школу моим дружком. Добриком его прозвали из-за фамилии – то ли Добронравов, то ли Добродеев, я уж не помню точно… Бывают вообще такие говорящие фамилии: зоолог Лосев, продавец Жулькин, – но более говорящей, чем у Добрика, нельзя было вообразить. Он был настоящим, от природы, добриком. Все знали: если у Добрика что-то есть – он даст, если что-то знает – скажет…
Ну да, бывали и такие, кого обирали – и презирали. Добрик же с его открытым настежь лицом обладал редким даром вызывать всеобщую симпатию – и даже наш второгодник Харитонов по кличке Харя, гроза всех остальных, никогда не поднимал на него руку.
И мне в память от недолгой дружбы с ним где-то в районе второго-третьего классов осталась всего пара случаев. Первый – «стихи».
Мы с Добриком часто ходили к нему после школы делать уроки. Его мама кормила нас обедом и оставляла наедине, еще снабдив каким-нибудь печеньем или сладкой булочкой, понимая, что учеба – не сахар и не мармелад, и легкая подсластка ей никак не помешает. Более организованный Добрик трудился за своим столом, а я приохотился писать в своей тетрадке на коленках у его тахты – чего мне дома никогда бы не позволили. А тут свобода позы полная!
И однажды нам задали сочинение на тему «осень». Как оказалось, кроме того, что осенью облетают листья и какие-то мифические октябрята помогают колхозникам собирать в поле колоски, мы ничего об осени не знали. Еще откуда-то запал смешной стишок:
Осень золотая по лесу идет,
Шишки собирает, песенки поет…
Но он был слишком легкомысленным и в дело явно не годился. Однако мы не думали сдаваться – и, вволю надурачившись с тем стишком, самозабвенно принялись за сочинительство.
Я, помню, так и начал с этих не виданных в глаза колосков – с чего-то взяв, что любое сочинение неотделимо от вранья. И завершив первую фразу своего первого в жизни литературного подлога, ощутил острый сопернический интерес к тому, что успел сотворить Добрик. Взглянул на него – и обомлел. Он, побледнев, смотрел в пространство за окном, откуда словно что-то ему отвечало – вносил это в тетрадь и снова впивался взглядом туда, куда не достигал мой взгляд… Едва дождавшись, когда он закончил этот странный ритуал, я спросил:
– Это что было?
И он попросту, без всякой спеси и кокетства, нужных, как ширмы, только плохим и неполноценным авторам, ответил:
– Стихи. Прочитать?
И своим обычным, лишь чуть более тихим и взволнованным голосом прочел:
Осень наступила,
Рыба не клюет.
Щука приуныла,
Рыбаков уж нет.
Выстрелов не слышно
У лесных озер,
Птицы улетели
Далеко на юг.
Тихо в нашей роще,
Только поутру
Грибники, аукаясь,
По грибы идут.
С тех пор прошло лет больше, чем слов в этих стихах, но я поныне помню их слово в слово как «Белеет парус одинокий»!
Потом я понял, что и эта «щука», и «наша роща» были для Добрика такими же абстракциями, как октябрята с колосками для меня. Но одно там было не абстрактно – сама осень, ее настоящий, в полный рост портрет, и от этого никуда не деться. То есть в нем был этот дар, как выразился еще один творец, «гармонии, недостижимой для системного анализа». Во что потом он воплотился у него – и воплотился ли во что-то? – я не знаю. Но это уже было в нем – и, как звонкая монета, могло преумножиться или разменяться, но без потери ценности, запущенной при этом в оборот.
Другой случай – уже в ином, более суровом ключе, бесцеремонно вторгавшемся в нашу детскую жизнь; и тут появляется еще один, прямо обратного порядка персонаж.
Звали его Плевок – опять же в полном соответствии с натурой. И этот шкет наводил лютый страх на все дворовое население нашего калибра. Мало того, что он был на пару лет старше нас – еще и пресмыкался в компании уже знакомой с детской комнатой милиции шпаны, у которой исполнял подлую роль провокатора. То есть если та хотела кого-то побить, его высылали вперед:
– Плевок, поди надерись! – Что ему всегда удавалось без осечки: по его пакостной, на длинной гадючьей шейке физиономии так и хотелось съездить.
Наш классный мордобоец Харя презирал Плевка от всей своей дикорастущей, но не злой в сути души. И как-то раз возле школы вступился перед ним за Добрика, к которому Плевок, по закону полярных полюсов, испытывал какое-то особое, что ли, притяжение.
Харю в тот же день избила та шпана, но с тех пор у нас с ним завелась какая-то неписанная дружба – отчего его, уже после пропажи Добрика, подсадили ко мне за парту, чтобы я его «подтягивал». Но все, что я мог – решать на контрольных его вариант, который он сдувал с кучей ошибок, зарабатывая этим более желанную для учителей, чем для него, тройку. А еще позже его нашли в подъезде на лестнице в луже собственной крови: он избил старшего брата, вымогавшего по пьяни деньги у их матери (отца у них не было), и тот в ответ пырнул его ножом в живот…
Но это уже вовсе дикий перегиб судьбы; вернемся ж к Добрику. Однажды я выбегаю во двор и вижу: на газонной оградке сидит этот Плевок, а перед ним – Добрик. Плевок вооружен, у него в руке модная тогда плетка – все пацаны выплетали такие из проволоки или пластмассовых жил. Лучшей основой считалась длинная щетина с трамплинного покрытия – за которой, как за Золотым Руном, мы пускались в самовольные походы к большому трамплину на Ленинских Горах… И вот Плевок бьет такой плеткой Добрика по руке, Добрик дергается от боли, но не пытается спастись бегством – и только смотрит прямо в глаза Плевку. Тот скалит свои зубки с наигранной улыбкой:
– Ну, скажи еще.
– Сволочь!
Плевок смеется, хлещет снова – и так несколько раз подряд. У Добрика в глазах уже блещут слезы, но он все равно с каким-то реющим над болью вызовом повторяет это чуждое нашему детскому лексикону – и тем более ему – слово.
Я как замер на месте при виде этой экзекуции, так и стою. Надо что-то сделать – но что? Заступаться бесполезно: Плевок сильней нас обоих – к тому же рядом режется в расшибалочку, такую игру в отскок монет от стенки, его защитная шпана…
А дальше происходит вот что. С лица Плевка постепенно слезает непринужденная ухмылка, уступая место какому-то принужденному, натужному оскалу. Он, словно пойманный воришка, начинает ерзать на своей оградке, озираясь по сторонам – и говорит:
– Ну все, хватит с тебя, вали…
Но Добрик сквозь слезы продолжает смотреть в лицо Плевку, от этого опасного поединка сдают нервы у меня – и я делаю малодушный шаг вперед:
– Ладно, Добрик, пошли…
Но он так впился глазами в глаза юного подонка – как до этого в окно, когда писал свои стихи про осень. И в нем сквозит та же щемящая беспомощность – не перед Плевком, а перед чем-то в нем самом, что заставляет его, как легендарного юношу Муция Сцеволу, сжегшего свою руку на огне перед лицом врагов, выдерживать эту пытку. Не выдерживает его взгляда Плевок:
– Ну, че вылупился? В глаз дать?
Он бы уже и сам рад смыться – но, пригвожденный Добриковым взглядом, не знает, как это сделать без расписки в своем поражении. Тогда он встает с насиженной оградки, оказываясь сразу на голову выше маленького Добрика – и бьет его кулаком в лицо. После чего торопливой, очень похожей на бегство походкой удаляется к своей шпане.
А Добрик громко добавляет ему в спину:
– Сволочь!
Но тот на это уже даже не оглядывается.
Я стою рядом в самых смешанных чувствах – где и недавний страх за друга, и ощущение какой-то вины перед ним, что не дает мне первому открыть рот… Но Добрик сам чуть подрагивающим от еще не остывшей в нем схватки голосом спрашивает:
– Посмотри, синяк есть?
Синяк у него уже такой, как только Харя схватывал в своих боях с окрестной подворотней. Но и при этом нежное лицо Добрика ужасно симпатично – и сам его фингал горит не побеждено, а победоносно. И с такой тихой победой в его чертах он в моей памяти и остался навсегда…
И когда жизнь порой жестоко хлещет меня по сусалам, я повторяю невесть кому с тем же, доставшимся мне от Добрика выражением:
– Сволочь!
И вот поди ж ты – помогает!
Оценили 3 человека
6 кармы