
…халаты, которые надевали, висели в шкафчиках, напоминавших детсадовские, и помещение было узким, как пенал, продлённый выше… В общей зале на плече заведующей глухо и тихо плакала Света, и та, вальяжная, полная и плотная дама что-то шептала ей. Потом — растянулось слухом: муж умер. Ночью вставал всё, курил в окно, потом заснули, утром — уже холодный. Саша, устроенный на работу сюда, в книгохранилище Политехнического музея месяц назад, чувствующий себя одиноко, замирает сердцем.
Света плакала долго, уткнувшись в плечо заведующей, другие разошлись… Как это умереть? — представляешь: восемнадцатилетний, задержавшийся в жизненном развитие подросток? …вспомни своё первое ощущение: багровую гущь, наползающую на сознанье — где я буду, когда меня не будет? Не из этого ль вылился пубертатный криз, какой переживши в школе, вытаскивали психиатры, не мог двигаться нормальной социальной лестницей, знакомой мамы устроенный сюда, в книгохранилище? Оно огромно: словно монастырь, впечатанный в гигантский подвал… Потолки, теряющиеся как будто в стеллажах, уходящих под них; бесконечные лестницы переходов, что-то ухает за стенами; оно огромно, книгохранилище это, и столько в нём укромных мест, что можно, отстояв свою смену, выдачу то бишь, забиться куда-то, читать. Ведь — жил чтением.
— Что читаешь? — спросила Наташа Батшева, проходя мимо, задержавшись.
Он ответил…
— Ну ты даёшь, как это можно читать? Он же извращенец…
Дичь обожгла — не понимает: ни стиля, ни языка. Здесь всё из жизни, всё — от жизни, ничего от литературы. Единственный кроме него парень, Валерка, — курящий, балабол, лёгкий, явно не дурак выпить, да по девчонкам, а — не понимает такого, пока он, Саша, настолько погружённый в книжный раствор, что всё реальное пронеслось мимо.
Грузили книги: из другого учреждения надо было перевезти в книгохранилище, растянувшись в цепочку, грузили, и ему передавала Наташа Куганова: фигура её чётко вписана в классический канон, но — лицо некрасиво, только ланьи глаза сияют, словно налитые чем-то таинственным изнутри. Сначала — презрительно к нему отнеслась. Как выяснилось потом, что сочиняет стихи? Их смены кончились, декорации… оставляющие желать лучшего: стеллажи, безнадёжно деревянные и пыльные, он сидит на подоконнике, она напротив — на стуле каком-то. Она читает. Лирика льётся лентами: женщина одинока. Старше его на десять лет. Он не понял бы тогда — если б и испытывала к нему какой-то интерес, помимо поэтического. Он говорил о стихах: важно, будто понимает, ведь целые периоды жизни дышал стихами.
Они говорят о кино. Потом — опять смена, лифт, жутковато-чёрный, словно печь рядом работает, спускается, заполненный книжными требованиями, и надо найти все эти книги, и, вложив в каждую соответствующий листок, нагрузить их в лифт, отправить его наверх, где в чистом читальном зале будут выданы экземпляры. Смена пролетит: проплутав её в переходах и лабиринтах, постепенно привыкаешь к ним, можно идти домой. Долго не выдержит сюда ходить, несмотря на Куганову, дружащую со всеми другими девчонками.
— Саш, мы в дни рожденья играем, — говорит Юля, резкая вообще на язык, худая, вся какая-то заострённая. — Ты будешь деньги сдавать?
— Буду, — пожимает плечами. — Рядом с ней — Лифинова, вспомнить бы, как звали.
Она вдруг спрашивает:
— Саш, ты пьёшь?
— Нет.
— Ага, — отвечает Юля. — Он не пьёт: один и из мелкой посуды.
Советский Союз незыблем? От него ничего не останется через несколько лет.
— Пойдём, я новое написала, прочту.
Он идёт за милой некрасивой Наташей, они сворачивают, спускаются, проходят через какую-то арку, мелькают тени, что-то ухает, как всегда: древние книги, что ли, протестуют против здешнего пребывания? Двое прячутся в отсеке, куда редко кто заходит, Наташа достаёт листки… Легко читает… Потом рассказывает о студиях, в которые ходила, о том, что раньше работала в аптеке.
— Ты зачем здесь? Беги отсюда…
Он улыбается робко, не зная, что сказать.
— О стихотворение скажи что-нибудь…
Он берёт листок, вглядывается, хвалит загогулину метафоры, блёсткий эпитет…
— Ладно. — Она улыбается: и глаза её ланьи вспыхивают. — Пошли книжки искать.
Ещё, спустившись в самое подземелье, он листал газеты революционных лет: желтые, ломкие страницы, набитые событиями огня и слома всего, он листал их, вчитываясь, представляя заседания в пышных дворцах, матросню, пальбу, весь ворох, преподносимый в школе героическим актом освобождения. Круглый колобок: заведующая каким-то сектором — вытаскивает его: забыл расставить определённые разделы. Он идёт за пожилой дамой, чьё имя не вспомнить, как ни напрягайся, начинает лазать по стеллажам, расставлять бледные брошюры и разные книжки.
— Ничего, — говорит дама, — поработаешь у нас, сделаем тебя завсектором, потом в институт культуры поступишь.
Я не поступлю никуда, — ревёт в нём зверь, — я хочу писать. Я ещё не знаю, что странный фантастический зверь этот, живущий во мне, оживит стихи через несколько лет, я бы обменивался новыми с замечательной Кугановой… я ещё ничего не знаю… Я один раз только робко тронул стремительную, красивую брюнетку Батшеву, нагло спросив: «Ты мужа любишь?»
— Глупый, — получив лёгкий смешок в ответ.
А Валерка всё бегал курить.
— Валер, ты только что ходил, — говорит заведующая.
— Ладно, — смеётся, — я не в затяжку буду.
Плитка пола расписная, сложные узоры. Перила витые ведут на свет, как и лестница: часто выходили, обедать отправлялись в столовую, и первые дни, недели томила такая сквозная грусть, никуда не деться. Жизнь мнилась погребённой в подземелье этом. Потом, когда стал общаться с Кугановой стало легче.
Что сталось с этими девушками, женщинами, с Валеркой? Как сложилась их жизни в постсоветском пространстве, после развала и раздрая всего? Узнали счастье? Наташа Куганова не пробилась в печать — я бы, столько печатавшийся, знал. Или — не хотела… Валерка спился, или преуспел, подавшись в бизнес? Очевидно — наглый, жизненный, ни в чём не видевший проблем, мог бы пойти по этой линии. Тётки начальницы — сколько их было? не вспомнить — едва ли живы… Букеты людей, их психические отражения во мне, оживают периодически, требуя… я не знаю чего. Но вижу всех как живых, будто времени не было. Одна грусть.
Бесконечное одиночество
Комья земли сухо стукали о крышку гроба — о диски её мозга, воспалённого и вместе отупевшего; до этого ей долго и странно хотелось, чтоб поскорее закрыли крышку, дабы не видеть больше лицо мёртвого мужа, который только что был живым. Только что: сердечный приступ проткнул ночью, в постели, и…когда это было? Когда комья стукали о крышку гроба, или после? Чувствуя, как вату мозга кто-то, окрасив её разными тонами, начинает перемешивать, она покачнулась, отдалённый приятель мужа, едва знакомый, подхватил её, удержал.
— Вам плохо?
— Да. Нет. Сейчас соберусь.
Орнаменты венков пестротой брызгали в глаза. Выход с кладбища, лабиринт между чужими могилами, и из овалов смотрят плоские, чуть выпуклые иногда лица, смотрят навсегда, пока души унесли свои тайны. Есть ли они? Души… Несколько человек присутствовало на поминках: отсутствие родни не тяготило, когда жил муж, была пара подруг, и ребёнка собирались… не успели: ведь времени бессчётные объёмы, черпай, не вычерпаешь, оказалось — его вовсе нет, оно — мёртвое, как муж.
— Пусть земля будет пухом, — сказал, встав, коллега мужа: в чёрном, конечно, грузный, но ещё достаточно молодой.
Мужу было 30. А ей, вдове, сколько? Я — вдова? Гаерский смех раздался в ответ: в гулкой пещере мозга. Волокна так туго сплетались в голове. Вдова выпила две рюмки острой и жгучей водки, третью не смогла; Лида — подруга, маленькая и хваткая по быту, помогала убирать, потом мыла посуду.
— Наташ, лежи, — сказала. — Я всё сделаю.
На кухне была тахта. Вдова прилегла, глядя на Лиду, действующую споро и ладно. Вода шуршала. Вода словно билась о посуду, рвалась, как бумага, на которой никогда никто ничего не напишет, не возникнут иероглифы бытия. Вода…
— Наташ, остаться мне?
— Нет, Лидк… Мне всё равно… одной надо привыкать…
Лида настаивала. Переупрямить было необходимо, как держаться за поручень, но, когда Лида, — расцеловались нелепо в коридоре, — ушла, необходимость, пошатываясь, свернула себе шею. Квартира. Будто всё — в новых ракурсах, и мебель, глядящая на Наташу, хочет что-то сказать, навечно лишённая дара речи. Вспомнилось: говорят — душа покойного может вернуться домой, быть рядом сколько-то дней, но не обратиться, не в силах преодолеть незримую преграду.
— Ром, ты тут? — тихо позвала Наташа.
Скрипнул старый буфет: в нём рассыхалась столетняя плоть. …вдова собралась, даже накрасилась, сама не зная для чего, и вышла, заперев квартиру, будто отрезав её от себя. Она собралась, спустилась в лифте, глядя на своё отражение в зеркале, механическая кукла, не понимающая, как жить дальше. Работа есть. С этим всё просто. Надо выйти в офис, три дня вот пройдут… Или прошли? Двор обступил, навалился, играя фонарями, — шаровыми узлами перспективы. Двор навалился, лаял сеттер: рыжий, играющий с кем-то в траве: с кем-то маленьким, пушистым. Обогнув котельную с плоской берёзовой рощей на одной из стен, Наташа пересекла улицу, потом, когда полетел зелёный жук светофора — проспект; встав на минуту, внимательней глянула в пестроту магазинных витрин: внимательней, чем прежде, её словно запечатали в квадрат себя. Квадрата нет. Есть подвижная, горячая, текущая многими соками плоть.
Плоть. Полно. Плотно. Она шла по бульвару — плоть Наташи, и майское нечто собиралось многими огнями листвы, зажигающихся окон, кафе… Кафе! Карточка была в кармане. Одновременно показалось — полумрак и многоцветье: огней много, и прыгают они, как клоуны, падают на арену сознания, словно рваные полишинели… Кукла Наташа, дыша жаркой плотью, сидит за столиком; она пьёт коктейль, сонный и сладкий, марево заполняет мозг. Кто-то танцует: тени играют. Некто сидит рядом с ней, улыбается: вполне ничего себе парень: ладно сбит, чуть поддат.
— Что такая грустная, красавица?
К кому обращается его рот? Рот Наташи, изобразив улыбку, словно живёт отдельно, нет, продолжает представлять горячую, текущую плоть; как танец, прижаться тесно-тесно, не думать, будто нечем, не мозг, а вата. Цветные клочки этой ваты рвали чьи-то руки; механика ответов была проста, впрочем, может, парень и не спрашивал ничего. Страшно? Страшно жгло желание, опускающее в забвенье, в жидкий его воск, и напряжённо жили соски, не говоря про горячую влагу, использовавшую зачем-то её нутро. Парень жил рядом с кафе, в соседнем доме, вход со двора. …всё прошло, всё умчалося: прыгало из магнитофона: залихватски-кабацки, слилось потом, замолчало, слилось в их крики… Крики сплетались, рвались вверх, как обелиск. И муж, вернувшийся домой, сидел на тахте в чёрном костюме, покачивая головой: не осуждал, нет: страсть, залившая лоно жены, не тронула её сердца. Парень гладил её, когда разряд электричества смолк. Он гладил её плечи, целовал шею, касался лёгкими кончиками пальцев груди. Лепестки падали. У неё красивая грудь — у куклы Наташи, или не куклы.
— Ты останешься?
— Нет.
— Ну, почему?
Он был явно моложе: спортивный, двадцатидвухлетний.
— Потому что я сегодня похоронила мужа, — ответила механически, одеваясь. Или одеваясь механически.
Он поперхнулся:
— Не может быть.
— Всё может, — ответила, растоптав орхидею вожделения.
Он поцеловал её в бархат щеки. Передняя была маленькой. Будущее — бесконечным, как одиночество.
Оценили 4 человека
6 кармы