«Похмелье не особенно томит после вчерашней»...

0 360


Звук

Стервозность пространства по отношению к тебе: похмелье не особенно томит после вчерашней, отчасти грустной, как сам, выпивки, но хочется спать, плыть в розоватом облаке, сладкая вата, и, завернувшись в плед, на котором изготовился к прыжку леопард, видеть нечто тёплое, бархатное — заменой шероховатых обстоятельств жизни; а внизу, со двора, идёт резкий, дребезжащий, раздражающий звук.

Знаешь источник: дворник, обмотанный шлангом, штуковиной с алчной пастью разгоняет листья… Чем ему мешают экзотические письмена осени, которые толком не прочитать? Чем мешают эти своеобразно свёрнутые, лишённые начинки улитки? Хочется спать. Звук дребезжит, взлетает выше и выше, закручивается по ушным раковинам, доходит до сердца, вздрагивающего вдруг. А если сейчас умрёшь? После смерти мамы, с которой связан был космосом бытия, смерть стал ощущать, как кромешную реальность, не понимая — зачем она. Если научиться читать письмена, которыми покрыта понурая осенняя трава, можно понять что-нибудь.

Звук навязчив. Он кружится в сознанье, в котором тупики чередуются с чернотою, и то, что стремился к метафизическому свету, неважно уже — ни тебе, никому, и… как хорошо бы уснуть сейчас, плыть в нежном облаке, сладкая вата, как в детстве в Анапе… Где — кентавры утром спускаются к лазорево-золотистой воде, а в мыльной пряже береговой пены перебираются бочком маленькие крабы, с почти мягкими панцирями…

…как темя младенца пульсирует космической неведомостью, связью с мирами, которых не ощущаем здесь, в косной, но такой красивой конкретике. Просыпаешься утром — в щель сознанья своего: узкого, как клинок; просыпаешься — с одною надежной: снова, промучившись день, перетащившись по нему стремительно стареющим телом, ухнешь в бездну сна, и будет он, будет… Сон, — где нет навязчивого звука, где не надо пить, чтобы сравнять постоянно колющие углы, где нет шероховатых досок, которыми бьют по лицу души обстоятельства.

Сон как лабиринт счастья, и иногда бывают сюжетные сны, почти выйдя из которых, можешь странным волевым нажимом вернуться досмотреть. Разлетаются письмена листьев: бумаги безвестного писателя: никогда не узнает мир. Разлетаются они — пред лицом вечности. Дребезжит назойливо звук.

Игорь

Стоял у стены, здоровый и пузатый, и Саше, приглашённому более старшим Борисом попить пивка, был представлен:

— Знакомься, Саш, — Игорь…

Пожали друг другу руки.

У Шереметьева, такова была колоритная фамилия Игоря, ладонь оказалась пухлой и сильной одновременно, и вообще он был огромен, говорлив, шутил постоянно. Шли по февральскому снегу. Да, — Саша недавно работает в библиотеке вуза, где в числе других работает и Борис, впрочем, для библиотечной молодёжи работа эта условна: учатся в экономическом институте; не поступив на дневной, год-два работают на кафедрах или в библиотеке, посещая вечерний, потом переводятся.

Только с Сашей всё, очевидно, не так: не собирается поступать, и вообще — странноват, не из того теста, что мы, как говаривали в компании, в какую сложно войти ему было. Но вот — пивной зал: внутри одного из огромных ангаров, что строили к Олимпиаде, да не востребованы оказались, и теперь…

Пиво разливается в автоматах, мелочь звенит, алкаши, дранные пальто подпоясаны засаленными верёвками, мелькают среди студентов, вобла чистится на газеты, серебрится чешуя в клетках кроссвордов, всё шумно, гулко… Ярый хмель. Сели втроём — Игорь, Борис и Саша за столик, стали прихлёбывать. Саша молчал, озираясь: домашне-книжный мальчишка, переживший тяжёлый пубертатный криз, вообще слишком туго ориентировался в жизни.

— Анекдот новый слушайте! — Это Игорь.

Мат кручёный мелькает, Саша ёжится… Потом — об учёбе, оба на вечернем, о девчонках, и непривычное опьянение накатывало волнами, захватывало, пока, кое-как попрощавшись, Саша не ушёл домой. Темнота качалась, слоясь фонарным светом. Как сошлись потом с Игорем?

— Шереметьев, слушай, а помнишь, как впервые встретились?

— Как… стой… Не-а…

Они сидят у Саши, бутылка мерцает на раздвижном столике, закуска, сооружённая мамой, пестреет.

— С Пурышевым в пивняк ходили.

— Ну? В выгребную яму… Ах, Пурышев, прикол ходячий, вечно всё на халяву…

Саша должен был бы враждовать с Игорем: но этого не произошло. Почему враждовать? В одну из библиотечных девушек, Свету, был безнадёжно влюблён, но — симпатизируя ему, ходя к нему в дом, сошлась с Игорем, он, бросив институт, в финале восьмидесятых занялся бизнесом, стал преуспевать…

И Саша, робкий вообще, растерянный в жизни, отошёл в сторону, но с Шереметьевым… сдружились, правда, общаясь, почти всегда выпивали. Холодно у нас, будто и баня невозможна, — холодно, как не пить? И ладно б зима холодна — так и остальные периоды таковы, что души продувает-прошибает онтологический ветер.

— Слушай, Шереметьев, а ты знаешь про процессы промпартии?

Они сидят у Игоря. Бескудниково его, хрущоба, живёт в ней с матерью и отцом, но Саша не знает их. День сияет весенне. Окно открыто. Замшелые ветви тополей тянутся к ним.

— Первые процессы? Конечно.

Дверца секретера откинута, комнатка тесна как шлюпка, и Игорь режет сало на разделочной доске. Закуску сооружали на скорую руку.

— У меня дядя отца, которого не представляю, инженер, учившийся в Бельгии, по ним проходил…

— Да, те процессы были — точно репетиция грядущего.

Саша наливает водку в толстые приземистые стаканчики и, соорудив бутерброды с салом, выпивают ребята, ловя приятное тепло. Птицы гомонят. Шереметьев вступает в полосу армейских баек: это весёлая полоса, здорово живописуемая устным словом.

— Вот, Саш, и боров был — у старшины любимец. Потом — командировали, значит, старшину, и он Бикмамбаева за шкиркан берёт и наставление даёт, как кормить борова, как за ним уход нести. Возвращается через месяц. А Бикмамбаев, чурка ж, свиней довёл до состояния велосипедов: такие тощие, и злые такие стали, а боров откинулся. И старшина, вернувшись, первым делом: «Ну, Бикмамбаев, как там боров?» — А тот глазами хлопает, грит: «Хорошо, товарищ старшина, боров. Сдох боров». — Старшина стоит, бураковым соком наливается: «Ты, — орёт, — Бикмамбаев, ты у меня теперь боровом работать будешь».

Саша ржёт.

— Слушай, Шереметьев, а ты записывать свои истории не пробовал?

— Не-а… Зачем?

— Вдруг юмористические рассказы хорошие б получились?

Жизнь тогда, в начале девяностых, носила необязательный характер: людское множество, выросшее на определённых принципах, жившее в согласии с ними, словно пребывало в тупике, одновременно… мечась в нём же, но — как метаться в тупике? Смерти, взрывы, заказные убийства, мелькание сплошных шоу, будто смерть отменили, ядрёное обогащение одних, старики роющиеся в помойках, и пьянство, пьянство, упоительное пьянство…

Шереметьев сначала пробовал создать кооператив "Экспресс-бутерброд": торговать на вокзалах, к примеру, получилось, или нет, — уже стёрлось временем, но потом, покрутившись в полуделовой, иначе не назовёшь, среде, оказался на фирме… тогда достаточно серьёзно развернувшейся. Они поженились со Светкой. Саша, замученный своей любовью и собственной неопределённостью, на свадьбе не был. Однако потом жизнь заровняла бугры, Игорь снова стал бывать у Саши, порой заходил Тоха, Сашин одноклассник; познакомив их, убедился, что сойдутся — на почве зарабатывания.

О, оно огненно манило: казино расцветали, ресторанов было без счёта, стриптиз появился: серебрясь, извивается вокруг стержня шеста нимфа — совсем разденется, или нет? Всё грубо, сочно, смачно, апоэтично… Да, Сашу же снесло поэтической волной, и, сочиняя постоянно, он всё искал возможности печататься:

— Тоха, мы договор подпишем, тогда и ясно будет…

— Подожди, Шер, ты спятил? Сначала всё нужно рассчитать?

— Ребят, а давайте я об Ангелусе Силезиусе буду?

— Ну вот, обиделся…

Они — снова сидят у Саши. Джек, чудесный двор-терьер, подаренный Светой, лежит у раздвижного столика, на столешнице которого изображён милый олимпийский мишка. Саша представляет вдруг: келья, обстановка, подразумевающая аскезу, книги в мощных переплётах и к листу склоняющийся человек, прежде чем поставить слово, поймать его в ячейку строки, замирает, поражённый малиново-золотистым сиянием, идущим из сердцевины сердца. Они сидят у Саши. Мама его на работе, бутылки поблескивают, квашеная капуста, — так хрустит! когда жуёшь, сахарок, — навалена в миску, чёрный хлеб порубан грубо, как доски, крупно нарезана варёная колбаса. Колорит пьянки приятен.

— Сань, заходим с Шером в галерею… — Тоха произносит название модного торгового центра, которое Саша забывает тут же. — И — такая девица рядом, столь хороша, у меня аж челюсть отвисла. И тут граф меня в бок толкает: А, представь, говорит, Тоха, она кому-то ТАК надоела! Я даже атаковать не стал…

Оба ходоками были.

Семья Шереметьева, брак его со Светкой трещали по швам, хотя дочка росла — маленькая и забавная, нежная Анютка. Всё крутилось в девяностых. Что многое — вокруг бутылки? Но были и разговоры о смысле жизни. …в недрах застольной компании, Игорь, наклоняясь к Саше, спрашивает: Слушай, а у тебя не бывает впечатления, что ты в жизни один? Совсем один, и продувает так, что…

— Онтологический ветер…

Музыка сладко льётся, кто-то танцует так, будто смерть не придёт никогда.

— Что?

— Онтологический ветер одиночества продувает…

— Вот-вот.

Саша смеётся.

— Да я живу с таким ощущением.

Через пять минут, выпив ещё, Шереметьев переключается:

— А я, знаешь, попробовал было записывать свои армейские байки. Первую строчку написал, чесал в затылке, чесал. Потом курить пошёл. Курил, курил… Не, Саш, ничего не выходит.

— Значит, не твоё…

Потом всё изменилось: Саша женился, его стихи начали печатать, Шереметьев развёлся, компания развалилась. Потом — они перестали видеться, колеи разошлись, каждый следовал своей — и чужой воле: в том числе этого онтологического ветра. Бывает — мама-космос, мама-родина, мама-почти-всё… Это неправильно, дети должны отделяться, каждый несёт свою жизнь — в одиночество смерти, как было не сохраняемое в памяти одиночество и ужас рождения. Но у Саши было именно так: домашнее тепло, обеспеченное мамой, жившей ради сына, ради его самореализации, последние годы — и ради внука жила мама, ушедшая на 85 году, логично и страшно, уверен был — в тайнике сердца — никогда не умрёт.

Или он — раньше, чтоб не проваливаться в проран, не имеющий дна. Проваливался. Ни сынок поздний, ни быт налаженный, ни сочинительство — ничего не помогало. Шереметьев, с которым не виделись двадцать лет, узнав о смерти, стал звонить, говорить дежурные слова, но говорил щедро, ибо сам таков был: сострадательный, добрый…

…двадцать лет не виделись.

Последний раз — на похоронах Светы: их много вообще, похорон, но она умерла молодой. Мелькали картинки: кришнаиты заходят в обширный морг, общие знакомые стоят группками, разговаривают тихо, и вот — внутри, над лодкой гроба, Шереметьев, давно со Светой в разводе, плачет, утираясь платком. Надо было жить — после мамы. Саша жил, натужно таща дни, писал, растил мальчишку, печатался, зарабатывал литературной критикой, занимался мелким хозяйство.

Шер позвонил:

— Как ты?

— Как… тяжко…

— Понимаю. Я бы тебе рассказал, как своих хоронил.

— Ты… давно?

— Давно. Анька теперь в той квартире живёт.

Их со Светой дочка.

— Тебе же литература, что пишешь, помогать должна…

— Да… прям… интересно тебе…

— Ещё как интересно. Я тебя читаю в интернете.

— Ну? Удивил.

— Да, понимаю, какой у тебя дар…

— Да ладно, Шереметьев, с годами всё приедается. От творчества устаёшь, как ни отчего другого.

— Перестань. Ты солнце в груди носишь…

— Погасло моё солнце. Вместе с мамой. Всё время ощущение — сейчас сам загнусь.

— Ты знаешь, я вот постарше буду, говорю жене — вероятно, недолго мне осталось. Она шипит. Что мы знаем, Саш?

— Надо встретиться как-нибудь…

— Конечно. Обязательно встретимся.

Но через полгода Тоха прислал сообщение на вацап: Игорь в реанимации. Одновременно — инфаркт и инсульт. Шансов нет. Через день сообщили о смерти. Лето калило и палило. Саше надо было встретить мальчишку: с мамой ездили на дачу, потом она отправлялась в офис, а Саша вёз сыночка домой. Да и не хотелось ему на похороны. Представлял — большой гроб, мучнисто-желтоватое мёртвое лицо, отсутствие ауры дыхания и движения заряжает картину двойным ужасом. Представлял. Лучше пусть помнится таким: пузатым и вальяжным, с рюмкой в руке, рассказывающим очередной анекдот, от которого все попадают. Саша на похороны не пошёл.

Александр БАЛТИН

«Мама мия» - сказал итальянец в нашем магазине: низкие цены и автоматические кассы его поразили

Итальянец не выдержал похода в российский магазин: больше всего его добили кассы самообслуживания и свежие овощи посреди зимы. Можно сказать, что получился такой ремейк хорошей советско...

Джон Миршаймер: русские не рехнулись
  • andersen
  • Сегодня 13:57
  • В топе

На днях полковник армии США в отставке Дэниэл Дэвис, который ведет свой You-tube-канал, задал известному у нас профессору Чикагского университета Джону Миршаймеру вопрос о перспективах п...