Увы, я не пророк.
Я лишь поэт, который славит время,
Живое, уплотненное до взрыва,
Великое для жизни всей земли...
В 1901 году в Москве в семье Александра и Ольги Луговских родился добрый мальчик Володя. Семья была благополучной и интеллигентной. Отец, преподаватель литературы, знал двенадцать языков. Мать, в прошлом певица, преподавала музыку. А на стенах висели подлинники Левицкого и Саврасова. («Грачи прилетели», помните? Вот эти грачи как раз принадлежали Луговским.)
С этими картинами связана целая история. В 40 лет Александра Фёдоровича Луговского хватил жесточайший инфаркт. Володя читал ему вслух — отцу запретили даже перелистывать страницы. Бессильные веснушчатые руки поверх одеяла.
Лежал так целый год. Володя, совсем мальчик, сказал матери: «Я буду вместо отца». Мать влезла в долги и сделала отцу непомерно дорогой подарок, купив картину Саврасова «Грачи прилетели».
Раскрыли двери спальни — отец увидел картину и единственный раз во взрослой жизни заплакал. От счастья. После этого случилось чудо и болезнь пошла на убыль. Чуть позже, на радостях, Луговские ещё и Левицкого приобрели.
Мальчик был, действительно, добрым, нежно ухаживал за родившимися после сестренками. Учился, ненавидел математику, но обожал историю, географию, языки (латынь, немецкий, французский, английский), мечтал о плаваниях и путешествиях, был влюблён, начитавшись, в Среднюю Азию. Хорошо пел и играл на рояле. Позже он напишет:
«Жизнь была ласковая, тоненькая, палевая,
Плавная, как институтский падекатр.
Ровными буграми она выпяливала
Блока, лаун-теннис и Художественный театр».
А еще мальчик мечтал быть героем.
Начинается Мировая война. В 1916 году после гимназических уроков Владимир помогает ухаживать за ранеными в госпитале, что неподалеку. А за 1916 годом приходит 1917-й, и он, уже не мальчик, носится по всему городу, стараясь быть свидетелем всего самого важного, болея при этом за большевиков. (Слово «болея» здесь абсолютно точное, «болельщик» сам не играет.) В 1947-м, в юбилейных строчках, опишет, что было так:
Я мальчишкой бежал по твоим переулкам,
Осень глотал, качался от пуль.
Прожектор ворочал белёсыми буркалами.
Сыпался первый морозный пух.
В 1918-ом, окончив гимназию, юноша отправляется на Западный фронт, где пребывает то ли в Полевом контроле (это такая хозяйственно-финансовая служба), то ли в военно-полевом госпитале, но заболевает сыпным тифом. Пролечив все последствия сыпного тифа, Луговской устраивается в милицию и получает должность младшего следователя при Московском уголовном розыске. Участвует в разгроме Хитрова рынка, который стал фактически государством в государстве: сеть притонов и бандитских хаз вступила в противостояние с новой советской властью и милицией. Луговской несколько раз участвует в погонях и перестрелках. Хитровку задавят и рассеют.
Он поступает в Главную школу Всевобуча (всеобщее военное обучение трудящихся — по 96-часовой программе в течение восьми недель), заканчивает её (там на выпускном звучит курсантская «Венгерка» — из которой потом вырастет классическое стихотворение Луговского):
Сегодня не будет поверки,
Горнист не играет поход.
Курсанты танцуют венгерку, -
Идёт девятнадцатый год.
В большом беломраморном зале
Коптилки на сцене горят,
Валторны о дальнем привале,
О первой любви говорят.
На хорах просторно и пусто,
Лишь тени качают крылом,
Столетние царские люстры
Холодным звенят хрусталём.
Комроты спускается сверху,
Белесые гладит виски,
Гремит курсовая венгерка,
Роскошно стучат каблуки.
Летают и кружатся пары -
Ребята в скрипучих ремнях
И девушки в кофточках старых,
В чинёных тупых башмаках.
Оркестр духовой раздувает
Огромные медные рты.
Полгода не ходят трамваи,
На улицах склад темноты.
И холодно в зале суровом,
И надо бы танец менять,
Большим перемолвиться словом,
Покрепче подругу обнять.
- Ты что впереди увидала?
- Заснеженный, чёрный перрон,
Тревожные своды вокзала,
Курсантский ночной эшелон.
Заветная ляжет дорога
На юг и на север - вперёд.
Тревога, тревога, тревога!
Россия курсантов зовёт.
Навек улыбаются губы
Навстречу любви и зиме,
Поют беспечальные трубы,
Литавры гудят в полутьме.
На хорах - декабрьское небо,
Портретный и рамочный хлам;
Четвёртку колючего хлеба
Поделим с тобой пополам.
И шелест потёртого банта
Навеки уносится прочь.
Курсанты, курсанты, курсанты,
Встречайте прощальную ночь!
Пока не качнулась манерка,
Пока не сыграли поход,
Гремит курсовая венгерка…
Идёт -
девятнадцатый год.
Луговской становится профессиональным военным и проходит полный круг должностей: от курсанта до командира и политработника Западного фронта.
В 1922 году Луговской возвращается в Москву и поступает на службу в Кремль: гренадерского роста красавцы актуальны во все времена. Он служит в Управлении внутренними делами Кремля и в Военной школе ВЦИКа. Становится свидетелем последнего приезда Ленина в Кремль. В 1924 году демобилизуется с правом ношения военной формы.
Благополучие семьи уже давно закончилось. Еще в 1918 году, чтобы прокормиться, было продано всё, что удалось продать. Отец, Александр Федорович, сумел организовать в Подмосковье первую в стране колонию для беспризорников. Там они работают в поле, ухаживают за скотиной (чтоб заработать на еду), а в свободное время их ещё и учат.
А с Владимиром в эти годы происходит нечто... Позднее Луговской вспоминал, что «лет в девятнадцать из меня прямо-таки попёрли стихи». Он их читает дома, семье и друзьям семьи — поэтам В.Брюсову и К.Бальмонту. Те одобряют, но советуют еще поработать над формой и с печатанием пока не спешить. Особенно строг в этом отношении отец. Даже, когда по инициативе Луначарского, в «Новом мире» (1925 г.) было опубликовано одно стихотворение Луговского, отец берет с Владимира обещание не печататься еще, по крайней мере, год. Но чему быть, того не миновать—поэт родился!
И волк серый рыщет, и половец свищет,
И бьётся в кольчугу стрела.
Но миг… и вот сеча в звериной отваге
На дальнем безвестном пути.
Старинные песни, суровые саги
Опять закипели в груди. (из первых стихов, 1919 год)
Луговской примыкает к группе «конструктивистов» (И.Сельвинский, Э.Багрицкий, В.Инбер и другие). В 1926 году выходит его сборник стихов «Сполохи», в 1929 году — «Мускул». В 1926 году появляется его "Песня о ветре" - стихи классические, одни из лучших в советской поэзии:
Итак, начинается песня о ветре,
О ветре, обутом в солдатские гетры,
О гетрах, идущих дорогой войны,
О войнах, которым стихи не нужны.
Идёт эта песня, ногам помогая,
Качая штыки, по следам Улагая,
То чешской, то польской, то русской речью -
За Волгу, за Дон, за Урал, в Семиречье.
По-чешски чешет, по-польски плачет,
Казачьим свистом по степи скачет
И строем бьёт из московских дверей
От самой тайги до британских морей...
Жизнь продолжается, радуя своим разнообразием. В 1930 и 1932 гг. Луговской с группой писателей совершает две поездки в Среднюю Азию, результатом чего явилась книга «Большевикам пустыни и весны». Сестре он пишет в это время: «Пересёк Узбекистан и Средний Таджикистан, был в Самарканде, Термезе, Сталинабаде, Кулябе, Дангаре… Я совсем военизировался, хожу в пограничной форме, при шпалере… Жизнь на лошади.» («Шпалер» — это пистолет или револьвер на жаргоне того времени).
На закате жизни о самой яркой поре своей молодости поэт напишет стихотворение "Друзьям тридцатого года":
Пусть
Любая мне радость
Приснится,
Постигнет любая невзгода, -
Никогда не забуду
Друзей и товарок
Тридцатого года.
Тех, кто жили
В горячей бессоннице
От напряженья,
В каждый день
Выходили упрямо,
Как ходят в сраженье.
Вы, в холщовых рубахах,
В седых сапогах
Из брезента,
Все дороги узнали
От Мурманска
До Ташкента.
На афганской границе
И на китайской границе
Видел я
Ваши солнцем сожжённые
Лица.
Вы, строители,
Гидротехники,
Агрономы,
Были в каждом ауле,
В кибитке
И в юрте -
Как дома.
Это русские люди,
Как нас называли -
Иваны,
Рыли в снежной
Сибири,
В казахской степи
Котлованы...
Это русские люди,
Как нас называли -
Иваны,
Перекрытья цехов
Поднимали
В степные бураны,
Удивляясь рукам своим мудрым,
Терпенью
И силе.
И за это подачек
У жестокой судьбы
Не просили.
Это русские люди,
Как нас называли -
Иваны,
С нивелиром прошли
Водоёмы,
Хребты
И барханы,
Ничему не сдавались,
За дело стояли
Горою,
Никогда не узнав,
Что они-то
И были герои.
Это русские люди,
Как нас называли -
Иваны,
Приносили
Подмогу и братство
В забытые страны,
Помогали расти
Государствам
В их самом начале
И достойную помощь
По-братски
От них получали.
Это русские люди,
Как нас называли -
Иваны,
Ледовитый и Тихий
Сумели обжить
Океаны,
Пели песни широкие,
Семьями жили
Простыми
В городах,
Что построили сами
В тайге и пустыне.
Это русские люди,
Как нас называли -
Иваны,
Знали радость работы
И горькие знали
Изъяны...
Вы, идущие
В дальние дали
Ряды
Молодого народа,
Вспоминайте почаще
Товарищей старших
Тридцатого года.
С успехом проходят его публичные выступления. И не удивительно — высокий (выше Маяковского) красавец, с необыкновенными (у женщин они называются - «соболиные») бровями, часто в военной форме — эдакий символ мужества и надежности. Женщины его любят, а он их любит всех и сразу, и при этом всегда искренне. Поэт, однако, замечает и минусы своей известности и востребованности. В стихотворении 1930 года он пишет:
Меня берут за лацканы,
Мне не дают покоя:
Срифмуйте нечто ласковое,
Тоскливое такое,
Чтобы пахнуло свежестью,
Гармоникой, осокой,
Чтобы людЯм понежиться
Под месяцем высоким.
Чтобы опять метелица
Да тоненькая бровь.
Всё в мире перемелется -
Останется любовь.
Останутся хорошие
Слова, слова, слова,
Осенними порошами
Застонет голова,
Застонет, занедужится
Широкая печаль -
Рябиновая лужица,
Берёзовая даль.
Мне плечи обволакивают,
Мне не дают покоя -
Срифмуйте нечто ласковое,
Замшевое такое,
Чтоб шла разноголосица
Бандитских банд,
Чтобы крутил колёсиком
Стихов джаз-банд,
Чтобы летели, вскрикивая,
Метафоры погуще,
Чтобы искать великое
В кофейной гуще.
Вы ж будете вне конкурса
По вычурной манере, -
Показывайте фокусы
Открытия Америк.
Всё в мире перекрошится,
Оставя для веков
Сафьяновую кожицу
На томике стихов.
Эй, водосточный жёлоб,
Заткнись и замолчи! -
Слова мои - тяжёлые,
Большие кирпичи.
Их трудно каждый год бросать
На книжные листы.
Я строю стих для бодрости,
Для крепкой прямоты.
Я бьюсь с утра до вечера
И веселюсь при этом.
Я был политпросветчиком,
Солдатом и поэтом.
Не знаю - отольются ли
Стихи в мою судьбу, -
Морщинки Революции
Прорезаны на лбу.
Не по графам и рубрикам
Писал я жизни счёт.
Советская республика
Вела меня вперёд.
Я был набит ошибками,
Но не кривился в слове,
И после каждой сшибки я
Вставал и дрался снова.
И было много трусости,
Но я её душил.
Такой тяжёлый груз нести
Не сладко для души.
А ты, мой честный труд браня,
Бьёшь холостым патроном,
Ты хочешь сделать из меня
Гитару с патефоном.
Тебе бы стих для именин,
Вертляв и беззаботен.
Иди отсюда, гражданин,
И не мешай работе.
В 1935 году вместе с группой писателей (Сельвинский, Тихонов, Кирсанов, Безыменский) более чем на полгода уезжает в Европу (Варшава, Прага, Вена, Париж, Лондон, Берлин). В этой поездке Луговской, зная языки, ведет себя совершенно свободно, периодически исчезая из группы и появляясь с новыми впечатлениями.
В Париже у Луговского начинается роман с прекрасной переводчицей, сопровождавшей их группу, — студенткой Сорбонны, большеротой, белозубой красавицей Этьенеттой, жившей на Монмартре.
Они успевают слетать в Савойю, в курортный городок Белькомб на реке Арно, пробыть там десять дней. Этьенетта называет его «Волк». После их прекрасного путешествия она успеет написать ему одно письмо, где так и будет к нему обращаться. О, этот русский волк, волчище — схватил в зубы, унёс. Щекотал бровями, рычал. Пел волчьи песни. Она трогала его рёбра, недавно переломанные в автоаварии: тут болит? А тут? Давай делать так, чтоб тебе не было больно. Я тебе покажу, не шевелись только.
И жили мы в дешёвеньком отеле
С огромным телефонным аппаратом…
Там церковка была, и ресторанчик,
И лавочки, где продавали вяло
Парижские открытки и бювары,
А наверху, как слон, стоял Монблан (это поэма «Белькомб», Луговской опишет всё это спустя восемь лет).
Они там едва не погибли — мимо них, совсем рядом, прошла лавина, в таких случаях говорят: успели попрощаться с жизнью.
Спасённые от ярости стихий,
Мы, обнявшись с тобой, стояли молча.
Дорога срезана была как бритвой,
За два шага от нас чернел провал.
Случайность пожалела нас с тобою.
В Париже Этьенетта будет провожать его в ночь с вокзала «Gare du Nord». Подарит платок русскому поэту на память. В январе 1936 года три советских поэта будут выступать в Лондоне, всё так же успешно, разве что со скидкой на то, что английская публика традиционно более сдержанна, чем французская.
Среди других Луговской стоит в толпе, собравшейся под окнами дома, в котором умирал великий британский писатель Редьярд Киплинг, один из кумиров его так и не завершившегося детства. «Советский Киплинг» станут называть самого Луговского в оставшиеся до войны годы.
Потом уже нет.
После войны так будут называть Константина Симонова, и Луговской отдаст своему ученику титул без боя.
Этьенетту он больше не увидит. Её расстреляют немцы спустя восемь лет — как большевичку и партизанку.
По возвращении Луговской ведёт чуть ли не самый успешный довоенный поэтический семинар в Литературном институте. Любит своих студентов (Луконин, Долматовский, Симонов, Наровчатов, Межиров, Маргарита Алигер, Гудзенко и другие), всегда готов им помочь, а они «дядю Володю» обожают, толкутся в его квартире. Луговской был отлично образован и даже, в его духе, несколько бравировал своей образованностью. География, астрономия, история, архитектура, музыка — всё укладывалось в число его разносторонних интересов. Читал по памяти Уитмена по-английски, следом — «Легенду об Уленшпигеле», следом — Горация на латыни и тут же «Слово о полку Игореве» — вдохновенно, целыми страницами.
Трагедия 1937 года зацепила краем и Луговского. Его прорабатывают в печати, вспоминают причастность к конструктивистам и РАППу. Поэт вынужден оправдываться: "Теперь я, русский поэт, органически русский, любящий свою родину так, что и не стоит касаться этого святого для меня дела, жестоко, с огромной болью, отказавшийся во имя Революции от многого бесконечно дорогого для меня, — должен принять на себя обвинение в том, что я ненавидел Россию".
В довершение ко всему Луговского пару раз вызывают в НКВД пообщаться в целом на тему литературных нравов, выяснить возможность, как бы это сказать тактично, — использования его в качестве информатора. В первый раз он, не в силах справиться с ужасом, выпил бутылку водки и явился пьяный. Разговаривать с ним офицер НКВД не смог, поэта отправили домой.
Во второй раз он, получив повестку, выпил уже осмысленно — и, явившись к энкавэдэшнику в облаке перегара, первым делом попросил глоток пива. Пиво, как ни странно, у следователя было — Луговскому дали похмелиться. Он отпил и упал лицом на стол.
Всё это отдаёт анекдотом; но в той эпохе слишком много случалось подобного — когда дурная шутка могла стоить жизни, зато абсурдное поведение спасти от гибели.
Луговской тогда начал неожиданно быстро седеть.
Видимо, он догадывается о том, о чём многие не успели догадаться: чем меньше времени проводить дома, тем меньше шансов у непрошеных гостей застать тебя.
Весной он сматывается из Москвы и не появляется в столице почти полгода. И всё это время фактически не публикуется.
В 1938 году выходит фильм Сергея Эйзенштейна "Александр Невский", где в хоровом исполнении звучат стихи Луговского(хотя имя автора кинокритиками не упоминается вообще):
Вставайте, люди русские,
На смертный бой, на грозный бой.
Вставайте, люди вольные,
За нашу землю честную!
Живым бойцам почёт и честь,
А мёртвым - слава вечная.
За отчий дом, за русский край
Вставайте, люди русские!
К началу 1939 года массовый террор прекращается, и переживших нервные перегрузки литераторов награждают, к награде представляют сразу 172 инженера человеческих душ.
Все фамилии пропускают через ведомство Лаврентия Берии, оттуда сообщают, что имеют компрометирующие материалы на часть представленных к награде. На Толстого Алексея Николаевича. На Асеева. На Катаева. На Леонова. На Павленко. На Светлова. На Каменского. И на Владимира Луговского.
Сталин отодвинет эти папки — хватит уже «врагов народа».
Луговской был награжден орденом «Знак почета». А осенью вместе с передовыми частями Красной Армии он в Западной Украине. Затем в Прибалтике. Под Таллином они с Долматовским подъехали к небогатой вилле. Там обитал самый популярный в России предреволюционной поры поэт Игорь Северянин. Зайти не решились: свежи были в памяти недавние допросы и посадки. Северянину оставалось жить меньше года. А странная могла бы получиться встреча: первый поэт (один из) прошлой эпохи и первый поэт (один из) эпохи новой. А разница между ними образовалась — словно в целый век.
Жизнь снова была разноцветная: у Луговского в конце 1940-го начался роман с удивительной женщиной — Еленой Сергеевной Булгаковой (Шиловской), вдовой Михаила Булгакова, прообразом Маргариты из того романа, который Луговской вскоре прочтёт в рукописи.
Но вот начинается большая война, и интендант 1-го ранга (это примерно соответствует подполковнику) В. Луговской отправляется на эту большую войну. А дальше?
А дальше поезд попадает в сокрушительную бомбежку. И вот рассказ самого Луговского в пересказе Константина Симонова: «Когда наш эшелон там, не доезжая Пскова, разнесло в щепы и я вылез из-под откоса, среди стонов, среди кусков людского мяса, только что бывших людьми, я понял, что не смогу сесть на другой поезд и ехать еще раз через все это – туда. Меня рвало раз за разом, до желчи, до пустоты, и я не мог преодолеть себя. Я вернулся в Москву с этой трясучкой, которая и до сих пор не прошла. И врачи мне сказали, что я болен, что у меня после шокового потрясения… – Он употребил латинское название болезни, – Я не просил; они сами, видя мое состояние, отправили меня на комиссию и демобилизовали.»
14 сентября 1941 года Луговского вместе с больной матерью, сестрой Татьяной и еще десятком членов Союза писателей вывезли из Москвы в Ташкент. В Ташкенте в это время собралось много представителей писательского цеха. Многие из них были примерно такого же возраста, т.е лет сорока, как и Луговской, но то, что они тоже не на фронте — это другое дело. Но он-то! Ведь это он должен был быть и Александром Матросовым, и Алексеем Маресьевым сразу. Разносится слух, что Луговской дезертировал из армии.
Но дело не только в этом. Да, пост-травматический синдром, такая болезнь действительно существует. Но как примириться самому со всем случившимся? Ведь до этого и разрывы слышал, и в перестрелках с басмачами участвовал. И вдруг понять — нет, для настоящей большой войны ты не создан. Это превыше тебя, героем тебе не быть!
Слово «трус» для мужчин в Советском Союзе было оскорбительным. Это потом, когда времена стали помягче, Е.Евтушенко напишет: «Тот, кто стыдится своей нехрабрости, уже не трус!»
Презираемый всеми, и самим собой в особенности, пьёт в это время Луговской страшно. Об этом он напишет в «Алайском рынке», поэме, которую он так и не решился (а скорее всего ему это просто не разрешили) включить в «книгу своей жизни».
Мне, собственно, здесь ничего не нужно,
Мне это место так же ненавистно,
Как всякое другое место в мире,
И даже есть хорошая приятность
От голосов и выкриков базарных,
От беготни и толкотни унылой…
Здесь столько горя, что оно ничтожно,
Здесь столько масла, что оно всесильно.
Молочнолицый, толстобрюхий мальчик
Спокойно умирает на виду.
Идут верблюды с тощими горбами,
Стрекочут белорусские еврейки,
Узбеки разговаривают тихо.
О, сонный разворот ташкентских дней!..
………………………………
Я пьян с утра, а может быть, и раньше…
Пошли дожди, и очень равнодушно
Сырая глина со стены сползает.
Во мне, как танцовщица, пляшет злоба…
В своей повести "20 дней без войны" Константин Симонов вывел Луговского под именем Вячеслава Викторовича. И вот первый авторский вывод, который Симонов сделал не тогда, когда приезжал в Ташкент(и отказался встречаться с пьяным Луговским), а много позже, когда писал книгу: Луговской «не был похож на человека, струсившего на войне, но счастливого тем, что он спасся от неё. Он был не просто несчастен, он был болен своим несчастием. И те издёвки над ним, которые слышал Лопатин в Москве, при всём своём внешнем правдоподобии были несправедливы. Предполагали, что спасшись от войны, он сделал именно то, что хотел. А он, спасшись от войны, сделал то, чего не хотел делать. И в этом состояло его несчастье».
…И ни одно слово здесь не оспоришь, и ничего не попишешь, кроме того, что после войны, когда Симонов попал в опалу, его самого сослали в Ташкент.
Ирония человеческих судеб.
Из этого чудовищного состояния Луговского вывело новое горе: умерла горячо любимая долго болевшая мать. Всё это время за ней ухаживали сестра Татьяна и вдова Михаила Булгакова - Елена Сергеевна. Луговской перестает пить и начинает лихорадочно работать. В работе спасение! Возобновляется сотрудничество с Эйзенштейном. Все песни для фильма «Иван Грозный» написаны в это время Луговским. В Ташкенте Владимир Луговской начнёт писать — и вчерне напишет одну из самых лучших поэтических книг за всю историю русской поэзии. Позже эта книга будет названа «Середина века».
Я верил в бога, я любил его,
Я видел бога.
Он сидел во тьме,
Старинный, одинокий, непонятный,
Держа в руках модель аэроплана
Работы первых строгих мастеров,
Мечтавших в девятнадцатом столетье
О высшей правде и победе человека
Над безобразным скопищем стихий...
Да, я молился.
Рослый, темнобровый,
Вставал Христос в огнях паникадила
И обещал смирение сердец,
И вечный мир, и тишину, и славу.
Всё детство трепетало в синей мгле...
Ведь я ребёнок был, ребёнок века,
Птенец неоперённый, полный веры
В кинематограф, лифт и телефон,
В трамвай, в Жюль Верна, в лимузины Форда.
Немало лет прошло уже с тех пор.
Я распят был болезнью в трудный час,
И в грозовую ночь мне бог приснился.
Я видел бога.
Он сидел во тьме,
Держа в руках модель атОмной бомбы.
Не тот он был, что в детстве,
нет, не тот,—
Угрюмее, грустнее и тревожней,
И сам дивился он тому, что создал.
Нет, не тому, что создал,
А тому,
Что быстро создали его созданья,—
Печам Майданека, концлагерям,
Неслыханным предательствам и пыткам
И этим полушарьям из урана
В чуть-чуть дрожащей старческой руке.
И стало мне во сне так жалко бога...
За пару месяцев до смерти, весной 1957 года, Владимир Луговской напишет стихотворение "Костры" - как итог прожитой жизни.
Пощади моё сердце
И волю мою
Укрепи,
Потому что
Мне снятся костры
В запорожской весенней степи.
Слышу - кони храпят,
Слышу - запах
Горячих коней.
Слышу давние песни
Вовек не утраченных
Дней.
Вижу мак-кровянец,
С Перекопа принесший
Весну,
И луну над конями -
Татарскую в небе
Луну.
И одну на рассвете,
Одну,
Как весенняя синь,
Чьи припухшие губы
Горчей,
Чем седая полынь…
Укрепи мою волю
И сердце моё
Не тревожь,
Потому что мне снится
Вечерней зари
Окровавленный нож,
Дрожь степного простора,
Махновских тачанок
Следы
И под конским копытом
Холодная плёнка
Воды.
Эти кони истлели.
И сны эти
Очень стары.
Почему же
Мне снова приснились
В степях запорожских
Костры,
Ледяная звезда
И оплывшие стены
Траншей,
Запах соли и йода,
Летящий
С ночных Сивашей?
Будто кони храпят,
Будто лёгкие тени
Встают,
Будто гимн коммунизма
Охрипшие глотки
Поют.
И плывёт у костра,
Бурым бархатом
Грозно горя,
Знамя мёртвых солдат,
Утвердивших
Закон Октября.
Это Фрунзе
Вручает его
Позабытым полкам,
И ветра Черноморья
Текут
По солдатским щекам.
И от крови погибших,
Как рана, запёкся
Закат.
Маки - пламенем алым
До самого моря
Горят.
Унеси моё сердце
В тревожную эту
Страну,
Где на синем просторе
Тебя целовал я
Одну. -
Словно тучка пролётная,
Словно степной
Ветерок -
Мира нового молодость -
Мака кровавый цветок.
От степей зацветающих
Влажная тянет
Теплынь,
И горчит на губах
Поцелуев
Сухая полынь.
И навстречу кострам,
Поднимаясь
Над будущим днём,
Полыхает восход
Боевым
Тёмно-алым огнём.
Может быть,
Это старость,
Весна,
Запорожских степей забытьё?
Нет!
Это - сны революции,
Это - бессмертье моё.
Поэт скончался в Ялте 5 июня 1957 года — сердечный приступ. На юбилей революции не успел, но свой венок к юбилею Октября 1917-го сплёл.
25 мая начал последнюю поэму «Октябрь», 27 мая оборвал её на полувздохе, и так, возможно, даже лучше — кажется, что она дышит и ждёт продолжения.
Никто не знал, что это будет.
Мрак.
Иль свет, иль, может, светопреставленье,
Неслыханное счастье или гибель…
Луговской после войны однажды придумал праздник — День поэзии. Праздник попробовали отметить — и получилось хорошо. Позже День поэзии пошёл из страны в страну, по всему миру.
В Ялте установили скромный и суровый барельеф поэта на валунном камне, возле Дома творчества, где, согласно завещанию Луговского, было похоронено его сердце(в украинское время барельеф украли).
А в Москве на Новодевичьем установлен надгробный памятник работы Эрнста Неизвестного.
Только одна из его главных Любовей — француженка Этьенетта — погибла, не могла явиться на похороны, но незадолго до смерти Луговской попросил положить ему в гроб подаренный ею в Париже платок. Так и сделали.
Как завещание, звучит его стихотворение "В сельской школе" 1956 года. Вот отрывок из него:
Мы
о многом
в пустые литавры
стучали,
Мы о многом
так трудно
и долго
молчали.
Но по нашим следам,
по кострам
и золе
Поколение юных
идёт
на земле.
Источники:
1. Захар Прилепин. Непохожие поэты. Трагедии и судьбы большевистской эпохи.
2. Владимир Солунский. Великая и непрочитанная. Владимир Луговской.
Оценили 14 человек
38 кармы