Поэт мысли. Или как читать Баратынского

0 437

Пушкин переживал: «Признание» Баратынского настолько совершенно, что теперь ему стыдно будет печатать свои элегии. Бродский называл «Запустение» Баратынского лучшим стихотворением русской поэзии.

Евгений Баратынский. 1840–1844 годы. Из альбома «Портретная галерея русских деятелей», издание А. Мюнстера. Том 2. Санкт-Петербург, 1869, Российская государственная библиотека

Дебютировавший в печати несколькими годами позже Пушкина (первая публикация — в 1819 году. Первое выступление в печати Пушкина состоялось на пять лет раньше, в 1814 году) и пришедший в литературу как бы из ниоткуда после «пажеской катастрофы»*, Баратынский очень быстро приобрел славу ведущего элегического поэта, достойного стать наравне с Пушкиным.

***************************
*Пажеская катастрофа:
В феврале 1816 года Баратынский вместе с соучениками по Пажескому корпусу в шутку похитил у отца одного из них — камергера Приклонского — 500 рублей и табакерку.
Вследствие этого проступка Баратынский был исключен из корпуса с запретом учиться где-либо или вступать в иную службу, кроме солдатской.
Несмотря на хлопоты старших родственников, высочайшего прощения не последовало, и в 1818 году Баратынский начал военную службу, поступив рядовым в гвардию.
****************************

В своем зрелом творчестве, которое включает все его короткие стихотворения, написанные после 1829 года, Баратынский является поэтом мысли, возможно, из всех поэтов "глупого девятнадцатого века"[...] тем, кто наилучшим образом использовал мысль как материал для поэзии. Это делало его чуждым своим младшим современникам и всей более поздней части века, которая отождествляла поэзию с чувствами.[...] Его поэзия - это, так сказать, короткий путь от остроумия поэтов 18 века к метафизическим амбициям двадцатого (с точки зрения английской поэзии, от Александра Поупа до Т. С. Элиота).

Но после заслуженного успеха лирики и поэм первой половины 1820-х годов десятилетием позже Баратынский — как и Пушкин — пережил охлаждение критики и публики, которое во многом определило и позднейшую репутацию поэта.

Несмотря на значительные усилия, предпринимавшиеся на рубеже XIX–XX веков русскими символистами (прежде всего Валерием Брюсовым) или — в более близкое к нам время — Иосифом Бродским, Баратынский до сих пор занимает в литературном каноне второстепенное место, уступая Пушкину, а затем Лермонтову, Тютчеву и Фету.

Оцененный в большей степени исследователями и поэтами, Баратынский остается автором непрочитанным — может быть, из-за необычности своего художественного языка, который сохраняет тесную связь с классической риторической и поэтической традицией и рассчитан на ее узнавание или комментирование.

Тогда за этим риторическим каркасом еще четче проступает то редкое сочетание тонкого чувства и нетривиальной аналитической мысли, изящного ума и философской глубины, которые всегда ценили в Баратынском его проницательные читатели.

На примере пяти стихотворений, написанных в разное время - попробуем показать, как устроен его поэтический язык и какие эмоциональные и философские смыслы за ним стоят.

1. «Разуверение» (1821)

Не искушай меня без нужды
Возвратом нежности твоей:
Разочарованному чужды
Все обольщенья прежних дней!

Уж я не верю увереньям,
Уж я не верую в любовь,
И не могу предаться вновь
Раз изменившим сновиденьям!

Слепой тоски моей не множь,
Не заводи о прежнем слова,
И, друг заботливый, больного
В его дремоте не тревожь!

Я сплю, мне сладко усыпленье;
Забудь бывалые мечты:
В душе моей одно волненье,
А не любовь пробудишь ты.

«Разуверение», наверное, самое известное и самое памятное стихотворение Баратынского. Еще при жизни поэта оно разошлось по антологиям и хрестоматиям, в 1829 году Пушкин подписал свой автопортрет пародийной цитатой «Не искушай (сай) меня без нужды». Не меньшей популярностью пользовался и романс на эти стихи: в частности, его исполняет героиня драмы Островского «Бесприданница».

Автопортрет в клобуке. Пушкин А. С. 1829. Рисунок из Ушаковского альбома. 1829 год, Литературный музей Института русской литературы

Автопортрет в клобуке - Бес показывает язык поэту. Подпись: «Не искушай (сай) меня без нужды…». 

Этот «хрестоматийный глянец» не должен заслонять в «Разуверении» замечательные поэтические и эмоциональные находки, говорящие о значительных достижениях очень молодого Баратынского. Из-за традиционных элегических штампов и словесных поэтизмов («изменившие сновиденья», «слепая тоска», «прежнее» и «прежние дни») проступают нетривиальный и тонко схваченный рисунок душевной жизни и сложная история отношений героя и героини, целый роман: радость раннего взаимного чувства, вера в любовь и надежда на счастье — охлаждение или измена возлюбленной — тоска и разуверение героя — новая надежда на счастье, которую может сулить возвращение нежности возлюбленной, — и, наконец, отказ от искушения или, может быть, нового разочарования.

Но вместо поэтических надежд герой обретает остроту самонаблюдения: «одно волненье, а не любовь» — так определяет он свои чувства, выходя за границы условного жанра элегии и делая шаг в сторону современного человека.

2. «Признание» (1823; 1832–1833)

Притворной нежности не требуй от меня:
Я сердца моего не скрою хлад печальной.
Ты права, в нем уж нет прекрасного огня
Моей любви первоначальной.
Напрасно я себе на память приводил
И милый образ твой, и прежние мечтанья:
Безжизненны мои воспоминанья,
Я клятвы дал, но дал их выше сил.

Я не пленен красавицей другою,
Мечты ревнивые от сердца удали;
Но годы долгие в разлуке протекли,
Но в бурях жизненных развлекся я душою.
Уж ты жила неверной тенью в ней;
Уже к тебе взывал я редко, принужденно,
И пламень мой, слабея постепенно,
Собою сам погас в душе моей.
Верь, жалок я один. Душа любви желает,
Но я любить не буду вновь;
Вновь не забудусь я: вполне упоевает
Нас только первая любовь.

Грущу я; но и грусть минует, знаменуя
Судьбины полную победу надо мной:
Кто знает? мнением сольюся я с толпой;
Подругу, без любви, кто знает? изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
И в храме стану рядом с нею
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
И назову ее моею,
И весть к тебе придет; но не завидуй нам:
Обмена тайных дум не будет между нами,
Душевным прихотям мы воли не дадим:
Мы не сердца под брачными венцами,
Мы жребии свои соединим.

Прощай. Мы долго шли дорогою одною:
Путь новый я избрал, путь новый избери;
Печаль бесплодную рассудком усмири
И не вступай, молю, в напрасный суд со мною.
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даем поспешные обеты,
Смешные может быть всевидящей судьбе.

«„Признание“ — совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий», — с досадой писал Пушкин Александру Бестужеву, прочитав в «Полярной звезде» за 1824 год новую элегию Баратынского.

В «Признании» Баратынский делал еще более уверенный — по сравнению с «Разуверением» — шаг от поэтической условности к психологической рефлексии, как в дневнике или романе. Эффект особой достоверности придавал стихотворению настоящий антипоэтизм — упоминание о браке без любви, на который лирический герой решается сознательно:

Подругу, без любви, кто знает? изберу я.
На брак обдуманный я руку ей подам
И в храме стану рядом с нею
Невинной, преданной, быть может, лучшим снам,
И назову ее моею…

На фоне мелодраматических ожиданий жанра сильным ходом выглядит признание в равнодушии, неспособности к чувству — и принятие этого как неизбежного, даже естественного (хотя за двадцать лет до того «русские шиллеристы», например Андрей Тургенев, не могли ни смириться с этим равнодушием, ни найти язык для его внутренне убедительного описания).

Без «Признания» были бы невозможны позднейшие парадоксальные пушкинские стихи о любви — «Под небом голубым страны своей родной…», в котором запечатлено очень похожее впечатление от того, что былое страстное чувство обернулось равнодушием, и «На холмах Грузии…», в котором, наоборот, декларируется сила любовного чувства самого по себе.

Отрывок из фильма «Доживем до понедельника». Режиссер ‎Станислав Ростоцкий. 1968 год

3. «Череп» (1824–1826)

Усопший брат! кто сон твой возмутил?
Кто пренебрег святынею могильной?
В разрытый дом к тебе я нисходил,
Я в руки брал твой череп желтый, пыльной!

Еще носил волос остатки он;
Я зрел на нем ход постепенный тленья:
Ужасный вид! как сильно поражен
Им мыслящий наследник разрушенья!

Со мной толпа безумцев молодых
Над ямою безумно хохотала:
Когда б тогда, когда б в руках моих
Глава твоя внезапно провещала!

Когда б она цветущим, пылким нам
И каждый час грозимым смертным часом,
Все истины известные гробам
Произнесла своим бесстрастным гласом!

Что говорю? Стократно благ закон,
Молчаньем ей уста запечатлевший;
Обычай прав, усопших важный сон
Нам почитать издревле повелевший.

Живи живой, спокойно тлей мертвец!
Всесильного ничтожное созданье,
О человек! уверься наконец,
Не для тебя, ни мудрость, ни всезнанье!

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум и тишину кладбища!

Природных чувств мудрец не заглушит
И от гробов ответа не получит:
Пусть радости живущим жизнь дарит,
А смерть сама их умереть научит.

Выход за рамки привычных жанров начала 1820-х годов осуществлялся не только через психологическую рефлексию и преодоление литературных матриц, но и за счет «углубления» мысли, нового выхода к философии. В качестве места действия Баратынский выбирает кладбище — пространство, опоэтизированное в предромантической и романтической литературе. Узнаваем и сюжет — речь или размышление героя при созерцании кладбища-могилы-черепа, диалог живого с мертвым.

Современный Баратынскому читатель мог здесь вспомнить и шекспировского Гамлета, разговаривающего с черепом бедного Йорика, и жанровую традицию кладбищенской элегии Юнга — Грея — Жуковского, и недавнюю литературную новинку — «Надпись на чаше из черепа» лорда Байрона.

Франсуа Фредерик Шевалье. Портрет Евгения Баратынского. Первая половина XIX века© Государственный музей А.С. Пушкина / Diomedia

Но ход поэтической мысли Баратынского необычен: он не думает о судьбе покойного, как Гамлет, не предается мыслям о неизбежности смерти, не пытается выспросить «тайн гроба» — напротив, он отказывается от этого потустороннего, запредельного знания и провозглашает ценность жизни, с ее страстями и мечтами:

Нам надобны и страсти и мечты,
В них бытия условие и пища:
Не подчинишь одним законам ты
И света шум и тишину кладбища!

4. «Запустение» (1832–1833)

Я посетил тебя, пленительная сень,
Не в дни веселые живительного мая,
Когда, зелеными ветвями помавая,
Манишь ты путника в свою густую тень,
Когда ты веешь ароматом
Тобою бережно взлелеянных цветов,-
Под очарованный твой кров
Замедлил я моим возвратом.

В осенней наготе стояли дерева
И неприветливо чернели;
Хрустела под ногой замерзлая трава,
И листья мертвые, волнуяся, шумели;
С прохладой резкою дышал
В лицо мне запах увяданья;
Но не весеннего убранства я искал,
А прошлых лет воспоминанья.

Душой задумчивый, медлительно я шел
С годов младенческих знакомыми тропами;
Художник опытный их некогда провел.
Увы, рука его изглажена годами!
Стези заглохшие, мечтаешь, пешеход
Случайно протоптал. Сошел я в дол заветный,
Дол, первых дум моих лелеятель приветный!
Пруда знакомого искал красивых вод,
Искал прыгучих вод мне памятной каскады;
Там, думал я, к душе моей
Толпою полетят виденья прежних дней...

Вотще! лишенные хранительной преграды,
Далече воды утекли,
Их ложе поросло травою,
Приют хозяйственный в нем улья обрели,
И легкая тропа исчезла предо мною.
Ни в чем знакомого мой взор не обретал!
Но вот по-прежнему, лесистым косогором,
Дорожка смелая ведет меня... обвал
Вдруг поглотил ее... Я стал
И глубь нежданную измерил грустным взором,
С недоумением искал другой тропы.
Иду я: где беседка тлеет
И в прахе перед ней лежат ее столпы,
Где остов мостика дряхлеет.

И ты, величественный грот,
Тяжело-каменный, постигнут разрушеньем
И угрожаешь уж паденьем,
Бывало, в летний зной прохлады полный свод!
Что ж? пусть минувшее минуло сном летучим!
Еще прекрасен ты, заглохший Элизей,
И обаянием могучим
Исполнен для души моей.
Тот не был мыслию, тот не был сердцем хладен,
Кто, безыменной неги жаден,
Их своенравный бег тропам сим указал,
Кто, преклоняя слух к таинственному шуму
Сих кленов, сих дубов, в душе своей питал
Ему сочувственную думу.

Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
Здесь, друг мечтанья и природы,
Я познаю его вполне;
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую несрочную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной тени невянущих дубров,
У нескудеющих ручьев,
Я тень, священную мне, встречу.

Это стихотворение Баратынского Иосиф Бродский называл «лучшим стихотворением русской поэзии» (С. М. Волков. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2000). Здесь, как в «Признании» и «Черепе», мы видим работу с «памятью жанра» и устойчивыми образами. В «Запустении» Баратынский обращается к традиционному элегическому сюжету — возвращение в родные места после долгой разлуки.

Однако героя окружает не поэтическая весна, «дни веселые живительного мая», а неприветливая, мрачная осень и увяданье; он ищет «прошлых лет воспоминанья», но вынужден констатировать: «Ни в чем знакомого мой взор не обретал!»

Постепенно живущие в душе героя воспоминания заглушают непосредственные впечатления, и тогда из этого «запустения» проступает поначалу невидимый «заглохший Элизей», счастливое место в Аиде, древнегреческом царстве мертвых.

Таким образом, поэт (а вместе с ним и читатель) обретает то, чего искал, и даже более того. Сила воспоминания позволяет ему почувствовать незримое присутствие создателя этого усадебного парка, «художника опытного», чей «доступный дух» живет не только в ландшафте, но и в душе героя.

Давно кругом меня о нем умолкнул слух,
Прияла прах его далекая могила,
Мне память образа его не сохранила,
Но здесь еще живет его доступный дух;
Здесь, друг мечтанья и природы,
Я познаю его вполне:
Он вдохновением волнуется во мне,
Он славить мне велит леса, долины, воды;
Он убедительно пророчит мне страну,
Где я наследую бессменную весну,
Где разрушения следов я не примечу,
Где в сладостной сени невянущих дубров,
У нескудеющих ручьев,
Я тень священную мне встречу.

Речь идет о рано умершем отце Баратынского — Абраме Андреевиче, скоропостижно скончавшемся, когда будущему поэту было только десять лет. В финале этот автобиографический мотив подсвечивается мощными культурными ассоциациями. Загробная встреча с отцом в Элизии напоминает и о вергилиевской «Энеиде», в которой Эней также встречается со своим отцом, и о «Гамлете», где герой встречает тень отца.

Неизвестный художник. Портрет Абрама Андреевича Баратынского. После 1798 года. Тамбовский областной краеведческий музей

Образ полуантичного-полухристианского «литературного» Элизея имеет особое значение в поэтическом мире Баратынского.

Это место, где, говоря словами Ходасевича, «Вкушают вечности заслуженный покой / Поэтов и зверей возлюбленные тени» (Из стихотворения «Памяти кота Мурра», 1934), которое дает надежду на встречу с теми, кто был особенно дорог в земном мире.

И именно о таких встречах «за могильным рубежом» мечтает Баратынский — о встрече с отцом (как в «Запустении»), с бесконечно любимой женой (как в стихотворении «Своенравное прозванье…»), с по-настоящему близким другом-поэтом Антоном Дельвигом (как в «Моем Элизии» — лирическом некрологе безвременно умершему Дельвигу).

5. «Пироскаф» (1844)

Дикою, грозною ласкою полны,
Бьют в наш корабль Средиземные волны.
Вот над кормою стал капитан:
Визгнул свисток его. Братствуя с паром,
Ветру наш парус раздался недаром:
Пенясь, глубоко вздохнул океан!

Мчимся. Колеса могучей машины
Роют волнистое лоно пучины.
Парус надулся. Берег исчез.
Наедине мы с морскими волнами;
Только что чайка вьется за нами
Белая, рея меж вод и небес.

Только, вдали, океана жилица,
Чайке подобно вод его птица,
Парус развив, как большое крыло,
С бурной стихией в томительном споре,
Лодка рыбачья качается в море:
С брегом набрежное скрылось, ушло!

Много земель я оставил за мною;
Вынес я много смятенной душою
Радостей ложных, истинных зол;
Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.
Темную страсть мою днесь награждая,
Кротко щадит меня немочь морская:
Пеною здравия брызжет мне вал!

Нужды нет, близко ль, далеко ль до брега!
В сердце к нему приготовлена нега.
Вижу Фетиду: мне жребий благой
Емлет она из лазоревой урны:
Завтра увижу я башни Ливурны,
Завтра увижу Элизий земной!

Одно из последних стихотворений Баратынского, написанное, по свидетельству самого поэта, во время морского плавания на пароходе-пироскафе из Марселя в Неаполь в конце апреля — начале мая 1844 года. 

Главный парадокс стихотворения, напряжение, создающееся между содержанием текста и историей его создания, состоят в том, что оно само по себе очень оптимистическое, открытое в будущее, но при этом на нем лежит неизбежный отсвет близкой смерти поэта. Через два месяца после его создания Баратынский скоропостижно умрет от инсульта 29 июня (12 июля) 1844 года.

В «Пироскафе» примечательно все то же соединение общих мест и устойчивых мотивов с конкретно-биографическими обстоятельствами и приметами современности. За последнюю отвечает прежде всего название — «Пироскаф», — обозначающее относительно недавнее техническое изобретение, судно на паровой тяге, но под парусами. При этом достижение цивилизации и прогресса не враждебно, в отличие от других текстов Баратынского («Последний поэт», «Приметы»), стихии, природе и «вымыслам чудесным». «Колеса могучей машины» мирно уживаются не только с поэтическим «лоном пучины» и вздыхающим океаном, но и с мифологической морской нимфой Фетидой, вынимающей «жребий благой», и «влажным богом», повелителем морей.

Непосредственные впечатления от морского путешествия — первого в жизни Баратынского — накладываются на устойчивую поэтическую традицию описания отплытия, символического начала новой жизни, как в байроновском «Паломничестве Чайльд-Гарольда», пушкинских «Погасло дневное светило…» и прозаическом отрывке «Участь моя решена. Я женюсь…» («Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края — и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся: морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег…»). 

Описательная конкретика первых строф («Бьют в наш корабль Средиземные волны», «Вот над кормою стал капитан», «Ветру наш парус раздался», «Парус надулся», «Только что чайка вьется за нами») в конце третьей — одной строкой — переключается в символический план: «С брегом набрежное скрылось, ушло!»

Этот символизм нарастает в конце следующей, четвертой строфы, где марсельские матросы поднимают не просто якорь, но «надежды символ»:

Много мятежных решил я вопросов,
Прежде чем руки марсельских матросов
Подняли якорь, надежды символ!

«Руки марсельских матросов» выразительно перекликаются с другим жестом, тоже данным крупным планом:

С детства влекла меня сердца тревога
В область свободную влажного бога;
Жадные длани я к ней простирал.

Сбывшаяся детская мечта (подтверждаемая юношескими письмами Баратынского) и взрослое понимание того, что много вынесено — «радостей ложных, истинных зол» — и многое решено («Много мятежных решил я вопросов»), помогают поэту благодарно принять настоящее и будущее, а также надежду на благосклонность судьбы и встречу с «Элизием земным».

Многоплановость этого текста Баратынского не раз заставляла исследователей и читателей видеть в его образности предчувствие скорой смерти и обращать внимание на двойственность образов жребия, вынимаемого из урны, и Элизия, но, кажется, в поэтическое задание текста это едва ли входило. «„Пироскаф“ означал решение жить: жить без тоски по прошедшему, с надеждой на будущее и в упоении настоящим моментом. Но лишь душа его разжалась, первая же невзгода оказалась роковой» ( А. М. Песков. Е. А. Боратынский. Очерк жизни и творчества // Е. А. Боратынский.:Полное собрание сочинений и писем. Т. 1. Стихотворения 1818–1822 годов. М., 2002).

Автор Алина Бодрова

Невоенный анализ-71. Все идет по плану.

Картинко не по теме, а к дате пятницы, 13-е Традиционный дисклеймер: Я не военный, не анонимный телеграмщик, не Цицерон, тусовки от меня в истерике, не учу Генштаб воевать, генералов не увольня...

О смысле СВО

По мере того, как утыкивание Украины флагами отмечает растущее в геометрической прогрессии количество трупов тех, кого они пафосно называют не иначе как защитниками, постепенно у каждог...

Схема предательства дала сбой: Спасён выживший из отряда Эрнеста и Гудвина. Названы важные имена

История погибших асов "Эрнеста" и "Гудвина" не утихает ни на минуту. Публикуются различные предсмертные кадры наших бойцов, на которых они обличают громкие имена и незаконные схемы: "Пр...