
Причудлива человеческая память. Одни события будто прикрывает легкой дымкой, и ты не знаешь, было ли это на самом деле или тебе только пригрезилось, а другие события сохраняет в такой незамутненной ясности, что кажется, все случилось только вчера, хотя прошли десятилетия.
До сих пор не знаю, было ли это. Иногда чудится, что был сон. Проснулся ты от необъяснимого волнения, только сейчас с тобою происходило что-то тревожное, светлое. Лежишь, прислушиваешься к себе, силишься вспомнить, а уже в твою комнату новый день ворвался, вокруг тебя огромный, бесконечный мир, и ты в нем не песчинка, а его центр, его ось, и от этого твоя необъяснимая тревога разгорается, как пожар на ветру…
Вот такой мне вспоминается одна история, которая произошла давно.
В ней словно два слоя: один - верхний, зыбкий, похожий на сон; другой - глубинный, реальный, где я отчетливо помню всё: и даты, и лица, и даже отдельные фразы.
* * *
Этот рассказ озвучен мной в видео, текст ниже:
Ссылка на видео: https://youtu.be/uYHG5TLIQTU
Здесь можно слушать без тормозов и замедления:
https://boosty.to/webrasskaz - Веб Рассказ на Boosty
* * *
Только что пережили войну, которой, казалось, не будет конца и края. Мне шел семнадцатый, однако я давно считал себя взрослым, так как третий год работал и на моем иждивении были мать и младший братишка.
Жили в рабочем поселке разоренного Сталинграда. Почти полгода война перекатывалась через нас, рушила, жгла, убивала, и вот теперь, когда она догорала в далекой Германии, мне казалось, что нигде во всем свете так не ждут победу, как в нашем поселке.
Её ждали каждый день. Вот сегодня, вот завтра… вот возьмут Берлин…
И все же День Победы пришел внезапно.
Начался он с отчаянного стука в окно.
— Вставайте! Война кончилась! — всполошенно кричал наш сосед Егорыч.
И вспыхнул ослепительный свет, зашлось сердце: «Кончилась! Кончилась… кончилась… Наконец-то…»
А потом длиннющий день 9 Мая шел из двора во двор по всему поселку под гармонь, пляски и песни во всю глотку, режущий по живому истошный крик женщин и детей.
Помню красные, разгоряченные лица, хмельные объятия и разговоры, разговоры, будто люди хотели выговориться сразу за все четыре года войны, в которые только работали, страдали и ждали. Ходили из дома в дом, и везде одно и то же: песни, крики, слезы.
К вечеру вернулись домой. Сидели за красным от винегрета столом. Устали от радости, слез, переговорили обо всем, всех помянули. В нашей семье из воевавших остался в живых отец, но три года нет вестей от моего старшего брата. Погиб папин брат, погибли два маминых брата.
Рядом сидят наш дедушка, мамин отец, и сосед Егорыч. Они пьют разведенный морсом спирт. Егорыч, выставив, как пику, негнущуюся ногу, ошалело кричит мне:
— Андрюха! Шабаш войне. Шабаш! — и тут же без перехода запевает: — Броня крепка, и танки наши быстры!
После этого залпа он роняет голову на стол и забывается, а через несколько минут вздрагивает и опять глушит всех:
— Шабаш! Сдохла! Шабаш войне! Броня крепка, и танки наши быстры!
И вдруг из-за стола поднимается дедушка и идет к комоду. Я впервые вижу, какой он старый. Лицо, как земля, в глубоких бороздах, плечи ссохлись, красные глаза слезятся. Трясущимися руками достает он из железной коробки похоронки и, повернувшись ко всем нам, шепчет:
— Как же можно! Как же-е-е… — Его рыдания переходят в задавленный стон, и мне становится страшно. Вот сейчас он задохнется и упадет. — Зачем обо-и-их-то-о-о… Ведь только два и бы-ы-ло-о…
Вот так и запомнилось мне 9 Мая. Кажется, и сейчас слышу хрип и плач нашего дедушки…
А история эта случилась позже, через два года, но она тоже имеет отношение к тому Дню Победы. Тогда я уже не работал, а учился в институте.
Шел сорок седьмой, второй год без войны. Явился он к нам, на Нижнюю Волгу, в еще не отстроенный Сталинград, с сильными ветрами, крепкими морозами, от которых трескалась бесснежная земля.
Весна тоже не порадовала. Уже в мае небо раскалилось, как свод печи, грянула жара, а потом задули колючие заволжские суховеи… Все ждали голода.
Сосед Егорыч торопил меня:
— Бросай ты свои книжки-тетрадки. Не до них сейчас…
Еще с весны мы уговорились ехать на заработки в колхоз. Егорыч в сорок четвертом вернулся по ранению и с тех пор слесарил в авторемонтных мастерских, но как только наступало лето, брал отпуск и уезжал в село и там всегда хорошо зарабатывал. Без этих заработков он не прокормил бы свою семью. А она у него немалая: трое ребят-школьников, хворая теща и жена-домохозяйка.
— Пять душ на одной шее. И все есть просят, — собираясь в деревню, говорил Егорыч. — Вот тут и поворачивайся.
На этот раз у Егорыча была идея организовать свою сенокосную бригаду и заработать «кучу денег». Для бригады ему нужен был всего один человек, и он нацелился на меня. «Куча денег» входила и в мои планы. Хотя наша семья была и поменьше Егорычевой, но два иждивенца на одного работника по тем временам тоже обуза порядочная.
Еще весной начал досрочно сдавать зачеты, а к июню рассчитался с экзаменами, и мы отправились в колхоз на Дон, где у Егорыча уже все было «на мази». Последнее означало следующее: колхоз выделял нам пару лошадей — заезженных кляч, косилку-лобогрейку и разбитые конные грабли, которые ремонтировали сами. Расчет такой: работаем на колхозных харчах и получаем одну десятую заготовленного сена.
— И все-таки здесь выгоднее, чем на заводе или стройке, — заговорщически подмигивал мне Егорыч. — Во-первых, дома наши карточки. — Он загибал палец на черной от въевшихся железных опилок и масла руке.
Я соглашался. Действительно, в нашей семье оставались мои хлебная и продуктовая карточки. А это каждый день твердых четыреста граммов хлеба и какие-то там граммы «приварка», который, правда, заменялся: мясо — на селедку, сахар — на повидло, жиры — на крупу и т. д.
— Во-вторых, — Егорыч гнул другой свой палец к широкой ладони, — одна десятая — это тебе не хухры-мухры, а очень приличная плата. За лето мы, как пить дать, заработаем по две, а то и по три машины сена. А это на базаре ты знаешь что?
— Куча денег, какая нам нужна, — весело выкрикивал я.
А Егорыч распалял себя дальше.
— Да мы с тобой, студент, заработаем столько, что нам и зима будет не зима. Только продать — не промахнуться… Знаешь, в какой цене сено по этому году будет? — И он, закрыв глаза, задерживал дыхание. — Вязанка полсотни! Ей-пра, не меньше…
Некоторые слова Егорыч сокращал, будто выгадывал время для работы. «Ей-пра» означало «Ей-богу, правда».
И все-таки мудрый Егорыч промахнулся. Нет, не в продаже, а в нашей работе.
В тот год в лугах почти не было травы. Поднялась она всего на четверть, и ее сварила жара. Егорыч не сдавался. Прямо трехжильный мужик, с утра до вечера как заведенный. Я еле тянул с ним в паре. Он загнал и лошадей и меня, сам работал без передыху.
Бодая негнущейся ногой тощие пыльные валки, Егорыч кричал:
— Разве это сено? Срамота! Давай на новое место!
Мы шастали с лобогрейкой по низинам, ложкам и балкам, даже спускались в овраги, кое-где косили вручную, но смогли сметать только десятка полтора жиденьких стожков. И это почти за все лето!
Несколько раз к нам наведывался председатель колхоза, качал головой и говорил:
— Как на погорелье. — И уезжал.
Наконец он сжалился над нами:
— Ладно, забирайте свою машину и катите. Вы ее заработали, хотя это никакая не десятая часть…
Можно было радоваться великодушию председателя, тому, что кончилась наша запальная и бестолковая работа, но радости не было, а была тревога и какая-то жалость к себе. Было жалко потерянного лета, жалко вконец измотавшегося Егорыча, жалко, что так вышло. Всего одна машина сена никак не покрывала ни моих нужд, ни тем более прорех Егорыча.
Гадали и прикидывали мы всяко. Даже если удастся продать наше сено за две тысячи (королевская цена!), прибавка к моей стипендии, составлявшей 220 рублей, оказывалась мизерная.
— Можно придержать сено до бескормицы, — рассуждал Егорыч, — и тогда пойдет вдвое… Но до весны и сам ноги протянешь. Нет, — решительно обрывал он себя, — надо что-то делать сейчас. Сейчас же…
А я знал, что сделать уже ничего нельзя. Отпуск Егорыча давно кончился: и его очередной и тот, что он брал за свой счет.
Мои каникулы тоже пропали… Надо было возвращаться, доставать машину и везти сено на продажу.
И мы вернулись.
— Через неделю будет машина, и мы едем за сеном, — сказал мне Егорыч и пропал из дома.
Я спрашивал у его жены и старухи тещи, где Егорыч.
— На работе! — сердито отвечали они и смотрели на меня недобро, будто я и был причиной того, что Егорыч не жил дома.
Но вот ровно через неделю, сотрясая улицу, к их дому подкатил огромный, похожий на открытый вагон трофейный грузовик.
Он издавал такой рык и грохот, что в окнах дребезжали стекла.
Во двор к нам влетел семилетний Васек, сынишка Егорыча, и прокричал:
— Вмиг собирайся! Батя наказал.
Скоро я разглядывал чудо-машину. Низкий широченный кузов, громадная кабина, на массивном переднем бампере по краям две стойки с ярко-красными наконечниками. Назначение стоек я никак не мог определить, а они-то больше всего занимали меня.
— Видал, какого я «Гитлера» взнуздал. — Появился улыбающийся Егорыч и игриво пнул ногой скат грузовика. — Как думаешь, сколько можно нагрузить на такого чертолома?
— Да мы же там все сено заберем.
— А чего? — подмигнул Егорыч. — Все равно одна машина.
— Где же ты его достал?
— Там уже нет, — довольный собою, ответил сосед. — Тут, брат, целая история, долго рассказывать…
Но я и сам теперь догадался, где последние дни пропадал Егорыч. Конечно, он ремонтировал эту колымагу.
В сорок третьем, после разгрома немцев, Сталинград был запружен трофейными машинами. Тогда по расчищенным от завалов улицам сновали автомашины всех марок, из всех стран Европы: и «мерседесы», и «фиаты», и «рено»… Но уже к концу войны они почти исчезли. Не было запчастей, резины, и их отправляли партиями в металлолом.
«Гитлер», наверное, последний трофейный грузовик во всем городе, и Егорычу было чем гордиться.
— Егорыч, а это зачем? — не вытерпел я и указал на стойки.
— Полезай в кабину и погляди сверху, — загадочно улыбнулся он.
Поднялся и ахнул. Кабина походила на рубку, и я почувствовал себя капитаном. Яркие наконечники стоек на бампере указывали габариты корабля. Гляди, какие удобства шоферу!
Водитель не глушил мотора, словно боялся, что не заведет его заново. Вся посудина тарахтела и сотрясалась грудой железа.
Ехать нужно было километров девяносто по проселку, и поэтому двинулись сразу же, чтобы засветло добраться до места. Но засветло не удалось. В дороге «Гитлер» дважды намертво глох, и Егорыч с шофером по часу копались в моторе.
Наконец, видно уже в полночь, добрались до деревни, где и остановились на ночлег у знакомых Егорыча (они были у него везде).
Машину поставили перед воротами, вошли в просторный дом и уже через четверть часа сидели за поздним ужином. Мои спутники напрочь застряли за столом, а меня выручила дочка хозяина Люся, которая только что вернулась с улицы. Люся в этом году окончила десятилетку, сдавала в медицинский, но срезалась на первом экзамене, плохо написала сочинение.
Обо всем этом она рассказала мне легко, посмеиваясь над собой, но с твердой уверенностью, что она обязательно поступит в институт на будущий год, потому что «теперь знает, как это делается». Естественно, на меня, студента, она смотрела, как на пришельца из другого мира, из того неведомого и загадочного, куда сама собиралась шагнуть, да по своей же глупости оступилась.
…Мы вышли из дома. О чем говорили, не помню. Но не так уж трудно представить разговор юноши из города и семнадцатилетней сельской девушки, встретившихся впервые.
Сидели в широченной кабине «Гитлера» у дверок, а между нами еще добрый метр. Как только я начинал сокращать это расстояние, Люся сразу распахивала дверцу и с легким цокотом ставила на подножку свои аккуратные «танкетки». Я считался неробким парнем — четыре года самостоятельной жизни что-то значили, — однако так и не смог преодолеть тот проклятый метр в кабине «Гитлера».
Поняв, что не все берется напором и смелостью, я уже не воевал за пространство между мною и Люсей, а только держал ее за руку и говорил, говорил.
Все забыл: забыл, о чем мы говорили, забыл ее лицо, глаза, волосы… Но до сих пор помню ее руки, не по-девичьи твердые, крепкие и сильные, помню налитые и в то же время нежные щеки.
И еще помню свои ощущения. Их дольше всего хранит моя память.
Иду по парку, и острый запах свежескошенной травы вдруг возвращает меня в детство…
Бабушка подняла меня с постели, сунула в руки узелок с завтраком для деда. Он косит за речкой, и я, ежась от утренней прохлады, бегу по мокрой холодной траве. Это было так давно, что я уже забыл тот случай и, наверно, никогда бы о нем не вспомнил, если бы не дурманящий запах свежескошенной травы. Ко мне приходит, казалось, навсегда забытое.
Мы и просидели-то с Люсей, может, час, а может, полтора. Я держал ее руку, а когда захлопали в доме двери и начали выходить шофер, Егорыч и хозяин, я рванулся к Люсе, неловко поцеловал ее куда-то возле уха, она тоже на мгновение прижалась ко мне и выскочила из кабины.
Выскочила и растаяла в синеватой дымке нарождающегося утра…
Потом, когда мы поехали, я долго ощущал благодарное чувство встречи с девушкой родниковой чистоты, от соприкосновения с которой сам становишься и чище и значительнее. Хотелось все время благодарить ее не словами, а тем все понимающим взглядом, каким посмотрели друг на друга, когда в доме распахнулась дверь и мы поняли, что расстаемся; хотелось сказать спасибо за то, что она удержала меня на той черте в кабине-рубке грузовика и наша близость не исчерпалась, а осталась в нас и вот теперь разлилась в сладостное чувство ожидания новой встречи, которая будет неведомо когда, но будет обязательно…
Этими чувствами я жил все утро. Мы приехали в колхоз, постояли у правления, потом двинулись в поле, начали метать сено из стожков в кузов «Гитлера». Вся работа будто шла в прорву, как-то мимо меня. Сначала я со стога кидал навильники вниз, в кузов, потом подавал сено вверх, слышал голоса Егорыча, шофера, что-то им отвечал, но все это происходило с кем-то другим, а я плавал в той синеватой дымке утра и улыбался славной девушке.
А неугомонный Егорыч все кричал и кричал нам сверху:
— Киньте, ребятки, вот тот пластик сенца. Киньте!
Рядом со мною, засыпанный трухою сена, сердито взмахивал вилами шофер.
Как и меня, его заливал пот, а Егорыч не давал нам и вздохнуть:
— Еще, ребятки, еще подайте… Ну…
И я как угорелый подавал и подавал сено Егорычу, а сам все прощался там, в кабине «Гитлера», с милой девушкой Люсей и никак не мог с нею проститься.
Наконец после сильной перепалки Егорыча с шофером мы подали ему гнет — огромное бревно и веревки. Шатаясь, как пьяный, я отошел от грузовика и был поражен его размерами. Как же эта махина сдвинется с места?
Потом завтракали, заправляли «Гитлера» горючим, доливали в радиатор воду, готовились в обратную дорогу, а я все еще не мог прийти в себя. Громадный грузовик, похожий на самодвижущийся стог, стал медленно выбираться на дорогу…
Большой, сильный и счастливый, я лежал на вершине стога-перины и думал о самой прекрасной девушке. Что она делает сейчас? Встречу ли я ее когда-нибудь? С этими мыслями я, видно, и задремал.
Проснулся от истошного крика Егорыча. Он стоял метрах в десяти от машины сбоку дороги и вопил:
— Го-о-р-рим! Батюшки, го-о-р-р-и-им!
Я перевел взгляд с Егорыча на сено и увидел, как языки пламени охватывают мой стог-перину. А Егорыч уже кричал мне:
— Прыгай, шалопут! Прыгай!
Пока я сообразил, что к чему, огонь уже плясал вокруг. Оставался один путь — через верх кабины, где еще был просвет. Туда я и нырнул вниз головой, как в воду. Больно ударился грудью и подбородком о крышу кабины, скатился на капот и тут же, осыпаемый искрами и жаром яростно горевшего сена, свалился на землю.
«Гитлер» рванулся через канаву в поле и разрастающимся огненным шаром покатился прочь.
Через минуту из этого шара выскочила темная фигура водителя и мячом запрыгала по пыльной пересохшей траве. Огненный стог прокатился еще метров тридцать и вдруг, обновленно вспыхнув, стал разваливаться на полыхающие островки. Тут же мы услышали взрыв бензобака. Теперь огненный смерч, высоко взметнувшийся в небо, как гигантское рваное полотнище, с грохотом трепетал на ветру. От него отрывались красные куски, они мгновенно рассыпались, засевали огнем степь.
Я не мог раскрыть рта и только ошалело смотрел.
Егорыч и водитель отчаянно метались по степи и, стащив с себя рубахи, сбивали пламя, а я не мог сдвинуться с места.
…Старый немецкий грузовик горел долго. На дороге останавливались автомашины, и люди с лопатами и фуфайками в руках бежали тушить степь. Благо, вокруг почти не было травы, и удавалось сдерживать проворные змейки огня. Они с треском, но уже обессиленно порхали по пересохшему редкому бурьяну и ломкой полыни. Лишь иногда пламя перескакивало на белесые кулиги ковыля, и тогда огонь, казалось, вновь набирал силу. Но кулиги, ослепительно вспыхнув, тут же гасли.
Степь уже не горела, унялся огонь и над «Гитлером», но от него разило таким жаром, что нельзя было подойти.
Перепачканные в саже, мы молча смотрели, как догорает вонючая резина скатов. С раскаленного остова машины, взметая снопы искр, время от времени на черную землю падали янтарные куски сгоревшего сена. И только Егорыч суетливо бегал вокруг и причитал:
— Батюшки, да что же это… что ж будет теперь, что же будет? Ведь тюрьма. Ей-пра, тюрьма…
Водитель сгоревшей машины подавленно опустил голову и отвернулся. Прибежавшие с дороги к нам на помощь люди стали расходиться, незлобно ругая человеческую жадность и беспечность. Для всех было ясно: пожар произошел от искр из выхлопной трубы.
— Обычное дело, — сказал один из шоферов, — машина старая, а тут еще нагрузили выше ноздрей… Эх-хе…
Я ощутил такую усталость, что сел на землю и долго не мог подняться. «Гитлер» догорал, а вместе с ним догорало и во мне что-то. Я знал, что отпуск Егорыча, мои каникулы, наша «куча денег» развеялись дымом. Знал, что впереди тяжелая голодная зима, но не это пугало меня сейчас (зима будет потом, еще не скоро)…
Меня охватили тревога и страх. Боже, что же делать? Сгорело все: и та благостная ночь, и то синее утро, которым я жил весь сегодняшний день, исчезла милая девушка Люся. Остался черный пепел.
Мне так и думалось все эти годы. Казалось, что образ той девушки действительно сгорел в моей памяти бесследно там, в степи. Пожар помнил долго. Несколько раз рассказывал о нем, а потом и его забыл. Но о встрече с Люсей не вспоминал никогда.
А вот теперь она вдруг вспомнилась, неожиданно выплыла из каких-то скрытых тайников и воскресила и саму поездку, и пожар, и мои зыбкие юношеские чувства. Явилось сразу все, будто из вчера, и только образ девушки проступает затуманенно, словно через легкую дымку. Я и до сих пор не знаю, что это было. Иногда мне кажется, она и впрямь явилась мне во сне, но во сне необычном, почти волшебном, какие бывают только в детстве.
На этом надо бы и кончить, и тогда рассказ не был бы печальным. Но здесь обрывается только верхний, романтический слой этой истории, а ее глубинный, связанный с Егорычем и нашей тяжелой послевоенной жизнью, имел свое продолжение.
Зима сорок седьмого — сорок восьмого была жестоко голодной. Еще голоднее, чем военные зимы. Нас спасла мороженая картошка, которую в вагонах привезли из Казани и других городов Верхнего Поволжья на заводы и раздавали рабочим. Отец получил три мешка, и мы ее по крохам добавляли к пайку. Каждое утро мать вносила в солдатском котелке отца звенящие картошки и высыпала их в холодную воду. Пока мы умывались, собираясь на работу, в институт и школу, клубни оттаивали, и мама тут же терла их с кожурой на терке, добавляла горсть муки или отрубей и пекла оладьи. Из мороженой картошки они выходили сладкие, и мы ели их, запивая ячменным кофе. А хлеб, полученный по карточкам, оставался на обед и ужин.
В семье Егорыча было голоднее, чем в нашей, и он в ту зиму заболел.
Сначала у Егорыча из ног выходили осколки, и его положили в госпиталь инвалидов войны. Но осколки вышли, а Егорыча не выписывали.
Я навещал его, и каждый раз меня пугал его вид. Будто в Егорыче образовалась невидимая губительная течь и через нее неудержимо уходит жизнь.
— Тает, как свеча, — тихо плакала в коридоре госпиталя его жена. — Ведь от него половина осталась…
Меня он встречал вымученной улыбкой.
— Ну, как, студент? Как книжки-тетрадки… Грызешь…
— Грызу… — И мое горло сжимали спазмы. Егорыч смотрел на меня и, видя, что я могу заплакать, сердито прикрикивал: — Ты брось. Слышишь, брось! Мы ведь с тобою, Андрюха, опять летом поедем за сеном. И заработаем кучу денег…
Я кивал, а он, сделав усилие, точно после бега, говорил:
— А как же. Обязательно. Ведь кто нас подвел? «Гитлер»! Он, нечистая сила. Он… Ей-пра…
Койка Егорыча стояла у окна, и он всякий раз перед моим уходом долго смотрел на голые деревья.
Я стоял и ждал.
— Вот как они станут оживать, и у меня все на поправку пойдет. Мне только до первых почек дотянуть… Ты не сомневайся. Скрипучее дерево долго живет…
А я знал, что Егорыч не жилец. Заострившийся восковой нос, впалые серые щеки и тусклый, неживой свет в глазах не могли меня обмануть. За войну я слишком много видел таких людей. Они уже не поднимались.
Однако Егорыч не такой, как все. Он мужик железный и, наверное, на одном своем упрямстве дожил не только до распустившихся почек, но и первой зеленой травы и листьев на деревьях. У него уже все пошло на поправку: и голос окреп, и в руке, которую он подавал, почувствовалась сила, и глаза зажглись, но вдруг весенней ночью внезапно остановилось сердце.
«…Отказал мотор», — сказал бы сам Егорыч.
Больно ударила меня эта смерть. Она пришла оттуда, с войны, где всё было болью и несправедливостью. 9 Мая мы верили, что похоронили её. Я вспомнил, как Егорыч ошалело выкрикивал: «Все, сдохла! Шабаш!» И все думали тогда, что это последние наши слезы и последняя боль. А вышло не так.
Хоронила Егорыча вся улица. Люди шли на кладбище и негромко говорили, что покойник подорвал свое здоровье непосильной работой.
— Сколько он переворочал этого железа! Страх…
— Работал, как каторжный. Ни дня, ни ночи…
Я слушал их, а сам думал: «Нет, Егорыч надорвался не на работе. Работа его держала на этом свете. Надорвался он там, на войне…»
И оттуда, из страшной сталинградской осени сорок второго, пахнуло такой ледяной стужей, что сдавило сердце и всё во мне зацепенело: «Как же мы хотели забыть её, проклятую, как бежали от неё, а война догнала… И первого Егорыча… Когда же ты нас отпустишь? Сколько будешь мучить…»
Шёл в печальной толпе. Рядом всхлипывали. А мои слезы будто заклинило.
«Егорыч, Егорыч… Почему ты?..»
Я тогда ещё не знал, что Егорыч открывает длинную череду моих родных, друзей и знакомых, которых до сих пор уносит война…
1981
Советская проза.

Рассказ - За сеном, из книги - Поколение.
Автор Владимир Николаевич Ерёменко.
* * *
На этом всё, всего хорошего, читайте книги - с ними интересней жить!
Юрий Шатохин, канал Веб Рассказ, Новосибирск.
До свидания.
Оценили 11 человек
14 кармы