Атом, беспилотные грузовики и роботизированная станция Геосфера — в Техноканале Конта IOI

Никита Сергеевич Хрущев Воспоминания. Время. Люди. Власть. Книга 1. Хрущев. Продолжение 4

1 155

Начало здесь Продолжение здесь Продолжение 1 здесь Продолжение 2 здесь Продолжение 3 здесь

                                         Дела предвоенные

В 1940 году нами была проведена операция по освобождению Бессарабии от румынских войск. Это тоже вытекало из августовского договора 1939 года, который был подписан с немцами. Но, кроме того, тут мы хотели вернуться к исторической правде, которая была нарушена румынским королевским правительством после Октябрьской революции. Румыны были союзниками России против Германии в Первой мировой войне. Однако когда после Октябрьской революции они почувствовали нашу слабость, то двинули свои войска, оккупировали Бессарабию и удерживали ее до 1940 года.

Я, будучи членом Военного совета Киевского Особого военного округа, принимал активное участие в организации освобождения Бессарабии. В это время командовал войсками КОВО Жуков. Тимошенко к тому времени стал наркомом обороны СССР. Был детально разработан план продвижения наших войск и занятия исходных позиций, намечены переправы, созданы ударные группы. Одним словом, все, что нужно сделать для того, чтобы успешно провести эту операцию, было планом предусмотрено. Вопрос заключался только в том, окажут ли сопротивление румынские войска. На границе они держали себя очень плохо. Они часто совершенно без всякого повода стреляли по пограничникам, которые несли охрану нашей границы, по колхозникам. Эта граница не считалась у нас спокойной. Румыны проявляли враждебность к нам, хотя мы ничего не позволяли себе в отношении румынской границы и румынских пограничников. Поэтому мы не знали, как румынские войска будут вести себя.

Предъявили мы ультиматум, и наши войска стали готовиться к переправе через Днестр. Румыны не оказали сопротивления и стали отходить. Я не помню сейчас, какие дипломатические переговоры велись, как они протекали и чем завершились, но мы стали переправляться на правый берег Днестра, а румынские войска стали отходить от границы. Мы переправлялись совершенно беспрепятственно. В это время мы с маршалом Тимошенко были на тираспольском направлении. Как только переправились на правый берег Днестра, сразу же соприкоснулись с населением. Оно нас встречало радушно, даже очень радушно. В тот же день Тимошенко предложил полететь на самолете в глубь Бессарабии за линию румынских войск и сесть на лугу около деревни Фурманка[266]. Он хотел, конечно, повидать своих близких, брата, сестру. Почти у всякого человека набирается много родственников, особенно если родственник занимает такое высокое положение, как тогда Тимошенко – нарком обороны великой страны. Он уверял, что мы спокойно сядем на самолете: там хороший луг недалеко от его деревни, а потом мы дойдем или сбегутся люди и довезут нас. Это было немножко рискованно, потому что румыны передвигались в этом районе к Пруту и за Дунай, а мы должны садиться на территорию, которая еще не освобождена от румынских войск.

Полетели мы, сделали круг. С воздуха Тимошенко узнал свою Фурманку и показал мне в окно: вот озеро, какая там охота! Начались тут всякие воспоминания о его детстве и юности. Он не был в Фурманке с начала Первой мировой войны, как его призвали в армию. Его, естественно, тянуло в родные места, где он провел свое детство. Сели мы на лугу, сейчас же со всех сторон сбежались люди; кто пеший, кто верхом на лошади или в запряжке. Сейчас же самоорганизовался митинг. Помню, выступал какой-то бородатый крестьянин. Мне говорили, что он старообрядец. Одно не подтверждало, что он старообрядец: уж очень он отборно ругался в адрес румынских офицеров. Я давно не слышал такой отборной, неповторимой русской ругани. Он это делал публично на большом митинге, а ругал он их даже за то, что румынские офицеры красят губы, и сравнивал их с непутевыми женщинами (но он применил другое выражение).

На этом митинге оказался и священник. Потом он подошел к нам и расцеловался с Тимошенко. Позже я узнал, что этот человек стал священником во времена оккупации Бессарабии Румынией и что он выходец из семьи, состоящей в родственных связях с Тимошенко. Дали нам, кажется, лошадей, и поехали мы к Фурманке. Фурманка нас встретила очень хорошо. Говорю – нас, потому что я тоже там был, но это была торжественная встреча их земляка Тимошенко. Сейчас же нас пригласил к себе брат Тимошенко, потом приехала его сестра.

Началось угощение. Стали приходить знакомые. Дело уже близится к ночи. Вижу, воспоминаниям, беседам и вину нет конца. Каждый, кто приходил, обязательно приносил огромный сулей (так называют там большие бутыли вина). Тогда я сказал: «Вы тут родственники и знакомые, ведите беседу, а мне разрешите удалиться». Я ушел в большой сарай и спал там. Утром встал я рано, но уже рассвело. «Как, – спрашиваю, – маршал? Спит или встал?» – «Маршал еще и не ложился». Я зашел в дом, а они еще продолжали сидеть за столом и вели беседу. Кончилось тем, что к нам прибежал посыльный от Жукова с донесением, что Москва очень беспокоится и ищет Тимошенко.

Из этой Фурманки мы вылетели тем же самолетом и полетели в Черновицы. Там, около Кишинева или в Черновицах, был организован штаб и имелся телефон ВЧ, по которому можно было поговорить со Сталиным. Прилетели мы туда и поговорили с Москвой, доложили, что все хорошо и наши войска вышли на новую границу, то есть на Прут и Дунай. Так мы заняли территорию, которая после Октябрьской революции была отторгнута румынами, воспользовавшимися военной слабостью молодой Советской республики. Наши войска вышли на ту границу, которая была до Первой мировой войны, но с некоторым исправлением в районе Черновиц и Тернополя: эти территории до Первой мировой войны входили в состав Австро-Венгерской монархии. Здесь исправления были сделаны в нашу пользу, и это исторически оправданно, потому что эти земли населяли украинцы. Следовательно, украинцы, проживавшие на этой территории, воссоединились со всем украинским народом и вошли в единое Советское государство. Я считаю, что и юридические, и моральные права, безусловно, были на стороне Советского правительства, на стороне ВКП(б), на стороне действий, которые осуществлял тогда от имени партии, от имени нашего государства Сталин.

Спустя какое-то время после разгрома войск Англии и Франции в 1940 году, захвата немцами Парижа и капитуляции Франции у нас упорно носились слухи, а западная печать открыто писала, что немцы направляют свои войска в Румынию. Поэтому занятие нами Бессарабии еще больше толкнуло Антонеску[267] в объятия Гитлера. Антонеску правил страной от имени короля, он определял там политику. Это был человек профашистских взглядов. Следовательно, надо было учитывать, что этот участок границы тоже должен быть под строгим наблюдением и надо что-то делать, чтобы укреплять там наши новые рубежи. Однако на советско-румынской границе по линии Прут – Дунай мало что делалось. Можно даже сказать, что ничего не делалось. Мы только ввели свои войска и расположили их в соответствующих местах. Каких-то работ по созданию укреплений на границе не производилось. И когда началась война, граница там оказалась очень слабой.

Итак, уже закончился период «странной войны» Франции и Англии против Германии, когда война была объявлена, войска сосредоточены, но активных военных действий не велось. Эта «странная война» вселяла некоторую тревогу в руководство Советского Союза. Мы опасались, не закончится ли она сговором между Англией и Францией, с одной стороны, и гитлеровской Германией – с другой, в результате чего гитлеровскую военную машину направят на восток, то есть против СССР? Это было вполне реально, хотя некоторые у нас этого и в мыслях не допускали. Никакого особого противоречия не было в таком сговоре, потому что и та и другая стороны стояли на капиталистических основах; и та и другая стороны ненавидели марксистско-ленинское учение и наше государство, которое было единственным островом социализма в капиталистическом окружении.

Наконец на Западе начались активные военные действия. Это была весна 1940 года. Точного числа я уже не помню, но каждый грамотный человек может отыскать его в справочниках. Немцы перешли в наступление, и перешли в таком месте, где их меньше всего ожидали. Главные силы Франции были сосредоточены на «линии Мажино». Я не изучал специальную литературу и не могу сказать, насколько эта линия была неприступной. Но печать твердила об этом и во время ее строительства, и после. Поэтому в ответ на постройку «линии Мажино» Гитлер построил «линию Зигфрида». Таким образом, и с той и с другой стороны вроде бы были неприступные валы, как их называли. Это успокаивало, обнадеживало французов и ослабляло их волю к должной организации войск, мешало им предусмотрительно относиться к другим возможностям, которые могут использовать немцы против Франции и Англии.

Немцы ударили через Голландию и Бельгию. Сопротивление этими странами было оказано слабое, и немцы вышли на территорию Франции. Там они без больших затруднений разгромили французско-английские войска и двинулись в глубь страны. В районе Дюнкерка они устроили большой разгром войск противника, и англичане сразу же приступили к эвакуации своих войск на Британские острова, они успели вывезти много своих войск. Все говорило о том, что Великобритания отказалась от борьбы против немцев на территории Франции. Тогда в печати очень много писали о применении немцами нового метода ведения войны: выброска воздушного десанта в тылу противника. Десант наводил буквально панический страх на французов и обращал их в бегство. Немцам был открыт путь на Париж.

В это время я случайно (не помню, у меня ли имелись какие-то вопросы или Сталин меня вызвал) был в Москве. Я видел, что Сталин очень озабочен развитием военных событий на Западе. Но он не распространялся по этому поводу и не высказывал своей точки зрения. В ходе обмена мнениями он говорил только, что французы и англичане оказались очень слабыми, не сопротивляются немцам, и те наступают, реализуя свои замыслы… Было получено известие по радио, что немцы вступили в Париж, французская армия капитулировала. Вот тут Сталин нарушил свою замкнутость и очень нервно выругался в адрес правительств Англии и Франции за то, что они допустили разгром своих войск.

Сталин тогда очень горячился, очень нервничал. Я его редко видел таким. Он вообще на заседаниях редко сидел на своем стуле, а всегда ходил. Тут он буквально бегал по комнате и ругался, как извозчик. Он ругал французов, ругал англичан, как они могли допустить, чтобы их Гитлер разгромил. В это время у него был как раз я и еще присутствовал, наверное, Молотов. Он всегда бывал у Сталина. Редко, когда я был у него, не было там Молотова или Берии. Жданов бывал тоже часто, но реже. Почему Сталин так реагировал на падение Парижа? Теперь немцы выполнили свои цели на Западе, вынудили Францию капитулировать, создали там прогерманское правительство во главе с Петеном[268]. Для них это был конец войны во Франции. У немцев оставалась одна цель – принудить капитулировать Англию и организовать вторжение на Британские острова. Победа немцев во Франции – это уже был сигнал, что угроза войны против Советского Союза возросла. На Западе силы, враждебные немцам, разбиты; следовательно, у них остается главная задача – сокрушить Советский Союз, который привлекал немцев с давних времен и богатствами, и своей территорией. Но главным было столкновение идей. Ведь Гитлер взял на себя священное обязательство быть освободителем Европы и мира от марксизма. Поэтому главный враг, враг № 1 – это марксистско-ленинские идеи, а главный носитель этих идей и претворитель их в жизнь – народы Советского Союза. Война против нас была неизбежна. Она уже была объявлена в книге Гитлера «Майн кампф». Этот момент приближался, и Сталин тревожился.

Он тревожился еще и потому, что уже понимал, что наша армия не так сильна, как об этом писали в газетах и говорили на митингах. Свою слабость Красная Армия показала в войне с финнами, где были большие потери и с трудом решались поставленные задачи. В результате Финляндской войны произошла смена в руководстве Наркомата обороны: Ворошилова заменил Тимошенко.

Легкий, без особых усилий со стороны немцев разгром англо-французских войск еще больше пугал Сталина. Правда, во Франции нашлись люди, которые не признали капитуляции, бежали из страны и организовали свое движение. Возглавил его де Голль[269]. Мы были уверены, что французская компартия тоже все сделает для того, чтобы организовать борьбу против оккупантов. Но для этого требуется время, а немцы, конечно, используют все возможности, чтобы поскорее достичь своей конечной цели на Западе – разгрома Англии то ли путем вторжения, то ли путем дипломатических переговоров. Все это развязывало немцам руки на Западе, обеспечивало их тыл и давало возможность двинуть свои войска против Советского Союза.

С приходом маршала Тимошенко работа в Наркомате обороны, по моим наблюдениям, зашевелилась. Это были довольно слабые, разрозненные наблюдения. Я только что слышал другой раз, как докладывает Тимошенко Сталину или Сталин звонит Тимошенко по военным вопросам. В то время все искали возможности создания лучшего стрелкового оружия. После Финляндской войны встал вопрос о создании автоматического скорострельного оружия для вооружения пехоты. В это же время началось внедрение в войска новой, облегченной и скорострельной винтовки с бо́льшим количеством патронов в обойме. По этим вопросам много спорили. Часть военных резко высказывалась против внедрения в войска автоматического оружия, аргументируя свою точку зрения тем, что уменьшится кучность стрельбы и, следовательно, эффективность огня. Понадобилась Финляндская война, в которой финны успешно применяли немецкие автоматы, чтобы решить этот спор.

Всеми этими вопросами Сталин занимался сам, и больше никто к этому не был допущен. Так же и с танками. Помню, мне Сталин сказал в 1940 году: «Вы обратите внимание, в Харькове на бывшем паровозостроительном заводе создается дизель большой мощности. Это очень интересный, впервые создаваемый в Советском Союзе дизель. Я имею в виду, что, может быть, его возможно будет использовать на тяжелых бомбардировщиках». Сталин считал, что если дизель поставить на самолет, то будет меньше расход горючего, увеличится дальность полета. Это тоже характерно: он сказал мне, что на этом заводе делается дизель, который необходим для военных целей, а я, секретарь Центрального Комитета КП(б)У, этого не знал. И неудивительно: надо было знать порядок, который тогда сложился. К военным заводам у нас допуска совсем не было. Туда партийных работников не пускали. Хотя там, на заводе, была партийная организация, я и не знал о разработке дизеля, мне не докладывали. Что там производили паровозы, мне было известно, а что там делали дизель, я не знал. На заводе был отгорожен цех, он охранялся, проход туда был с особыми пропусками, и никто не имел права совать нос в эти дела. Знали лишь Сталин и те, кто имел прямое отношение к организации этого производства.

И только когда мне позвонил Сталин, я поехал на этот завод и познакомился с конструктором дизеля тов. Чупахиным[270]. Дизель был очень интересный. Я не мог сделать заключение, может ли он быть пригодным для установки на бомбардировщике. Но для танка (а Чупахин его строил для танка) это был хороший дизель. Парторгом ЦК на этом заводе тогда был Епишев. Он только что, по-моему, закончил Военную академию и был назначен парторгом ЦК, то есть не выбирался партийной организацией, а был утвержден Центральным Комитетом ВКП(б) и не был подотчетен местным партийным организациям.

Я установил связь с заводом и стал наблюдать за ходом работ. Не помню, в каком месяце, но это было летом, мне позвонили, что такого-то числа под Харьковом, на Северском Донце будет испытываться танк Т-34. Это был новый, многообещающий танк. Я сейчас же выехал в Харьков: хотел посмотреть, как работает дизель и что это за танк. Прибыл я в Харьков и в тот же день выехал на полигон на поле, восточнее Харькова. Место для испытания танка было очень хорошо выбрано: там сыпучие пески и там же сильно заболоченные места около озера. Я наблюдал, стоя на возвышенности, как буквально бегает танк, преодолевая препятствия и в песках, и в болотах.

Помню, еще произошел тогда такой инцидент. Я его много раз вспоминал, когда позднее встречался с этими товарищами. Рядом со мной на испытаниях стояли люди, которых я не знал лично. Один из них, красивый мужчина лет тридцати восьми, может быть, сорока, в синем, ладно сшитом, чистеньком комбинезоне, спрашивает меня: «Товарищ Хрущев, как вы оцениваете танк? Хороший танк?» Я говорю: «Видимо, танк очень хороший, действительно, грозой будет для наших врагов. Но танк-то танком, танк – это вроде телеги, а сердце танка – двигатель. Раз двигатель хорош, поэтому он и бегает». Он, человек умный и с юмором, глянул на меня и говорит: «Вы, видимо, товарищ Хрущев, ошиблись. Вы считаете, что я конструктор дизельного двигателя, то есть Чупахин, а я не Чупахин, я Кучеренко[271], один из группы инженеров, которые создают этот танк. Танк – это вам не телега!» – и улыбнулся. Я извинился и говорю: «Вы правильно определили, я действительно принял вас за Чупахина. У меня такое вот мнение, не знаю, насколько оно правильно, но я все-таки оцениваю по двигателю силу и маневренность танка». Он, как инженер-конструктор, стал мне объяснять достоинства конструкции этого танка. Потом я на практике убедился, что он был прав. Эти танки действительно оказались очень грозным оружием Красной Армии, но, к сожалению, к началу войны их было еще очень мало.

После разговора со Сталиным я часто приезжал на этот завод и довольно подробно знакомился с производством, с организацией завода. Тогда Сталин поставил задачу расширения завода, запуска дизеля в серию и организации широкого производства танков Т-34.

Война неумолимо надвигалась. Хотя при встречах Сталин беседовал по этому вопросу очень редко, даже избегал этой темы, замыкался, но было заметно, что он очень волнуется и его это очень беспокоит. Это было заметно и по тому, что он к тому времени стал пить, и довольно много пить, причем не только сам, но и стал спаивать других. Обязательно, если он вызывает, у него бывает очень много народа. Он собирал как можно больший круг людей. Я думал, что он так волнуется потому, что начинает, оставаясь один, плохо себя чувствовать, поэтому ему нужна большая компания с тем, чтобы в этой компании как-то отвлечься от мыслей, которые его беспокоят. А мысли эти: неизбежность войны, а главное (о чем он, видимо, думал), что в этой войне мы потерпим поражение. Войны-то в былые времена он не боялся. Наоборот, считал, что война принесет нам победу и, следовательно, расширение территории, где будут установлены новые, социалистические порядки, будет развеваться победоносное революционное марксистско-ленинское знамя. Но в тот период он так уже не думал, а, наоборот, видимо, беспокоился о том, что если начнется война, то мы можем потерять то, что завоевали под руководством Ленина.

После капитуляции французов немцы обнаглели. Наглость эта проявлялась в бесцеремонности перелетов разведчиками их воздушных сил границы Советского Союза. Они углублялись до Чернигова, а однажды мы засекли, как они летали над Шосткой. Видимо, разведывали пути бомбежки Шосткинского порохового завода. Бывали случаи, когда немцы совершали вынужденную посадку. Помню, в районе Тернополя сел самолет, и крестьяне буквально захватили в плен немецких летчиков. Кончилось это тем, что этих летчиков отпустили, исправили самолет, и все это прошло тихо, даже, по-моему, протеста не было. Это еще больше вызывало уверенность фашистов в их безнаказанности.

На границе мы видели, что немцами уже стягиваются войска, что они готовятся и что война неизбежна. Естественно, мы беспокоились не меньше Сталина. Помню, мы с командующим войсками КОВО обратились с письмом к Сталину. Я, как секретарь ЦК КП(б)У, предложил написать Сталину, рассказать, что делается у нас на границе со стороны немцев. Чтобы мы не были застигнуты врасплох, нам надо произвести кое-какие работы по укреплению границы. Там велись работы по созданию долговременных железобетонных укреплений с артиллерийскими и пулеметными установками. Это дело двигалось очень медленно, и было видно, что мы не успеем закончить эти работы. Поэтому я предложил командующему написать такое письмо. Он согласился.

Мы обратились к Сталину с просьбой разрешить нам временно мобилизовать 150 тыс. или больше колхозников, вывести их на границу, сделать противотанковые рвы и другие земляные работы по укреплению границы. Мы считали, что это нужно сделать. Мы понимали, что немцы будут видеть все, да немецкая агентура в западных областях Украины была довольно широкой. Поэтому скрытно ничего сделать было нельзя. Но и немцы открыто вели работы по укреплению своей границы. Поэтому нам нужно было чем-то ответить. Но Сталин запретил это делать, сказав, что это может послужить причиной провокаций. Очень нервно он нам ответил. Немцы продолжали свои работы, а мы ничего не делали. Следовательно, наша граница осталась совершенно открытой для противника, чем он потом и воспользовался.

Чем я объясняю такое поведение Сталина? Думаю, что он тоже все видел и понимал. Когда был подписан договор с Риббентропом, Сталин сказал: «Ну, кто кого обманет? Мы обманем Гитлера!» Он все брал на себя. Это была его инициатива, он решил, что обманет Гитлера. А когда мы уже получили урок в войне с финнами, и не в нашу пользу, когда немцы легко разгромили войска французов и англичан и довольно успешно вели воздушные операции против англичан, бомбили города и промышленность Англии, тут он уже по-другому рассматривал возможный исход войны и боялся ее. В результате этой боязни он и не хотел ничего делать, что могло бы обеспокоить Гитлера. Поэтому он нажимал, чтобы аккуратно вывозили в Германию все, что по договору было положено: нефть, хлеб и я не знаю, какие еще товары.

Возможно, он думал, что Гитлер оценит, как аккуратно выполняем мы свои обязательства, вытекающие из этого договора. Может быть, он думал, что Гитлер откажется от войны против нас? Но это нелепость. Она была продиктована неуверенностью, а может быть, даже и трусостью. Трусость вытекала, как я уже говорил, из того, что мы показали свою слабость в войне с финнами, а немцы показали свою силу в войне с англичанами и французами. Эти события и породили вот такое состояние Сталина, когда он как-то потерял уверенность, потерял оперативность в руководстве страной.

К 1940 году у нас накопилось много спорных вопросов с Гитлером. После длительных переговоров договорились о том, что Молотов должен съездить в Берлин. Он выехал туда поездом[272]. Я приехал в Москву уже после его поездки. Это было, кажется, в октябре или ноябре 1940 года. Я услышал тогда в руководстве разговор, который мне не понравился. Видимо, у Сталина возникла потребность спросить о чем-то Молотова. Из вопросов Сталина и ответов Молотова можно было сделать вывод, что поездка Молотова еще больше укрепила понимание неизбежности войны. Видимо, война должна была разразиться в ближайшем будущем. На лице Сталина и в его поведении чувствовалось волнение, я бы сказал, даже страх. Молотов, сам по характеру человек молчаливый, характеризовал Гитлера как человека малоразговорчивого и абсолютно непьющего. В Берлине во время официального обеда подавали в узком кругу вино. Но Гитлер не брал даже бокала, ему ставили чай, и он поддерживал чаем компанию пьющих. Я не знаю конкретно тем деловых разговоров, которые велись в Берлине, по каким вопросам и какие у нас были с немцами расхождения. Это было очень трудно понять.

У нас сложилась такая практика: если тебе не говорят, то не спрашивай. Считалось, что эти вопросы знать не обязательно. Это, конечно, неправильный подход. Это верно в отношении чиновников. Но в отношении членов правительства и членов Политбюро – руководящего органа партии и страны – это нарушение всех правил, которые должны быть в партии, если она является действительно демократической. А наша партия, ленинская, имела именно такой характер. Но ограничение и отбор информации, которая давалась членам Политбюро, определялись Сталиным. Если говорить об уставном праве, то такого уставного права не существовало и существовать не может. Это уже результат сложившегося произвола, который приобрел какую-то «законность» при Сталине.

Молотов говорил, что во время поездки были приняты очень строгие меры по безопасности продвижения поезда от границы до Берлина: буквально в зоне видимости стояли солдаты. Он рассказывал, что во время деловых разговоров вдруг пришли и сказали, что англичане делают налет и сейчас самолеты появятся над Берлином. Предложили пойти в убежище. Пошли в убежище, и Молотов понял, что уже сложилась частая практика пользоваться убежищем. Это говорило о том, что англичане довольно основательно беспокоили Берлин и Гитлеру со своей компанией приходилось прибегать к использованию убежища.

Спустя несколько месяцев после поездки Молотова в Берлин произошел такой инцидент: Гесс[273] улетел в Англию, выбросился там с парашютом и приземлился. Гесс – бывший летчик, поэтому он легко мог воспользоваться этим способом. Немцы пустили «утку», что он бежал. Но было видно, что здесь что-то кроется, не вяжутся концы с концами в версии о бегстве Гесса. Возникало сомнение, что это было бегство. Когда Молотов во время войны был в Лондоне, то ему предложили встретиться с Гессом, но Молотов отказался. А я тогда спросил Сталина: «Не является ли бегство Гесса выполнением особой миссии по поручению Гитлера? Он взял все на себя с тем, чтобы ничем его не связывать, а на самом деле является посыльным Гитлера. Он не бежал, а фактически полетел туда по поручению Гитлера с тем, чтобы договориться с Лондоном о прекращении войны и развязать Гитлеру руки для похода на восток». Сталин выслушал меня и сказал: «Да, это так и было. Вы правильно понимаете этот вопрос». Он не стал развивать дальше эту тему, а только согласился со мною. Сталин очень сильно переживал начало войны. В первые ее дни, как известно, был совершенно парализован в своих действиях и мыслях и даже заявил об отказе от руководства страной и партией.

После поездки Молотова в Берлин не было никакого сомнения в том, что будет война. Но полагали, что эта война может быть оттянута во времени. Гитлер готовится, война будет развязана в ближайшее время, а в какое, мы, конечно, не знали. Думаю, что и Сталин не знал. Это невозможно знать, потому что каждая страна скрывает от своего противника начало войны, даже если она приняла решение начать войну.

Однажды я приехал в Москву зимой в конце 1940 или в начале 1941 года. Как только приехал, сейчас же раздался звонок. Передали, что Сталин просит заехать к нему на Ближнюю дачу, а сам он нездоров. Я приехал к нему. Сталин лежал одетый, на кушетке, и читал. Мы обменялись приветствиями. Сталин сказал, что чувствует себя плохо. Тут же стал рассказывать мне о военных делах. Это был единственный раз, когда он заговорил со мной об этом. Видимо, он нуждался в собеседнике. Его очень тяготило, что он один. Так я думаю. Обычно у него не появлялось внутренней потребности обменяться с кем-либо мнениями по вопросам военного характера. Он был далек от этого, потому что, видимо, очень высоко ценил свои способности и низко оценивал их у других.

Он говорил тогда, что проходит совещание военных[274], а он лишен возможности принять участие. На этом совещании было принято решение в пользу какого-то оружия. Это возмутило Сталина, и он тут же начал звонить по телефону, кажется, Тимошенко, который был наркомом обороны. Он стал ему что-то выговаривать, придавая особое значение артиллерии и критикуя принятое решение. Видимо, совещание было широким, в нем участвовали все командующие войсками военных округов. Я говорю это к тому, что в то время уже принимались меры, чтобы подготовиться к нашествию гитлеровских полчищ на Советский Союз.

Внешние проявления глубоких переживаний, волнения Сталина мною воспринимались по-человечески, потому что, действительно, такая прорва нависала над нашей страной. Гитлеру удалось покорить европейские страны, непосредственно подойти к границам Советского Союза и расположить свои войска в соприкосновении с нашими войсками. Их разделяла только граница, созданная после краха Польского государства. Угроза была, я бы сказал, самой реальной за всю историю существования СССР. Смертельная угроза нависла над Советским Союзом. Крупные страны: Германия, Италия и Япония – объединились против него. Ну, а другие? Америка слишком от нас далека. Было неизвестно, какую она займет позицию при нападении немцев на Советский Союз. Англия находилась в состоянии войны с Германией и сохраняла еще независимость, которая тоже висела на волоске. Английская сухопутная армия была слабой. Выдержит ли Англия, сможет ли она отразить попытки гитлеровской Германии высадить на Британских островах десант, это было еще неизвестно.

Поэтому вполне понятно волнение Сталина. Он чувствовал, что надвигается угроза. Справится ли наша страна? Справится ли наша армия? Опыт Финляндской войны показал ее слабость. Это еще больше давало повода для волнений. Не случайно же, что в результате лишь такого состояния армии мы понесли тогда огромные потери! В ответ было заменено военное руководство: смещен Ворошилов с поста наркома обороны и назначен новый нарком, Тимошенко. Все это надо представить себе, потому что отношения между Сталиным и Ворошиловым были мало сказать дружескими: я всегда видел их вместе, они были неразлучны. Если Сталин пошел на это, то можно себе представить, как был он поражен слабостью нашей армии в войне с финнами!

Помню, однажды Сталин в беседе сказал, что Гитлер по закрытым каналам обратился к нему с просьбой оказать услугу: немецкие войска оккупировали Францию, и он хотел, чтобы Сталин, как авторитет в коммунистическом мире, оказал ему помощь, то есть повлиял на французскую компартию, чтобы она не встала во главе движения Сопротивления немецкой оккупации. Сталин возмущался этой наглостью. Тут даже не было вопроса о том, какой дать ответ. Гитлер шел не только на гнусность, но и на пакость. Как мог он допустить, что Сталин пойдет на сделку такого характера? Низкую сделку. Оказать содействие фашизму через Французскую коммунистическую партию?!

Еще такой инцидент. Когда немцы вели бои за Данциг, то эта операция проводилась как спектакль. У немцев там была заранее установлена киносъемочная аппаратура. Эти бои и с моря, и с суши были засняты. Этот кинофильм они старались пошире продвинуть во все страны мира. Видимо, Гитлер преследовал цель показать мощь и неотразимость фашистских войск с тем, чтобы заставить дрожать своих будущих противников и парализовать их волю. Гитлер обратился к Сталину с предложением взять эту картину и пустить ее через нашу киносеть. Одним словом, показать нашему зрителю, как немцы расправляются с Данцигом, с Польшей, со всей Европой. Вот такая диверсия была задумана Гитлером против нашего народа.

Сталин поставил свои условия. Он сказал: «Если вы возьмете нашу картину (в ней были показаны очень хорошо организованные маневры, которые производили сильное впечатление), то мы возьмем ваш фильм». Гитлер, конечно, не мог согласиться с таким обменом. Тем самым Сталин парировал диверсию со стороны Гитлера, которую тот предпринял, предлагая демонстрировать картину о разгроме польских войск. И все же эта картина была прислана немцами, и мы ее просматривали со Сталиным. Она действительно производила удручающее впечатление, особенно на тех людей, которые ожидали, что это оружие может быть повернуто против них. А мы были именно такой стороной. У нас в то время шел спектакль «Ключи от Берлина» [275]. Это тоже рассматривалось как психологическая подготовка страны и войск к войне. В истории уже были случаи, когда русские войска брали Берлин и получали ключи от его ворот. Это, конечно, раздражало немцев. Это была психологическая закалка наших людей против фашистов. Они трубили, что все на Земле будет им подвластно и что они могут разбить любую армию. А здесь было показано, что русские войска бивали немцев, вступали в Берлин в результате их разгрома.

Картина неизбежности войны вырисовалась значительно раньше, чем началась война, и даже значительно раньше, чем был подписан договор между Советским Союзом и гитлеровской Германией. Было известно от самого Гитлера: если фашисты придут к власти, то будет война против Советского Союза. Он написал книгу «Майн кампф», в которой излагал свои агрессивные планы и свое человеконенавистническое мировоззрение. Он прежде всего ставил задачу разгрома Советского Союза, уничтожения коммунизма. Оплот коммунизма – это Советский Союз. И когда Гитлер пришел к власти, то он сейчас же начал готовить к этому свою армию. Это не было секретом. Шумные военные парады в немецких городах, угрожающие речи против нас… Но, видимо, Сталин находился тогда под впечатлением, что в нашей стране все в порядке и армия с ее вооружением у нас на должном уровне, как и ее командный состав, и настроение народа. И действительно, настроение народа свидетельствовало о его монолитности и сплоченности вокруг партии.

Фашисты, как и все буржуазные идеологи, рассчитывали, что поскольку Советский Союз многонационален, то поэтому при первом же столкновении он развалится, как колосс на глиняных ногах: возникнет национальная рознь, не будет монолитности и сплоченности народа, а следовательно, и Вооруженных Сил. Но это оказались бредни тех, кто хотел, чтобы случилось так. Мудрая ленинская национальная политика после Октябрьской революции за годы Советской власти все перевернула. Конечно, были шероховатости. Потребуются еще десятилетия, чтобы все это изжить. Но основное было уже сделано. Разные народы страны, рабочие, крестьяне, интеллигенция чувствовали, что только в единении сила. Не в розни наша сила, не в розни народов, а в их единстве и монолитности. Война убедительно подтвердила это и разбила иллюзии, которые питали наши враги.

Военные парады и маневры, которые проводились, играли большую положительную роль. Но они играли и отрицательную роль в том смысле, что расхолаживали волю и успокаивающе действовали на всех, скрывая недостатки, которые имелись в Красной Армии. Видимо, Сталин эту сторону недооценил. Он неправильно оценивал боеспособность нашей армии, находясь под впечатлением кинокартин, в которых показывали парады и военные маневры. Сталин давно почти ничего живого не видел. Он не выезжал никуда из Москвы. Из Кремля выезжал только на дачу и в Сочи, а больше никуда. Соответствующую информацию получал только через Ворошилова. Тот, конечно, докладывал, как он сам понимал, а он тоже переоценивал Красную Армию. Считал, что она находится на высоком уровне и может легко отразить гитлеровское нашествие. Поэтому перед войной многое так и не было сделано.

Разве можно было тогда думать, что дело обстоит иначе? Вот я беру себя. Я был членом Политбюро, вращался в кругу Сталина, правительства. Разве мог я думать, что у нас буквально в первые дни войны не будет даже достаточного количества винтовок и пулеметов? Это элементарно. Даже у царя, который готовился к войне с Германией, оказались большие запасы винтовок: у него только в 1915 году или 1916 году не хватало винтовок, а у нас винтовок и пулеметов не хватило на второй день войны. А ведь наши возможности в смысле экономики были несоизмеримо выше, чем у царского правительства.

Я был поражен. Как же так, никто не знал? Я не знаю, знал ли об этом Сталин до войны. Наверное, тоже не знал. Но Ворошилов не мог не знать. Что же тогда наркому еще знать, если не это, то есть состояние вооруженности и накопление на случай войны резервов, боеприпасов, артиллерийского и пехотного вооружения? А оказалось, что не знает. Это преступление! Люди, которые за это были ответственны, с них как с гуся вода. Улыбаются перед фотоаппаратами и перед киноаппаратами… Если бы Сталин это знал! Надо было поднять на ноги нашу партию с тем, чтобы сейчас же мобилизовать промышленность на работу для войны, выделить для этого заводы, которые занимались бы производством артиллерии, винтовок, автоматического оружия, зенитных пулеметов, противотанковых орудий и боеприпасов. Не говорю уже о танках и самолетах.

Но говорю не потому, что недооцениваю их как главный вид вооружения Красной Армии, а потому, что эти виды вооружения более наглядны и находились в сфере внимания Сталина. Поэтому наша авиация была подготовлена лучше. Наши танки были не хуже, а Т-34 превосходил все танки мира. Но этого вида оружия количественно было недостаточно. Надо было сделать больше таких танков. Не хочу сейчас говорить о танке Т-34, потому что тут, может быть, мы и запоздали с его конструированием, отстало созревание технической мысли. Но думаю, что после того, как этот танк был создан, прошел испытания и на испытаниях показал свои прекрасные качества, что-то можно было сделать. Его испытания проходили в Харькове, кажется, летом 1940 года. У нас еще был целый год. Если бы мы сразу, по-военному, взялись за внедрение этого танка в производство, создали несколько заводов и организовали широкую их кооперацию, мы бы очень многое сделали. А что наш народ, наша техника и наши инженеры способны на это, показала война.

В условиях войны, более тяжелых, чем предвоенные, мы быстро организовали производство Т-34 совершенно на чистом месте, в том смысле, что завод, который это делал, никогда прежде не занимался производством танков. А стал выпускать танки Т-34, и довольно большое количество. Следовательно, технические и материальные возможности, людские, научно-технические, конструкторские силы у нас были. Если бы мы правильно оценили обстановку и поставили задачу, мы не имели бы того провала, с которым встретились по артиллерийскому, танковому и авиационному вооружению в первые дни войны. Потом, во время войны, пришлось наверстывать. Были сделаны героические усилия, и они оправдались. Наша армия победила в войне против гитлеровских полчищ, получив такое вооружение.

За слабую подготовку Красной Армии по вооружению я обвиняю прежде всего Ворошилова. Он был наркомом обороны, и, следовательно, это входило в его обязанности. Он должен был ставить эти вопросы. Не знаю случая, чтобы Сталин отказывал, когда возникали вопросы вооружения. Мы ассигновывали на вооружение большие средства. Следовательно, эти вопросы были недооценены теми лицами, которые непосредственно отвечали за это дело. Слабость была еще и в следующем. Я не знаю, что больше подорвало нашу армию, – недостаток вооружений или слабость кадров. Безусловно, и то и другое. Что в большей степени, сейчас трудно сказать, потому что и умному командиру без танков, без артиллерии, без пулеметов трудно управлять войсками и добиваться, чтобы они выполняли задачи, которые ставятся перед ними. Но если армия, даже с самым лучшим вооружением, не имеет достаточно квалифицированных, образованных и подготовленных кадров, эффект от применения этого вооружения очень снижается.

А слабость в кадрах всем известна, и причины ее известны. Кадры были перебиты как «враги народа». Теперь этим «врагам народа», которых тогда «прорабатывали» по всей стране, ставят памятники. Если бы эти люди находились во главе армии, когда Гитлер готовился напасть на нас и еще значительно раньше, чем он напал, то их ум, их энергия были бы использованы для подготовки армии, обучения ее и накопления средств ведения войны. Особенно успешно занимался этим Тухачевский. Я убежден, что если бы он не был казнен, а продолжал бы свою деятельность как заместитель наркома обороны, то такого положения в начале войны с вооружением не было бы. Он любил, понимал и ценил военные новинки.

Если взвешивать на аптекарских весах, чья вина здесь больше – Ворошилова или Сталина, я бы сказал: здесь равная вина и Ворошилова, и Сталина. Может быть, с перевесом в бо́льшую сторону вина Сталина. Хотя Ворошилов очень отстаивал людей и спорил со Сталиным, но другой раз и сам поддавал жару настроениям Сталина по истреблению кадров. Считаю, что и тот и другой виноваты. А в отдельности каждый из них виноват не меньше, чем другой.

Что можно сказать о других членах Политбюро и правительства? Ближе всего к Сталину, в смысле принимаемых по тому или другому вопросу решений, стоял Молотов. Но это не его область. Молотова, собственно, здесь винить трудно. Его можно обвинять в том, что он не сдерживал, а подталкивал Сталина на истребление кадров. Здесь вина Молотова, может быть, больше, чем Ворошилова. На вопросы вооружения и подготовки Красной Армии он влияния почти не оказывал.

Повторяю, если бы мы правильно оценили ситуацию и поставили нашу промышленность на службу армии, защиту Родины, для чего мы эту промышленность и создавали, многое было бы по-другому. Каждый рабочий, инженер, служащий и крестьянин буквально не щадили своих сил, отрывали последнее у своей семьи и отдавали в фонды обороны. Организовывали пожертвования на производство танков и самолетов. Общественностью поднимался вопрос о том, чтобы выпустить облигации займа. Это была демонстрация идей, непонятных буржуазным историкам и идеологам. Советские люди, отдавая свои сбережения, думали о стране, о ее обороне, о будущем и во имя будущего не жалели буквально ничего, даже своей жизни.

Поэтому если бы этот вопрос, вопрос обороны, вопрос перестройки промышленности на военный лад был поставлен и в результате этого надо было бы несколько подтянуть пояса, то никто бы и упрека не сделал. Люди тогда понимали значение угрозы фашистской Германии Советскому Союзу, правильно чувствовали и оценивали. Но, к сожалению, это не было правильно оценено руководством и не были сделаны выводы. Думаю даже, что это произошло в результате незнания истинного положения дел с вооружением и состоянием армии, с ее кадрами. Потому что и по кадрам можно было бы очень многое сделать, если бы своевременно было обращено внимание.

Если бы все это было правильно оценено и был сделан правильный вывод о том, как перестроиться и подготовиться к войне, создать запасы, резервы, правильно эти резервы географически распределить, а не исходить из ложных лозунгов, которые, не знаю кем, даны были в бытность Ворошилова наркомом обороны – «ни пяди своей земли не отдадим», «воевать только на территории противника»… Отсюда и расположение баз снабжения непосредственно у границы. А надо было бы их отодвинуть на большую глубину с тем, что если во время войны наши войска вынуждены будут отойти, эти базы не попадут сразу же в руки противника.

Да что говорить о базах, когда сумасбродный Мехлис, пользовавшийся безграничным доверием Сталина, став начальником Главного политуправления РККА, подбросил Сталину идею о том, что нужно разрушить старые оборонительные рубежи: Киевский укрепленный район и другие. Надо, потому что военные ориентируются здесь защищать страну и мало делают и думают о том, как разбить противника на новых границах. Эти железобетонные доты были разрушены, артиллерия и пулеметы извлечены из них. Это же нужно дойти до такого! Потом, когда немцы пришли под Киев, нам приходилось искать буквально все, что можно было всадить в эти самые доты, чтобы организовать его оборону.

Я хочу, чтобы меня правильно поняли. То, о чем я сейчас говорю, не требует доказательств. И говорю я для будущих поколений как свидетель, который находился в гуще народа и стоял рядом со Сталиным и другими руководителями партии и народа. Надо себе представить, как мы могли использовать промышленность и что могли сделать за короткий срок! Но, к сожалению, этого мы не сделали, и пришлось нам отступать к Сталинграду и Махачкале, отдать почти весь Северный Кавказ… Ужасное бедствие постигло наши народы. А этого можно было бы избежать. Я не знаю, кто знал тогда из членов правительства и Политбюро, кроме Сталина, о состоянии вооружения РККА, его качестве и количестве. Знал ли Сталин все? Думаю, что, наверное, и сам Сталин хорошо этого не знал.

Помню такой эпизод. Когда я бывал в Москве, Сталин всегда меня вызывал. А вызывал он меня чуть ли не каждый день. Иногда я бывал один, но чаще вместе с другими членами Политбюро. Помню, что кто-то из военных, наверное Тимошенко, сказал Сталину, что у нас не хватает зенитных пулеметов. Сталин посмотрел на нас и сказал, что надо организовать их производство. Это естественно: если чего-то не хватает, то надо наладить производство, выделить для этого заводы или хотя бы новые цеха. Вдруг у Сталина возникла мысль: надо построить новый завод крупнокалиберных пулеметов в Киеве. Он сказал мне: «Беретесь вы построить этот завод?» Говорю: «Будет решение, будем строить». – «Так стройте завод!» Тут же было принято решение, определили место строительства на левом берегу Днепра, напротив Киева в районе Дарницы. Там пески, и на них стали строить завод. Это было в 1940-м, а может быть, в начале 1941 года. Что-то там сделали, какое-то количество бетона заложили в фундаменты. К тому времени, когда немцы захватили Киев, там еще ничего не было построено.

Упустили время. Не знаю, как решались другие подобные вопросы, но самое главное, что царила бездеятельность и, я бы сказал, какой-то моральный упадок. Потому что я Сталина знавал не таким. Зачем нам было сейчас, когда идет война на Западе и вот-вот начнется война против нас, когда нам нужны пулеметы, без которых нельзя вести войну в современных условиях при действии мощной авиации противника, строить новый завод? У нас столько заводов. Нужно было взять какой-то завод (или заводы) и организовать на них производство пулеметов, как это и было сделано, когда началась война. Мы бы быстро освоили их производство. А тут был сделан вид, что что-то делается, успокаивались совесть и нервы: начали строить завод. Год надо его строить, а потом еще осваивать производство. Да за год еще и не построишь хороший завод. Зачем это делать, когда имелись неотложные требования вооруженных сил? Надо было перестроить существующие заводы. А этого сделано не было, и это очень существенно сказалось в первые дни войны. Мы оказались действительно без пулеметов, без зенитного прикрытия и даже без винтовок.

В первую голову это упущение Наркомата обороны. Как же мы готовились к войне, если не подготовили производство, не создали нужного резерва и необходимого вооружения? У нас не хватало легкого оружия, нами давно освоенного, – такого, как пулеметы и винтовки. Не говорю уже, что не было противотанковых ружей и прочего.

Я объясняю это провалом воли Сталина, его деморализацией победами, которые Гитлер одержал на Западе, и нашей неудачей в войне с финнами. Он стоял уже перед Гитлером, как кролик перед удавом, был парализован в своих действиях. Это сказалось и на производстве вооружения, и на том, что мы не подготовили границу к обороне. Мы боялись, что наши работы будут замечены со стороны немцев и это может вызвать войну. Так же нельзя мыслить! Война была уже неизбежна. Когда мы подписывали договор с Гитлером, то вопрос стоял только об очередности, мы выигрывали время. Война начиналась не на востоке, а на западе. Но мы знали, что война неизбежно придет к нам. Думаю, что, когда Сталин подписывал договор, он это понимал, а потом вдруг утратил способность правильно оценивать события. Думаю, что он был деморализован, был парализован в своих действиях, и вот результат: мы не использовали всех тех возможностей, которые имели.

А мы имели тогда мощную промышленность на Украине, в Москве, Ленинграде, других частях Советского Союза, имею в виду европейскую часть Союза, где была самая крупная промышленность. Потом Белоруссия и Украина были оккупированы, Ростов оккупирован, промышленность Сталинграда разрушена. Все можно было использовать для создания нужного большого резерва вооружений с тем, чтобы встретить врага во всеоружии. Я не помню, какую долю в общем производстве занимала Украина, но основная металлургия страны была сосредоточена там. Мне рассказывали люди, которые оставались на оккупированной территории, что когда немцы пришли в Донбасс, заняли Мариуполь, то они вызвали своих инженеров, осматривали заводы и все повторяли: «Рур, Рур!» Они сравнивали Донбасс с Руром, а всем известно, что Рур – крупнейшая промышленная база немецкого государства.

Повторяю, что в моральном отношении Сталин был просто парализован неизбежностью войны. Он, видимо, считал, что война приведет к неизбежному поражению СССР. Потом я скажу, как Сталин вел себя в первый день войны и что он сказал тогда. Об этом мне потом рассказывали Берия, Маленков, Микоян и другие товарищи, которые в это время были вместе со Сталиным.

Хочу сказать несколько слов о своей беседе со Сталиным о танковых войсках. Это, по-моему, было в 1940 г., когда я приехал в Харьков посмотреть на испытания танка Т-34 и познакомиться с конструктором Чупахиным, создателем двигателя, и с одним из создателей танка, Кучеренко. Не помню фамилию главного конструктора (главный конструктор Т-34 Кошкин М.И. Он принимал участие в испытании танка, представлял его в Кремле И.В. Сталину. Во время перехода на танках от Харькова до Москвы простудился и в конце 1940 года умер от воспаления легких. – С.Х.). Но хорошо знал Кучеренко. Это не тот Кучеренко, который был президентом Академии строительства и архитектуры[276], а его брат, тоже талантливый человек, один из соавторов конструкции танка Т-34. Этот танк испытывал сам начальник Автобронетанкового управления РККА Павлов[277], прославленный человек, герой войны в Испании. Там он выделился как боевой танкист, бесстрашный человек, успешно владевший танком. В результате Сталин назначил его командовать автобронетанковыми войсками.

Я любовался, как он на этом танке буквально летал по болотам и пескам в районе Северского Донца, восточнее Харькова. Затем он вышел из танка, подошел к нам (мы стояли на горочке, наблюдали). Я с ним беседовал. И он беседовал с конструкторами, хвалил этот танк. А на меня он произвел удручающее впечатление, показался мне малоразвитым человеком. Я просто удивился, как человек с таким кругозором и с такой слабой подготовкой может отвечать за состояние автобронетанковых войск РККА, сумеет ли он охватить и охватывает ли все, может ли поставить задачи, которые необходимы, чтобы сделать этот вид вооружения действительно основой мощи Красной Армии? Это подвижные бронетанковые войска. Мы знали, что Гитлер делает упор на танковые войска. Нам надо было срочно создавать противотанковую артиллерию, авиацию и бронетанковые войска, чтобы они у нас занимали высокое положение и чтобы можно было парировать удар врага теми же средствами, которыми он хочет поразить Советский Союз.

Меня все это очень беспокоило. Вскоре после испытаний я приехал в Москву и, естественно, рассказывал Сталину, как испытывался танк: о его достоинствах, как конструкторы докладывали мне о его ходовых качествах, как он ходил по пескам и болотам. Это я сам видел. Но стойкость брони – это уже вопрос испытаний, которые были проведены. Танк – замечательный! Это был лучший танк. Действительно, в войне он отлично показал себя и вынудил наших врагов признать этот танк лучшим в мире. И все-таки я решил высказать Сталину свои сомнения относительно способностей командующего автобронетанковыми войсками Павлова. Я должен был высказать их с большой осторожностью, потому что мои встречи с Павловым были кратковременны и не давали мне права настойчиво доказывать Сталину, что он не годится для своей должности. Я хотел только высказать свои сомнения, хотел ими насторожить Сталина, чтобы он лучше присмотрелся к Павлову и принял соответствующие меры.

Иначе я не мог поступить, потому что я мало знал этого человека. И нельзя же мне было сразу утверждать, что он непригоден и т. п. Поэтому я сказал: «Товарищ Сталин, знаете ли вы хорошо Павлова?» – «Да, хорошо знаю». – «На меня он произвел отрицательное впечатление». И тут я рассказал, что мне он кажется довольно ограниченным человеком, который хорошо владеет танком, но хватит ли у него ума, чтобы создать автобронетанковые войска, правильно их вооружить и использовать? Сталин очень нервно реагировал на мое замечание и произнес: «Вы его не знаете». – «Я и раньше вам сказал, что я его мало знаю». – «А я его знаю. Знаете, как он показал себя в Испании, как он воевал там? Это знающий человек. Он знает, что такое танк, он сам воевал на танке». Говорю: «Я просто хотел сказал вам, что у меня сложилось впечатление не в его пользу. Хотел бы высказать вам тогда и другое мое сомнение. За все артиллерийское вооружение отвечает маршал Кулик (его я наблюдал больше и видел, что он очень неорганизованный человек, но очень самоуверенный и волевой). Не знаю, справляется ли он со своими задачами. Война надвигается, он отвечает и за артиллерию, и за стрелковое вооружение. На нем лежит очень большая ответственность, и, зная его характер, я сомневаюсь, что он может все обеспечить». Сталин тут реагировал еще более бурно: «Вот вы говорите о Кулике, а вы Кулика не знаете. А я его знаю по Царицыну, по Гражданской войне. Он командовал там артиллерией. Это человек, знающий артиллерию». Говорю: «Товарищ Сталин, я не сомневаюсь, что он знает артиллерию как артиллерист и что он хорошо там командовал. Но сколько у него там было пушек? Две, три. А тут ведь целая страна. В новых условиях требуются другие качества человеку, который должен обеспечить вооружением нашу Красную Армию». Он махнул тут на меня рукой. Был раздражен, что я сую нос не в свои дела. Я это предвидел, когда ставил этот вопрос, потому что знал, как нетерпимо Сталин относится, если делается замечание по каким-нибудь вопросам вооружения и строительства Красной Армии, потому что он считал, что это его детище и что он один компетентен принимать решения. И он принимал их.

К сожалению, мои сомнения подтвердила жизнь. Павлов, командовавший автобронетанковыми войсками, был освобожден от своей должности, но не потому, что непригоден, а потому, что ему дали более ответственный военный пост: его назначили командующим войсками Западного Особого военного округа[278], то есть на главном, центральном направлении на Москву со стороны запада. Это был самый сильный участок нашей обороны, с большим количеством войск. На втором месте тогда был Киевский Особый военный округ, а на третьем – Одесский. Это понятно, потому что из Минска – прямой путь на Москву, а Киев – это юг, житница Советского Союза, Украина с мощной металлургической промышленностью, машиностроением и большими людскими ресурсами. Так что Украина занимала очень важное стратегическое и экономическое положение. Враг ее правильно оценивал, нацеливаясь на нее.

Когда командующим в войска Белоруссии был назначен Павлов, я даже не знал о такой перестановке, что тоже характерно, хотя был членом Политбюро. Но ни у кого Сталин не спрашивал совета и ни перед кем не отчитывался. Он отчитывался только перед своей совестью. А чем это кончилось, всем известно. Павлов в первые дни войны потерял управление войсками. Он совершенно не подготовил свои войска к гитлеровскому вторжению и потерял сразу технические средства: авиация была уничтожена на аэродромах, это мы знали. Как немцы разгромили войска Западного Особого военного округа, видно и из немецких документов, которые сейчас опубликованы в книге «Совершенно секретно!». Я познакомился с нею. Не все прочел, но познакомился с книгой. Там об этом много пишется. Сталин осудил Павлова и его начальника штаба[279]. Эти люди были расстреляны в первые дни войны. Но фронт развалился, и немцы двинулись без всякого сопротивления в глубь нашей страны, пока мы не подтянули войска, которые находились в тылу. Такие люди, как Павлов, появились у руля Вооруженных Сил, потому что были уничтожены кадры, которые были закалены и воспитаны в Гражданской войне, а потом получили образование и накопили опыт. Они были уничтожены, начиная с Тухачевского сверху и до командиров рот внизу.

А Кулик? Кулик тоже (правда, уже после войны) был арестован, хотя уже во время войны он показал себя совершенно никчемным военным деятелем, и Сталин разжаловал его из маршалов в генерал-майоры[280]. Я столкнулся с Куликом в 1943 г., когда он пришел к нам на Воронежский фронт во главе гвардейской армии. Членом Военного совета у него был Шепилов[281]. Мы с Ватутиным поставили эту армию на направлении Полтавы. Кулик сам был из какого-то села под Полтавой[282] и просил дать ему это направление. Это совпадало и с военной целесообразностью. Мы с Ватутиным бывали в этой армии. Помню, раз мы с ним приехали и слушали доклад Кулика. Это просто не передать словами! Это материал для фельетонистов, как он докладывал и как он командовал. Совершенно непригодный командир! И мы вынуждены были поставить вопрос перед Сталиным, что нужно Кулика освободить от должности и назначить нового командующего, иначе он загубит армию. Сталин сопротивлялся, и Кулик действительно растрепал эту армию, понес большие потери и не решил задач, которые стояли перед ним. Тогда Сталин вынужден был согласиться с нами, освободил Кулика, отозвал и прислал вместо него нового командующего.

Новый командующий (это я попутно говорю), как только приехал и направился в армию, не доехав до штаба, подорвался на мине[283]. Сталин устроил мне тогда большой скандал, главным образом за то, что мы не бережем командующих армиями. У нас как раз перед этим подорвался еще один командующий армией, я забыл его фамилию. Очень хороший командующий был, уже в летах, по национальности белорус. Он тоже ехал в машине, наехал на мину и подорвался. Я Сталину потом доказывал: «Это же война идет, мы наступаем, освобождаем территорию от врага. Земля находилась под оккупацией, поэтому там имеется довольно основательная “начинка”, и нет никакой гарантии, когда едешь или идешь, что не подорвешься на мине. Вы предлагаете беречь командующих. А как беречь? Командующий должен ездить в войска и командовать ими. А для этого надо передвигаться. Совершенно случайно машина наехала на мину и подорвалась».

Вот так, буквально за одну неделю, погибли два командующих. Кулик после этого уже, по-моему, не возвращался к прямому командованию, находился в распоряжении Главного управления кадров и замещал начальника Главного управления формирования и укомплектования войск. Помню, как еще до того, в 1941 году, ему было поручено заниматься укреплением Ростова-на-Дону. Он долго там сидел, долго работал. Ростов, видимо, неплохо был укреплен, потому что там были инженеры, саперы, которые проводили эту работу. Но Ростов пал, и эти работы не сыграли никакой роли, но это уже не вина Кулика и тех саперов, которые проводили эти работы. Я позже объясню, почему почти без выстрела пал Ростов, когда немцы обошли его с севера.

После смерти Сталина и после XX съезда партии, когда выявились злоупотребления властью со стороны Сталина и началась реабилитация невинно казненных и посаженных в тюрьмы, военные подняли вопрос о реабилитации Павлова и других генералов, которые были осуждены и казнены за развал фронта в первые дни войны. Это предложение было принято, и они были реабилитированы. Я тоже был за это, хотя и с оговоркой: если рассматривать вопрос с точки зрения юридической и фактической, на чем основывался суд, когда выносил приговор, то основания к осуждению были налицо. Почему же я, занимая такой пост, на котором мог оказывать влияние в ту или другую сторону при решении важных вопросов, согласился на их реабилитацию? Я согласился потому, что в основе-то виноват был не Павлов, а Сталин. Павлов был совершенно не подготовлен, и я увидел его неподготовленность, когда познакомился с ним. Я сказал об этом Сталину, а он, вместо того чтобы сделать соответствующий вывод и подобрать более подготовленного человека на этот пост, передвинул его с повышением. Считаю, что пост командующего войсками ЗОВО был более ответственным, чем пост командующего автобронетанковыми войсками РККА. А к вопросу истребления Сталиным кадров я еще вернусь.

В конце 1940 года и в начале 1941 года мы чувствовали, что движемся к войне. Сталин в моем присутствии ни разу не поднимал вопроса о том, что война неизбежна, но видно было по его настроению, по его поведению, что он чувствует это и очень встревожен. Какие были внешние признаки? В чем они выражались? В былые времена, когда я приезжал в Москву из Киева, он сейчас же вызывал меня на квартиру или на дачу. Чаще на дачу, он там больше жил. В те времена с ним всегда приятно было встречаться, послушать, что нового он расскажет, доложить ему. Он всегда рассказывал что-либо подбадривающее или разъяснял то или другое положение. Одним словом, выполнял свои функции руководителя и вождя, беседовать с которым каждому из нас (я, во всяком случае, говорю о себе) было приятно. Я всегда стремился к этому.

Когда начала надвигаться война, Сталин стал совершенно другим. Раньше за обедом водка и вина ставились на стол и давались участвующим в обеде: можешь себе налить, можешь не наливать. Никакого понукания и принуждения не было. Помню, приехал я однажды с Украины, и сейчас же Сталин пригласил меня к себе. Это было летом 1938 или 1939 года. Он обедал один на открытой веранде своего домика. «Садитесь». Я сел за стол. «Хотите кушать?» Обед у него был простой: картофельный суп, стоял графинчик с водкой, рюмки. «Хотите выпить?» – «Нет». Я отказался, а он ничего не сказал. Очень мне это понравилось. Помимо приближения войны на жизнь нашего коллектива очень большое влияние оказало появление в Москве Берии. Когда он явился в Москву, то жизнь Сталина и коллектива, который сложился вокруг него, приобрела совершенно другой характер. Когда я один на один беседовал со Сталиным, он мне иногда высказывал даже свое недовольство: «Когда у нас не было Берии в Москве, у нас как-то по-другому проходили встречи, по-другому проходили обеды и ужины. А сейчас он обязательно вносит какую-то страсть, соревнование, кто больше выпьет. Создается атмосфера, когда люди выпивают лишнее и нарушается тот порядок, который был у нас».

Я полностью был согласен со Сталиным, но должен сказать, что уже тогда относился с недоверием к таким его заявлениям, я видел, что Сталин иной раз, грубо говоря, провоцирует разговор на ту или другую тему с тем, чтобы выявить настроение того, с кем он беседует. Я видел, что Сталин и Берия очень дружны между собой. Насколько эта дружба была искренна, мне тогда было неизвестно. Но, во всяком случае, я видел, что не случайно Берия был назначен заместителем наркома внутренних дел, а в скором времени, когда Ежов был смещен, арестован и казнен, Берия стал властелином этого наркомата. Он приобрел решающее влияние в нашем коллективе. Я видел, что окружающие Сталина люди, занимавшие более высокие посты и в партии, и в государстве, вынуждены были считаться с Берией и несколько заискивать, лебезить, подхалимничать перед ним, особенно Каганович.

Я не замечал такого нехорошего, подлого подлизывания только со стороны Молотова. Он производил на меня в те времена впечатление человека независимого, самостоятельно рассуждающего, имел свои суждения по тому или другому вопросу, высказывался и говорил Сталину, что думает. Было видно, что Сталину это не нравится, но Молотов все-таки настаивал на своем. Это, я бы сказал, было исключением. Мы понимали причины независимого положения Молотова. Он был старейшим приятелем Сталина. Сталин знал Молотова, и Молотов знал Сталина еще по подпольной работе. Молотов много лет играл свою роль в возвеличивании и возвышении Сталина. В борьбе Сталина с оппозицией Молотов был его опорой. Поэтому оппозиционеры называли его дубинкой Сталина. Он выпускался Сталиным тогда, когда нужно было наносить удары по тому или другому члену Политбюро, который становился в оппозицию к Сталину.

Об этом я еще скажу позже, когда буду говорить о Сталине более позднего периода, когда передо мной раскрылись возможности глубже понять Сталина. Особенно после его смерти и даже не после смерти: после смерти я по-другому смотрел и оплакивал смерть Сталина. А вот перед XX съездом, когда уже был арестован Берия, состоялся суд над ним и мы получили возможность, вскрыв прошлое, проанализировать, чем вызывались аресты и казни. Тогда в нас зародились сомнения, действительно ли правильно объяснялись партии и народу аресты борьбой с врагами народа? Об этом более подробно я тоже скажу позже. Возвращаюсь к тому, что Сталин перед войной стал как бы мрачнее. На его лице было больше задумчивости, он больше сам стал пить и спаивать других. Буквально спаивать! Мы между собой перебрасывались словами, как бы поскорее кончить этот обед или ужин. А другой раз еще до ужина, до обеда говорили: «Ну, как сегодня – будет вызов или не будет?» Мы хотели, чтобы вызова не было, потому что нам нужно было работать, а Сталин лишал нас этой возможности. Обеды у него продолжались иногда до рассвета, а иной раз они просто парализовали работу правительства и партийных руководителей, потому что, уйдя оттуда, просидев ночь «под парами», накачанный вином человек уже не мог работать. Водки и коньяка пили мало. Кто желал, мог пить в неограниченном количестве. Однако сам Сталин выпивал рюмку коньяка или водки в начале обеда, а потом вино. Но если пить одно вино пять-шесть часов, хотя и маленькими бокалами, так черт его знает, что получится! Даже если воду так пить, то и от нее опьянеешь, а не только от вина. Всех буквально воротило, до рвоты доходило, но Сталин был в этом вопросе неумолим.

Берия тут вертелся с шутками-прибаутками. Эти шутки-прибаутки сдабривали вечер и питие у Сталина. Берия и сам напивался, но я чувствовал, что он делает это не для удовольствия, что он не хочет напиваться и иной раз выражался довольно резко и грубо, что приходится напиваться. Он делал так из угодничества к Сталину и других принуждал: «Надо скорее напиться. Когда напьемся, скорее разойдемся. Все равно так он не отпустит». Я понимал, что такая атмосфера создалась в результате какого-то вроде бы упаднического настроения. Сталин видел надвигавшуюся неумолимую лавину, от которой нельзя уйти, и уже была подорвана его вера в возможность справиться с этой лавиной. А лавиной этой была неотвратимая война с Германией.

Гитлер пожинал плоды побед своего оружия. Вся западная печать трубила о его победах. Я читал тассовские сводки, в которых печатались высказывания из буржуазных газет. Там злобно говорилось о том, что на просторах Украины танки Гитлера смогут развернуться во всю свою мощь; что ландшафт Украины, как танкодром, и поэтому немецкие танки могут врезаться в тело Советского Союза, как врезается нож в сливочное масло. Я запомнил это выражение из какой-то английской газеты. Сталин, конечно, все это читал. Бывало, приедешь в Москву, и очень долго Сталин задерживает тебя у себя. Рвешься назад, спрашиваешь: «Можно уехать?» Отвечает: «Ну, что вы спешите? Побудьте здесь. Дайте возможность вашим товарищам поработать без вас. Пусть они окрепнут, пусть набираются сил». Вроде аргументы, действительно заслуживающие внимания: надо дать другим товарищам, которые работают без тебя, привыкнуть к самостоятельности, к самостоятельному решению вопросов и т. п. Все это хорошо. Но я видел, что не в этом дело. Сидишь ведь другой раз у него и ничего не делаешь, а просто присутствуешь на всех этих обедах, которые стали противными, подрывали здоровье, лишали человека ясности ума и вызывали болезненное состояние головы и всего организма.

Сталин, думаю, страдал тогда болезнью одиночества, боялся пустоты, не мог оставаться один, и ему обязательно нужно было быть на людях. Его голову, видимо, все время сверлил вопрос о неизбежности войны, и он не мог побороть страх перед нею. Он тогда сам начинал пить и спаивать других с тем, чтобы, как говорится, залить сознание вином и таким образом облегчить свое душевное состояние.

Это мое впечатление. Но я думаю, что оно правильное, потому что раньше я подобного за ним не замечал. Я бывал на обедах у Сталина, когда работал еще секретарем Московского городского комитета партии. Это были семейные обеды, именно семейные, на которые приглашались я и Булганин. Сталин всегда говорил в шутку: «Ну, отцы города, занимайте свои места». Это был действительно обед. Было там и вино, и все прочее, но в довольно умеренном количестве. И если человек говорил, что не может пить, то особенного принуждения и не было. А в предвоенный период если кто-либо говорил, что не может или не хочет пить, то это считалось совершенно недопустимым. И потом завели такой порядок, что если кто-нибудь не поддержит объявленный тост, то ему полагается в виде «штрафа» еще дополнительно бокал, а может быть, и несколько бокалов. Были и всякие другие выдумки. Во всем этом очень большую роль играл Берия, и все сводилось к тому, чтобы как можно больше выпить и всех накачать. И это делалось потому, что этого хотел именно Сталин.

Меня могут спросить: «Что же, Сталин был пьяница?» Можно ответить, что и был, и не был. То есть был в том смысле, что в последние годы не обходилось без того, чтобы пить, пить, пить. С другой стороны, иногда он не накачивал себя так, как своих гостей, наливал себе в небольшой бокал и даже разбавлял его водой. Но, Боже упаси, чтобы кто-либо другой сделал подобное: сейчас же следовал «штраф» за уклонение, за «обман общества». Это была шутка. Но пить-то надо было всерьез за эту шутку. А потом человека, который пил «в шутку», заставляли выпить всерьез, и он расплачивался своим здоровьем. Я объясняю все это только душевным состоянием Сталина. Как в русских песнях пели: «Утопить горе в вине». Здесь, видимо, было то же самое.

После войны у меня заболели почки, и врачи категорически запретили мне пить спиртное. Я Сталину сказал об этом, и он какое-то время даже брал меня, бывало, под защиту. Но это длилось очень непродолжительное время. И тут Берия сыграл свою роль, сказав, что у него тоже почки больные, но он пьет, и ничего. И тут я лишился защитной брони (пить нельзя, больные почки): все равно, пей, пока ходишь, пока живешь! Но и в эти годы нельзя было отказать Сталину в том, что, когда, бывало, приезжаешь к нему с вопросом, он внимательно выслушивал и вмешивался, если нужна была поддержка с его стороны.

Работая до войны на Украине, я неоднократно проявлял инициативу в вопросах улучшения руководства сельским хозяйством и изменения налоговой политики в сторону смягчения административно-податной системы. За основу я всегда брал интересы увеличения производства, поэтому предлагал ввести за его рост дополнительную оплату, принять новую систему поставок мяса и молока. Раньше брали определенное количество молока с хозяйства. Хозяйство, которое имело 10 коров, получало скидку, а хозяйство, которое их не имело, совсем молока не поставляло. Не знаю, как назвать такую систему, но она существовала. Я внес предложение принять погектарный метод поставок молока за плату. Она была ниже себестоимости молока, и таким образом колхозы платили дань в пользу государства, потому что не получали полной оплаты за продукты, которые сдавали. Но была именно такая система поставок. Те колхозы, которые не имели скота, получали льготу, но у них была земля, они ею пользовались, но уже неравноценно получали за поставки по сравнению с колхозами, у которых имелись все отрасли сельского хозяйства, в том числе животноводство и птицеводство.

Когда я в первый раз внес такое предложение, а потом собрался в Киев, Сталин вызвал меня и говорит: «Вот вы докладывали свои предложения, я хотел бы, чтобы дело было ускорено. Вы не уезжайте, а кончайте дело здесь, нам надо скорее принять решение». Это было еще в 1939 году. Когда я ему представил предложения, он их подписал и сказал: «Жаль, что вы не сделали этого три года назад». Он видел, что надвигается угроза гитлеровского вторжения и у нас нет уже времени, чтобы использовать это прогрессивное законодательство.

Как-то разработал я предложения по вопросам поставок шерсти и кожи и прислал их Сталину. Он вызвал меня и говорит: «Вы, кажется, что-то новое предложили?» – «Да, – говорю, – предложил вот то-то». – «Ну и что же?» Отвечаю: «Разослали по всем областям и краям запросы, чтобы учесть их мнения». Я считал, что это в порядке вещей. Этими вопросами занимался в Совнаркоме Микоян, и это его было предложение – разослать. Я не видел тут никакого противоречия. Действительно, перед тем, как принять такое решение, надо запросить мнение людей, которые работают на местах, знают местные условия и которым придется выполнять постановление.

Сталин же воспринял это по-другому. Он был нездоров, вскочил с постели, начал ругаться, вызвал Микояна и накричал на него. Назавтра этот проект был утвержден. А мне он сказал: «Вот разослал он ваше предложение, а о своих проектах, которые он проводит, ни у кого мнения не спрашивает. Эти проекты, которые вы сейчас внесли, прогрессивные. Но они же идут в отмену тех решений, которые были разработаны и приняты по предложению Микояна». Я не думаю, что у Микояна были какие-то задние мысли. Я с большим уважением отношусь к Анастасу Ивановичу. У всех у нас есть свои недостатки, ни один человек не лишен слабостей. Имел их и Анастас Иванович. Но это честный, хороший, умный, способный, много сделавший полезного для нашей партии, для нашего государства человек. Микоян, видимо, не руководствовался желанием затормозить или опрокинуть мое предложение, а действительно хотел проверить его. Возможно, что он чувствовал, что мои предложения идут на смену закону, который разрабатывался под его руководством.

Сталин всегда поддерживал то, что было полезно для государства и партии. Работая на больших постах, я имел возможность вносить, с моей точки зрения, много нового и прогрессивного. В этих вопросах чаще всего встречал поддержку Сталина, хотя другой раз этой поддержки и не получал. Но чаще это случалось уже после войны, обычно это получалось в результате влияния Берии и Маленкова. Я убежден, что с их стороны такое негативное отношение возникало из зависти.

Во время войны Маленков поднялся. Его значение возросло. Он вошел в состав Политбюро[284]. В своей основе это совершенно бесплодный человек, типичный канцелярист-писака. Он мог хорошо написать проект решения сам или же имел таких людей, которые быстро работали и составляли хорошие резолюции. Но его бумаги отражали то, что уже имелось на практике, и не делали ни шагу дальше. С дорожки, проторенной сегодняшней действительностью, он не сворачивал. Считаю, что такие люди не только бесплодны, но и опасны. Они закостенели сами и умертвляют все живое, если оно выходит за пределы, которые уже обозначились. Позже я вернусь к некоторым конкретным мыслям по этому вопросу.

Я немного вышел за рамки задачи, которую поставил перед собой: оставить свои воспоминания о пути, пройденном мною вместе с партией, со Сталиным и под его руководством, отметить все положительное в Сталине (хочу быть совершенно объективным) и беспощадно заклеймить и осудить то, что считаю вредным для партии. И сейчас еще давит нас эта вредная практика, которую внедрил Сталин. Она вредна не только потому, что было истреблено много лучших людей в партии, она еще вредна и потому, что отложила какой-то пласт в сознании людей, в их умах, особенно у ограниченных людей. Она создала какие-то шоры, что вот, мол, другого пути не было, что только так можно было победить при построении социализма, создании индустрии, в перевооружении армии и создании условий для разгрома гитлеровской Германии.

Это довольно примитивное понимание. Я бы сказал, рабское: обязательно должен кто-то стоять с хлыстом и бить этим хлыстом направо и налево. Только тогда рабов можно заставить делать что-то, а иначе они взбунтуются. Это просто поразительная, рабская психология! Если встать на такую позицию, на которой стоят некоторые ограниченные люди, то окажется, что репрессии, которые были применены Сталиным, были исторически неизбежны; что победы, которые одержал народ, оправдывают эту кару. Как же тогда верить в народ? Выходит, не народ является творцом истории, а какая-то личность? Только она может достичь поставленной цели. Это неверие в народ, неверие в рабочий класс, неверие в партию. Не знаю, как назвать такое понимание. Ему противостоит вся наша советская практика, история нашего народа.

Октябрьская революция была совершена не из-под хлыста Ленина, а по призыву его разума. Народ пошел за Лениным, потому что поверил ему. Поверил, потому что Ленин понял чаяния народа. Поэтому неграмотные люди – крестьяне, рабочие – слушали Ленина и в его рассуждениях и призывах чувствовали отражение своих чаяний. Поэтому они шли за Лениным до конца. Контрреволюция организовывала восстания, контрреволюция организовала Гражданскую войну, во главе контрреволюции стояли генералы, офицеры, капиталисты. Все капиталистические страны оказывали поддержку этой контрреволюции, посылали войска в поддержку контрреволюции, и все-таки народ под руководством Ленина победил. В чем же была причина? Я уже об этом говорил. Ленин понял чаяния народа, выражал его мысли, и поэтому массы шли за ним, и никто не смог увлечь их на другой путь.

                  Часть II. Великая Отечественная война
                                       Тяжелое лето 1941 года

Итак, мы приблизились вплотную к войне. То есть не мы шли к ней, а она на нас надвигалась. Мы говорили об этом и делали все для того, чтобы враг нас не застал врасплох, чтобы наша армия была на надлежащем высоком уровне по организации, вооружению и боеспособности, чтобы наша промышленность имела соответствующий уровень развития, который обеспечивал бы удовлетворение всех нужд армии по ее вооружению и боевой технике, если будет начата война, если на нас нападут враги. И вот война неумолимо надвинулась на нас. Что делалось в армии, конкретно сказать сейчас не могу, потому что не знаю. Не знаю, кто из членов Политбюро знал конкретную обстановку, знал о состоянии нашей армии, ее вооружения и военной промышленности. Думаю, что этого, видимо, никто не знал, кроме Сталина. Или знал очень ограниченный круг людей, да и то не все вопросы, а те, которые касались их ведомства или ведомства, подшефного тому либо другому члену Политбюро. Перемещение кадров, которое имело большое значение для подготовки к войне, тоже осуществлялось Сталиным.

На кадрах «сидел» Щаденко[285], человек, известный своим характером. Злобный у него был характер в отношении к людям. Потом на кадрах «сидел» Голиков[286], оттуда он перешел в разведку. Сейчас точно не могу припомнить, но он тоже был приближен к Сталину и занимался этими вопросами. Очень сильное влияние на Сталина имел Мехлис, но главным образом в вопросах политработы. Он был начальником Главного политуправления РККА, однако часто выходил за рамки своих функций, потому что своим пробивным характером очень нравился Сталину. Он много давал советов Сталину, и Сталин считался с ним. Видимо, это было не на пользу армии.

Незадолго до Великой Отечественной войны Тимошенко покинул Киевский Особый военный округ и стал наркомом обороны. Меня беспокоило, чтобы с уходом Тимошенко не ослабла военная работа. Я очень высоко оценивал деятельность Тимошенко как командующего войсками КОВО. Он человек волевой и пользовался авторитетом среди военных, имел твердый характер, который необходим каждому руководителю, особенно военному. Авторитет у него был большой: герой Гражданской войны, командир одной из дивизий[287] Первой конной армии, – и прочная слава, и заслуженная.

После Тимошенко в КОВО пришел Жуков[288]. Я был доволен, даже очень доволен Жуковым. Он радовал меня своей распорядительностью и своим умением решать вопросы. Это меня успокаивало: хороший командующий, как мне казалось. Война подтвердила, что он действительно хороший командующий. Я так и считаю, несмотря на резкие расхождения с ним в последующий период, когда он стал министром обороны СССР, к каковому его назначению я приложил все усилия и старания. Но он неправильно понял свою роль, и мы вынуждены были освободить его с поста министра и осудили его замыслы, которые он, безусловно, имел и которые мы пресекли. Однако как военного руководителя во время войны я его очень высоко оценивал и сейчас ни в коей степени не отказываюсь от этих оценок. Я говорил об этом Сталину и во время войны, и после войны, когда Сталин уже изменил свое отношение к Жукову и Жуков был в опале.

Итак, у нас на Украине в 1940 году командовал войсками Киевского Особого военного округа Жуков. В начале 1941 года Жукова переместили, назначив начальником Генерального штаба, а нам прислали Кирпоноса.

Генерала Кирпоноса я совершенно не знал до его назначения к нам. Когда он прибыл и принял дела, я с ним, конечно, познакомился, потому что был членом Военного совета КОВО. Но я ничего не мог тогда сказать о нем, ни хорошего, ни плохого.

До Жукова и до Мерецкова начальником Генерального штаба был Борис Михайлович Шапошников. Это – безусловный авторитет для военных, высокообразованный военный человек, который очень ценился на своем посту. В то время в Генеральном штабе работали также Соколовский и Василевский[289], два способных специалиста. Но тогда среди военных шла молва, что это – бывшие офицеры старой армии, и к ним относились с некоторым недоверием. В то время я лично еще не знал ни Соколовского, ни Василевского и поэтому своего мнения о них не имел, но прислушивался к доброму о них голосу старых бойцов Красной Армии, участников Гражданской войны и относился к ним с доверием. Когда же сам узнал их во время войны, то никакого политического недоверия к этим людям у меня, конечно, уже не было, да и никогда не возникало. Я относился к ним очень хорошо – и к Василевскому, и к Соколовскому.

С Василевским у меня произошел, однако, случай в 1942 году, который не может изгладиться из моей памяти. Это было в связи с операцией, которую мы проводили в начале 1942 года под Харьковом, у Барвенково[290]. Я дальше отдельно буду говорить об этой операции и там, безусловно, не смогу обойти своего разговора с Василевским. Он произвел на меня тогда очень тяжелое впечатление. Я считал, что катастрофы, которая разыгралась под Барвенково, можно было бы избежать, если бы Василевский занял позицию, какую ему надлежало занять. Он мог занять другую позицию. Но не занял ее и тем самым, считаю, приложил руку к гибели тысяч бойцов Красной Армии в Харьковской операции.

Не знаю, как развернул свою новую работу в Наркомате Тимошенко, но думаю, что она была организована лучше, чем до него. Я не говорю о том, насколько глубоко Ворошилов знал военную работу и военное дело. Но шла слава о нем как о человеке, который больше позировал перед фотообъективами, киноаппаратами и в мастерской художника Герасимова[291], чем занимался вопросами войны. Зато он много занимался оперным театром и работниками театрального искусства, особенно оперного, завоевал славу знатока оперы и давал безапелляционные характеристики той или другой певице. Об этом говорила даже его жена. Как-то в моем присутствии зашла речь о какой-то артистке. Она так вот, не поднимая глаз, и говорит: «Климент Ефремович не особенно высокого мнения об этой певице». Это считалось уже исчерпывающим заключением. Какие к тому имелись у него данные и почему появились такие претензии, трудно объяснить. Правда, Климент Ефремович любил петь и до последних своих дней, когда я с ним еще встречался, всегда пел, хотя уже плохо слышал. Пел он хорошо. Он рассказывал мне, что прошел школу певчего: как и Сталин, в свое время пел в церковном хоре.

Перед самой Великой Отечественной войной, за 3-4 дня до ее начала, я находился в Москве и задержался там, буквально томился, но ничего не мог поделать. Сталин все время предлагал мне: «Да останьтесь еще, что вы рветесь? Побудьте здесь». Но я не видел смысла в пребывании в Москве: ничего нового я от Сталина уже не слышал. А потом опять обеды и ужины питейные… Они просто были мне уже противны. Однако я ничего не мог поделать.

Конечно, я не знал, что начнется война 22 июня, но в воздухе уже чувствовался треск разрядов предвоенного напряжения. Я понимал, что вот-вот начнется война. Я не знал, что докладывала разведка, потому что Сталин никогда не говорил о результатах ее работы. Вообще никаких заседаний на этот счет, никаких обсуждений готовности страны к войне не было. Это тоже было большим недостатком и, я бы сказал, большим злоупотреблением со стороны Сталина: он брал все на свои плечи и все решал сам. А решал он, как показало начало войны, плохо.

Я видел, что делать мне в Москве нечего, а Сталин меня не отпускает потому, что боится одиночества, хочет, чтобы вокруг него было как можно больше людей.

Наконец, в пятницу 20 июня я обратился к нему: «Товарищ Сталин, мне надо ехать. Война вот-вот начнется и может застать меня в Москве или в пути». Я обращаю внимание «в пути», а ехать-то из Москвы в Киев одну ночь. Он говорит: «Да, да, верно. Езжайте».

Я сейчас же воспользовался согласием Сталина и выехал в Киев. Я выехал в пятницу и в субботу уже был в Киеве. Это говорит о том, что Сталин понимал, что война вот-вот начнется. Поэтому он согласился, чтобы я уехал и был бы на месте, в Киеве, в момент начала войны. Какие же могут быть рассуждения о внезапном нападении? Для кого и во имя чего сейчас создана и укрепляется эта версия? Это нужно только, чтобы оправдать себя. Эти авторы сами несут ответственность.

Обстановка у нас была очень нервная, предвоенная. Стояло жаркое лето, парило, как парит перед грозой. Приехал я в Киев утром, как всегда. Сразу же пошел в ЦК КП(б)У, проинформировал работников о положении дел и вечером ушел домой. Вдруг мне в 10 или 11 часов вечера позвонили из штаба КОВО, чтобы я приехал в ЦК, так как есть документ, полученный из Москвы. В сопроводительной к нему сказано, чтобы с этим документом был ознакомлен секретарь ЦК КП(б)У Хрущев. Приехал я опять в ЦК. Туда же пришел не помню точно кто: или начальник штаба КОВО Пуркаев[292], или его заместитель. Мне кажется, что Пуркаев был в то время в Киеве, потому что командующий войсками несколькими днями раньше выехал на командный пункт под Тернополем. Там начали строить командный пункт, и, хотя он был не закончен, пришлось выехать, потому что чувствовалось, что война вот-вот разразится. Там же находились оперативный отдел штаба, начальник оперотдела Баграмян[293] и командующий войсками Кирпонос.

Пуркаев (или его заместитель) прочитал документ. В нем говорилось о том, что надо ожидать начала войны буквально днями, а может быть, и часами. Сейчас точно не помню содержания этого документа, помню только одно – тревожность его содержания и предупреждение. Тогда считалось: все, что нужно сделать, чтобы подготовить войска, уже сделано. Вплоть до того, что командующий выехал с оперативным отделом на командный пункт. Следовательно, мы к войне готовы. Потом позвонили с командного пункта из Тернополя и сообщили, что на нашем направлении перебежал немецкий солдат. Он заявил, что он был коммунистом, да и сейчас считает себя коммунистом; что он антифашист; что он против военной авантюры, которая затевается Гитлером, и предупредил, что завтра в три часа утра начнется наступление немецких войск. Это совпадало со сведениями, которые только что были сообщены нам из Москвы в упомянутом документе. Я не помню только, назывался ли в нем день и час. Видимо, назывался. Одним словом, это была для нас уже не новость, а более реальное, конкретное ее подтверждение.

Солдат перебежал с переднего края. Его допрашивали, и все называвшиеся им признаки, на которых он основывался, когда говорил, что завтра в три часа начнется наступление, описывались логично и заслуживали доверия. Во-первых, почему именно завтра? Солдат сказал, что они получили трехдневный сухой паек. А почему именно в три часа? Потому что немцы всегда избирали в таких случаях ранний час. Не помню, говорил ли он, что было сказано солдатам именно о трех часах утра или они узнали это по «солдатскому радио», которое всегда очень точно определяло начало наступления. Что нам оставалось делать?

Командующий был в Тернополе, штаб тоже находился там. Войска были на месте, готовые встретить врага. Из этого мы и исходили. Я не возвращался домой и остался в ЦК ожидать упомянутого часа.

И действительно, с рассветом около трех часов утра мы получили сообщение, что немецкие войска открыли артиллерийский огонь и предпринимают наступательные действия с тем, чтобы форсировать пограничную водную преграду[294] и сломить наше сопротивление. Наши войска вступили в бой и дают им отпор. Не помню, в какое время, но было уже светло, когда вдруг из штаба КОВО сообщили, что немецкие самолеты приближаются к Киеву. В скором времени они были уже над Киевом и сбросили бомбы на городской аэродром. Бомбы попали в ангар, начался пожар. В этом ангаре оставались только несколько самолетов У-2. Потом, во время войны, они использовались как связные, а тогда – как сельскохозяйственные. Боевой авиации на аэродроме не имелось, она вся была подтянута к границе, рассредоточена и замаскирована.

Немцы не достигли первым налетом намеченной цели, не смогли вывести из строя наши аэродромы и самолеты, уничтожить их. Наши самолеты и танки целиком нигде не были уничтожены с первого удара. В КОВО (хотя, может быть, от меня что-нибудь и скрывали; но так докладывали мне тогда, а я верил и сейчас верю, что это была правдивая информация) немцы нигде не смогли использовать полностью внезапность для нанесения удара по авиации, танкам, артиллерии, складам, другой военной технике. Позже нам сообщили, что немецкая авиация бомбила Одессу, Севастополь, еще какие-то южные города.

Когда мы получили сведения, что немцы открыли огонь, из Москвы было дано указание не отвечать огнем. Это было странное указание, а объяснялось оно так: возможно, там какая-то диверсия местного командования немецких войск или какая-то провокация, а не выполнение директивы Гитлера. Это говорит о том, что Сталин настолько боялся войны, что сдерживал наши войска, чтобы они не отвечали врагу огнем. Он не верил, что Гитлер начнет войну, хотя сам не раз говорил, что Гитлер, конечно, использует ситуацию, которая у него сложилась на Западе, и может напасть на нас. Это свидетельствует и о том, что Сталин не хотел войны и поэтому уверял себя, что Гитлер сдержит свое слово и не нападет на Советский Союз. Когда мы сообщили Сталину, что враг уже бомбил Киев, Севастополь и Одессу, что не может быть и речи о локальной провокации немецких военных на каком-то участке, а что это действительно начало войны, то только тогда было сказано: «Да, это война, и военным надо принять соответствующие меры». Да ведь так или иначе, но раз в них стреляют, они вынуждены отвечать.

Война началась. Но каких-нибудь заявлений Советского правительства или же лично Сталина пока что не было. Это производило нехорошее впечатление. Потом уже, днем в то воскресенье, выступил Молотов. Он объявил, что началась война, что Гитлер напал на Советский Союз. Говорить об этом выступлении сейчас вряд ли нужно, потому что все это уже описано и все могут ознакомиться с событиями по газетам того времени. То, что выступил Молотов, а не Сталин, – почему так получилось? Это тоже заставляло людей задумываться. Сейчас-то я знаю, почему Сталин тогда не выступил. Он был совершенно парализован в своих действиях и не собрался с мыслями. Потом уже, после войны, я узнал, что, когда началась война, Сталин был в Кремле. Это говорили мне Берия и Маленков.

Берия рассказал следующее: когда началась война, у Сталина собрались члены Политбюро. Не знаю, все или только определенная группа, которая чаще всего собиралась у Сталина. Сталин морально был совершенно подавлен и сделал такое заявление: «Началась война, она развивается катастрофически. Ленин оставил нам пролетарское Советское государство, а мы его про…..». Буквально так и выразился. «Я, – говорит, – отказываюсь от руководства», – и ушел. Ушел, сел в машину и уехал на ближнюю дачу. «Мы, – рассказывал Берия, – остались. Что же делать дальше? После того как Сталин так себя показал, прошло какое-то время, посовещались мы с Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым (хотя был ли там Ворошилов, не знаю, потому что в то время он находился в опале у Сталина из-за провала операции против Финляндии). Посовещались и решили поехать к Сталину, чтобы вернуть его к деятельности, использовать его имя и способности для организации обороны страны. Когда мы приехали к нему на дачу, то я (рассказывает Берия) по его лицу увидел, что Сталин очень испугался. Полагаю, Сталин подумал, не приехали ли мы арестовать его за то, что он отказался от своей роли и ничего не предпринимает для организации отпора немецкому нашествию? Тут мы стали его убеждать, что у нас огромная страна, что мы имеем возможность организоваться, мобилизовать промышленность и людей, призвать их к борьбе, одним словом, сделать все, чтобы поднять народ против Гитлера. Сталин тут вроде бы немного пришел в себя. Распределили мы, кто за что возьмется по организации обороны, военной промышленности и прочего».

Я не сомневаюсь, что вышесказанное – правда. Конечно, у меня не было возможности спросить Сталина, было ли это именно так. Но у меня не имелось никаких поводов и не верить этому, потому что я видел Сталина как раз перед началом войны. А тут, собственно говоря, лишь продолжение. Он находился в состоянии шока.

На участке КОВО в первые дни войны сложилось тяжелое, но отнюдь не катастрофическое положение.

Не помню сейчас, на какой, первый или второй, день войны позвонил мне Сталин. Он сказал: «К вам прилетит Жуков, и вам следует вместе с Жуковым выехать к войскам, в штаб». Я ответил: «Хорошо, жду Жукова». Жуков прилетел в тот же или на следующий день. Я, конечно, очень обрадовался. Я знал Жукова и с большим доверием относился к его военному таланту. Я познакомился с ним, когда он был командующим войсками КОВО, и мне импонировало, что он приедет. Когда он прилетел в Киев, мы с ним решали, как нам получше добраться в штаб? Лететь ли на самолете? Железной дорогой – очень медленно, к тому же противник бомбит и разрушает ее. Этот путь вообще отпадал. Или же ехать автомашинами? И тот и другой вид транспорта был небезопасен. Самолетами мы подлетали буквально к сфере фронтового огня и активного действия авиации противника. Тогда очень много говорили, что вокруг действуют парашютные десанты противника, что он высыпает их, как горох, и перерезает все коммуникации. Была опасность, что мы можем стать жертвой какого-нибудь военного десанта.

А путь был далеким. Из Киева нужно было добираться до Тернополя несколько часов. В это время года пшеница и рожь стоят высокие, противнику на полях легко можно укрыться, поэтому диверсанты и террористы могли, сколько им угодно, использовать заросли. Тем более что нам нужно было от старой границы ехать до Тернополя к районам, которые отошли к нам в 1939 году, после разгрома Польши. Местное население было сильно засорено украинскими националистами, которые сотрудничали с немцами. Мы это уже тогда знали. Но иного выбора не было, поэтому решили ехать автомашиной. Поехали. Много было тревоги, когда мы, проезжая, останавливались и расспрашивали, чтобы получить информацию о положении дел. В конце концов к вечеру приехали на командный пункт. Он находился северо-западнее Тернополя, но близко от него, в какой-то деревушке. Посмотрел я, что же это за командный пункт? Была выкопана огромная яма и насыпана по ее краям вынутая земля. Больше почти ничего не было сделано. Работники штаба и канцелярия размещались в крестьянских хатах. Командующий войсками КОВО ютился в маленькой крестьянской халупе. Там же стояли средства связи, туда приходили люди и докладывали.

Положение тогда на нашем участке фронта было следующим: пока что никакой катастрофы! Если взять направление на Перемышль и южнее, то положение было даже хорошим. Южнее Перемышля противник ничего не предпринимал. Там у нас тянулась граница с венграми, а те пока себя никак не проявляли. На самый Перемышль противник предпринимал довольно упорные атаки, но наши войска (там располагалась 99-я дивизия) дали отпор, выбили противника из тех районов, которые были им заняты в результате начальной атаки, и заняли прочное положение в городе. Об этой дивизии много потом писали, и заслуженно. Она первой из дивизий в войну за свои боевые действия получила орден Красного Знамени, буквально в первые же дни войны. Не могу умолчать о том, что этой дивизией командовал до самой войны Власов[295], тот, кто потом стал предателем, изменником Родины. Он оказался очень способным командиром. В боевых соревнованиях соединений Красной Армии его дивизия занимала первое место, а уже перед самой войной Власов получил корпус, командовал корпусом, а дивизию сдал своему начальнику штаба[296]. Под его командованием она и проявила свой героизм и вошла в историю войны как самая боевая дивизия.

Развернулись упорные бои вдоль шоссе в направлении на Броды. Как теперь известно из документации гитлеровского командования, это было направление главного удара немецкой группы армий «Юг». На этом направлении она пробивалась к Киеву. Никак нельзя сказать, что гитлеровцы при первом же соприкосновении разбили там наши войска и обратили их в бегство. Вовсе нет! Наши войска упорно сражались и отбивали многочисленные атаки. Мне очень понравилось, что, когда мы туда приехали, Жуков сразу же принял «на себя» информацию из войск и доклады руководства, стал давать указания. Было приятно смотреть, как умело и со знанием дела все это он осуществлял. Наше положение мы расценивали тогда даже как хорошее, считали, что можем дать должный отпор немцам.

Не помню, сколько пробыл Жуков у нас: день, два или три. Потом был получен звонок из Москвы. Жуков сказал мне, что его вызывает Сталин: «Приказал все оставить и срочно прибыть в Москву». Правильные он нам давал тогда советы. Должен сказать, что в те дни у него вид был бодрый, уверенный. Еще он сказал мне тогда, что командующий войсками у нас слабоват. «Но что делать? Лучших нет. Надо его поддерживать». Я ему тоже откровенно сказал: «Очень жалею, что ты уезжаешь (мы с ним были на “ты”). Сейчас я не знаю, как у нас пойдет дело при таком положении и с таким командованием. Но другого выхода нет». Распрощались, и он уехал.

Вскоре у нас развернулись очень тяжелые события, опять же в районе Броды. Там наступали гитлеровские танковые войска. На этом направлении мы выдвинули помимо тех войск, которые там стояли еще перед войною, механизированный корпус, которым командовал Рябышев[297]. Не помню его номера. Хороший корпус, он имел уже и новые танки КВ, несколько штук, и имел также несколько штук танков Т-34. И еще один мехкорпус[298], забыл фамилию командира этого корпуса. В тех боях он был контужен, и я не знаю, какое потом участие он принимал в войне. Это был тоже хорошо себя показавший командир корпуса. Вот эти два мехкорпуса мы выдвинули туда, считая, что их достаточно для того, чтобы сломить наступление противника и преградить путь его дальнейшему продвижению. Мы не знали об истинной концентрации войск противника, не знали, что тут у него было главное направление удара на юге, хотя он наступал здесь несколько меньшими силами, чем в центре фронта на Москву. Это естественно. В Белорусском Особом военном округе и наших войск было больше, чем в Киевском. Правильно было определено, что главное направление, главная опасность – по дороге через Минск на Москву, хотя Сталин думал иначе.

Но и в направлении Киева все-таки немцы сосредоточили много войск. Основное, что инициатива была у них. На этом направлении мы получили резервную армию. Командовал ею Конев[299]. Я его лично не знал, но перед войной однажды встретился с ним в Москве. Конев служил ранее где-то в Сибири. У него сложились плохие отношения с тамошним секретарем обкома партии. Отношения настолько обострились, что Сталин вызвал к себе руководство обкома и Конева и сам разбирался в этом конфликте, возникшем по каким-то бытовым вопросам. Тогда-то я и увидел Конева первый раз в жизни.

Прибыл Конев в КОВО, его армия разгрузилась, мы были очень обрадованы, что получили резерв. Эту армию мы сейчас же нацелили в направлении на Броды. Но, как только его армия вошла в соприкосновение с противником, последовал звонок от Сталина: «Немедленно погрузить армию Конева и содействовать скорейшей отправке этих эшелонов в распоряжение Москвы». Тут я стал упрашивать оставить армию Конева нам – у нас было тяжелое положение – и сказал: «Если армия Конева останется, то у нас есть уверенность, что мы стабилизируем положение на направлении Броды и тем самым заставим противника перейти к обороне. А может быть, нам удастся его и разбить». Да, мы думали тогда вскоре разбить немцев. Это было не просто желание, мы верили в это, хотя соотношение сил на нашем участке было бы и при наличии армии Конева, видимо, все-таки в пользу противника. Сталин выслушал меня и ответил: «Хорошо, оставляем резервную армию, но оставляем именно для нанесения удара». А спустя некоторое время – опять звонок от Сталина: «Немедленно погрузите армию Конева». Она уже вела боевую операцию, но дан приказ, и она убыла.

Мы, таким образом, остались с тем, что имели у себя к началу войны. А перевес уже наметился в пользу противника, возникла тяжкая угроза в направлении на Броды и Ровно. А это значит в направлении Киева. Наш левый фланг оставался, таким образом, в тылу врага. Стало видно, что немцы рвутся клином на юг, на Киев, оставляя нашу Карпатскую группировку за собой и не ведя против нее боев. Там стояла 6-я армия, а Карпаты занимала, кажется, 12-я армия. Нависала угроза (уже виден был замысел) окружения врагом этих войск. Но я сейчас по этому вопросу специально высказываться не буду, а хочу осветить неприятный для нас эпизод, который произошел с членом Военного совета КОВО.

Когда у нас сложились тяжелые условия в районе Броды, мы с командующим войсками приняли меры для перегруппировки войск и уточнения направления нашего удара против войск противника, который наступал на Броды. Чтобы этот приказ был вовремя получен командиром мехкорпуса Рябышевым и командиром другого корпуса, фамилию которого я забыл, мы решили послать члена Военного совета КОВО, чтобы он сам вручил приказы, в которых было изложено направление удара. Этот член Военного совета выехал в корпуса[300]. Я знал этого человека мало. Он прибыл к нам из Ленинграда перед самой войной и производил хорошее впечатление, да и внешность у него была такая, знаете ли: молодой еще человек, очень подтянутый, элегантный, одевался со вкусом и приковывал к себе внимание. Ну, и характер у него тоже имелся. Мне говорили военные, что он человек с претензиями. Рассказывали, что он низко оценивал командующего войсками КОВО и считал, что сам он выше него и мог бы с большей пользой, чем тот, выполнять функции командующего. Конечно, вряд ли он кому-нибудь про это говорил. Это было умозаключение людей, работавших в штабе. Ну, мало ли что бывает и какие у него появляются желания. Это было его личное мнение. А пока он занимался своим делом. Я присматривался к нему: он был неглупый человек, поэтому ничего плохого я против него не имел, да и не мог иметь.

Перед отъездом в мехкорпуса он зашел вечером ко мне. Так как у нас очень плохо обстояло дело с помещением, то наши с командующим войсками рабочие и бытовые места были в одной комнате вместе с местами дежурных офицеров. Мы спали на ходу или сидя. Никакого дневного распорядка времени у нас еще не выработалось, мы еще не втянулись в военную обстановку. И когда член Военного совета зашел ко мне, то попросил меня выйти из комнаты, так как иначе нельзя было вести доверительный разговор. Я вышел. Он говорит мне: «Считаю, что вам надо немедленно написать товарищу Сталину, что следует заменить командующего войсками Киевского округа. Кирпонос совершенно непригоден для выполнения функций командующего». Я был поражен и удивлен. Только началась война, а член Военного совета, военнослужащий профессионал, ставит вопрос о замене командующего. Отвечаю: «Не вижу оснований для замены, тем более что война только началась». – «Он слаб». Говорю: «Слабость и сила проверяются у людей на деле. Поэтому полагаю, что надо проверить, слаб ли он».

Командующего я тоже знал не лучше, чем члена Военного совета. Знал по фамилии и в лицо, но о деловых качествах не имел представления. Прибыл новый человек и занял такой большой пост. Но я не хотел сразу же при первых выстрелах заниматься чехардой, сменой командного состава. Говорю далее: «Это произведет очень плохое впечатление, да я и не вижу оснований, я против». Потом спросил: «Кого же вы считаете тогда лучшим? Кого можно было бы назначить вместо Кирпоноса?» Он отвечает: «Начальника штаба генерала Пуркаева». Я был очень хорошего мнения о Пуркаеве, однако говорю: «Я Пуркаева уважаю и высоко ценю, но не вижу, что изменится, если мы Кирпоноса заменим на Пуркаева. К умению принимать решения относительно ведения войны чего-либо не добавится, потому что Пуркаев – начальник штаба и тоже принимает участие в разработке тех решений, которые принимаются (напомню, что начальник штаба входил в состав Военного совета КОВО). Знания и опыт генерала Пуркаева мы уже полностью используем и будем использовать далее. Я против».

Член Военного совета уехал в войска, а вернулся рано утром и опять пришел ко мне. Вид у него был страшно возбужденный, что-то его неимоверно взволновало. Он пришел в момент, когда в комнате никого не было, все вышли, и сказал мне, что решил застрелиться. Говорю: «Ну что вы? К чему вы говорите такие глупости?» – «Я виноват в том, что дал неправильное указание командирам механизированных корпусов. Я не хочу жить». Продолжаю: «Позвольте, как же это? Вы приказы вручили?» – «Да, вручил». – «Так ведь в приказах сказано, как им действовать и использовать мехкорпуса. А вы здесь при чем?» – «Нет, я дал им потом устные указания, которые противоречат этим приказам». Говорю: «Вы не имели права делать это. Но если вы и дали такие указания, то все равно командиры корпусов не имели права руководствоваться ими, а должны выполнять указания, которые изложены в приказах и подписаны командующим войсками фронта и всеми членами Военного совета. Другие указания не являются действительными для командиров корпусов» – «Нет, я там…»

Одним словом, вижу, что он затевает со мной спор, ничем не аргументированный, а сам – в каком-то шоковом состоянии. Я думал, что если этого человека не уговаривать, а поступить с ним более строго, то это выведет его из состояния шока, он обретет внутренние силы и вернется к нормальному состоянию. Поэтому говорю: «Что вы глупости говорите? Если решили стреляться, так что же медлите?» Я хотел как раз удержать его некоторой резкостью слов, чтобы он почувствовал, что поступает преступно в отношении себя. А он вдруг вытаскивает пистолет (мы с ним вдвоем стояли друг перед другом), подносит его к своему виску, стреляет и падает. Я выбежал. Охрана ходила по тропинке около дома. Позвал я охрану, приказал срочно взять машину и отправить его в госпиталь. Он еще подавал признаки жизни. Его погрузили в машину и отправили в госпиталь, но там он вскоре умер[301].

Потом мне рассказывали его адъютант и люди, вместе с которыми он ездил в корпуса: когда вернулся с линии фронта, то был очень взволнован, не отдыхал, часто бегал в туалет. Полагаю, что он делал это не в результате жизненной потребности, а, видимо, хотел там покончить жизнь самоубийством. Бог его знает. Не могу сейчас определить его умонастроение. Ясно, что он нервничал. Потом пришел ко мне и застрелился. Однако перед этим разговаривал с людьми, которые непосредственно с ним соприкасались, и они слышали его слова. Он считал, что все погибло, мы отступаем, все идет, как случилось во Франции. «Мы погибли!» – вот его подлинные слова. Полагаю, что это и завело его в тупик, и единственный выход, который он увидел, покончить жизнь самоубийством. Так он и поступил.

Потом я написал шифровку Сталину, описал наш разговор. Существует документ, который я сейчас воспроизвожу по памяти. Думаю, что говорю точно, за исключением, возможно, порядка изложения. Самую же суть описываю, как это и было тогда в жизни. Вот, даже член Военного совета, который занимал столь высокое положение, дрогнул. Не физически струсил, нет, он морально дрогнул, потерял уверенность в возможности отразить гитлеровское нашествие. К сожалению, это был тогда не единственный случай. Происходили такие случаи и с другими командирами. Вот какая была обстановка. А мы ведь еще и десяти дней не находились в состоянии войны.

Возвращаюсь к ситуации, о которой говорил перед описанием случая с членом Военного совета. Итак, мы увидели, что против 6-й армии Музыченко и 12-й армии Понеделина почти никаких активных действий со стороны противника не ведется[302]. Было явное игнорирование нашего левого фланга со стороны немцев. Но они надеялись после вклинения танковыми войсками повернуть направо, окружить наши войска и уничтожить эти две армии. Поэтому мы с командующим решили вывести 6-ю армию, штаб которой находился во Львове, а сама она располагалась на границе, севернее Перемышля. Ее войска стали отходить. Не помню, на сколько километров они отошли, но противник их даже не преследовал. И вдруг мы получаем резкое указание из Москвы – нахлобучку за то, что отвели войска. Поступил приказ – вернуть войска, чтобы они заняли линию границы, как занимали ее раньше. Мы ответили: «Зачем же ее защищать? Ведь не ведется военных действий против этих двух армий. Противник сосредоточил главные силы на направлении Броды, уже виден его замысел. Он может окружить наши войска, и они потом не смогут выйти из-под флангового удара». Но нам приказали вернуть армии, и мы это сделали. Мне было очень обидно и горько так поступать. У меня сложилось впечатление, что эти две армии могут погибнуть. Они будут драться в окружении, но уже не будут использованы с тем эффектом, как если бы мы расположили их на направлении главного удара врага. Однако ничего не поделаешь, приказ есть приказ, и мы его выполнили.

Я полагал тогда (сейчас не помню, не сам ли Жуков звонил из Москвы по этому вопросу?), что Жуков тут не прав. Я носил при себе свою мысль все годы, и когда Жукова освобождали от должности в 1957 году, а я выступал с критикой его деятельности, то вернулся к этому моменту первых дней войны, к запрещению отвести армии из района Перемышля и Львова. В результате 6-я армия погибла потом в окружении, как погибла и 12-я армия. Я сказал: «Вот такой способный военачальник, как Жуков, а тоже совершил ошибку». Он ответил: «Это не моя инициатива, это было указание Сталина». Сейчас я не могу вступить с ним в спор, было ли это указание Сталина. Возможно, конечно, что так и было, но на основе доклада Жукова, потому что Жуков только что прибыл в Москву с нашего фронта и, думаю, был в этом вопросе главным советчиком. Если бы он сказал, что приказ Военного совета КОВО верен, то Сталин, во избежание окружения этих армий, может быть, и не дал бы своего указания возвратить армии назад. А сейчас я не знаю конкретного инициатора того приказа и, следовательно, реального виновника гибели этих двух армий, попавших затем в окружение.

Можете ли вы представить себе то тяжелое для нас время, когда Гитлер двинул против нас полнокровные высокомеханизированные соединения, а мы лишились такой солидной силы, как две армии, 6-я и 12-я? Они потом отступали, немцы на них наседали и в конце концов в районе Умани окружили их. Обе они со штабами и командующими попали в плен. Если бы 6-ю армию мы могли раньше использовать, то могли бы взять часть ее дивизий, чтобы организовать удар во фланг врагу в районе Броды. Неизвестно, что произошло бы. Если бы даже мы не задержали его полностью и не разбили эту группировку, то во всяком случае мы бы значительно ее обескровили и задержали на какое-то время. Сложилась бы совершенно другая обстановка на нашем направлении. Но мы были лишены такой возможности. Почему тут я это говорю? Мало к нам было доверия. Частым оказывалось вмешательство сверху, и не всегда оно было разумным. Вмешательство, которое стоило многих жизней и большой крови. Тут – первый случай, но дальше я приведу еще много таких случаев, которые тоже стоили тысяч и тысяч жертв, совершенно ненужных, которых можно было бы избежать, если бы больше было доверия к командующим фронтами и их Военным советам.

Через несколько дней[303], опять не по своей инициативе, а по указанию из Москвы, мы снялись со своего командного пункта. Нам приказали перенести штаб в Проскуров, то есть мы отходили на большую глубину. Мы были удивлены, так как на нашем направлении обстановка была еще не такая плохая, которая вынуждала бы принимать такие меры: отойти и расположить штаб в большой глубине за нашими войсками. Но это было указание из Москвы. Не помню, ссылались ли на имя, но все считали, что раз звонят из Москвы, значит – указание Сталина. Снялись мы с места и стали перемещаться. Это была ужасная картина.

Сотни машин двигались от линии фронта в тыл с семьями офицеров. Имелось много семей офицеров во Львове, Дрогобыче, Перемышле. Вместе с ними двигались беженцы. Но крестьян среди них не было. Западноукраинские крестьяне не уходили от немцев. Видимо, тут сказался результат агитации украинских националистов, которые ожидали немцев с другими чувствами, чем мы. Крестьяне были обмануты обещанием того, что Гитлер несет освобождение Украине. Так морочили голову крестьянам Западной Украины националисты, бандеровцы.

Как только мы прибыли в Проскуров и развернули штаб, тут же позвонил Сталин. Я разговаривал с ним. Сталин говорит: «Вы сейчас же переезжайте в Киев и в Киеве немедленно организовывайте его оборону». Мы так и сделали, хотя не знали, что делается у нас на правом фланге фронта в целом. Каково положение на Западном фронте, нам было неизвестно. Прибыли мы в Киев, а противник двигался за нами буквально следом, только по другому шоссе: мы – по Тернопольскому, а он, разбив наши силы на направлении Броды – Ровно – Коростень, продвигался севернее на большой скорости. И под Киевом сложилось буквально безнадежное положение.

Когда отошли мы к Киеву, то немцы сожрали остатки наших войск. Мы потеряли артиллерию и танки, у нас не было пулеметов. Основные наши силы – два механизированных корпуса – были разбиты, главным образом с воздуха. Немцы летали безнаказанно, и у нас не было ничего, чем можно было бы защищаться. Войска 6-й и 12-й армий, когда противник вплотную взялся за них, стали отступать неорганизованно. Он все время держал их в полукольце, и они не имели маневренности. А это – самое главное для войск. Но эти армии, конечно, не распались. Они защищались и даже нанесли удар противнику в направлении на Броды. Они отступали южнее Киева, в район южнее Умани. Там их окружили. Сошлись два штаба: Понеделина и командующего 6-й армией. Командующий 12-й армией был ранен. Когда подъехали немцы, Понеделин вышел из помещения и сказал, что он сдается в плен. В то время мы еще не знали фашистов и зачастую пытались вести войну «по всем правилам».

Это была, конечно, глупость, что фронт лишили инициативы в использовании войск по своему усмотрению. Вмешательство Генерального штаба получилось таким же, как у бравого солдата Швейка: все было хорошо, пока не вмешался генеральный штаб. Вот так и погибли наши войска. Постепенно стали выходить из окружения генералы. Пришел Попель[304]. Пришел небезызвестный Власов, с кнутом, без войск. Попель вернулся недели через две или через три. Он прошел лесами Полесья, там немцев еще не было, они шли большими дорогами. Попель даже вывез раненого полковника и вывел из окружения небольшое количество войск.

Сейчас не могу сказать, какой тогда был день войны. Войск у нас фактически не имелось, фронт был прорван. Противник вырвался вперед подвижными войсками, а наши войска остались далеко в его тылу и там вели бои. Противник подошел вплотную к Киеву, вышел на Ирпень. Река Ирпень – небольшая, но заболоченная. Перед этой рекой еще в 1928-1930 годах был сооружен Киевский укрепленный район. Там имелись железобетонные доты с артиллерией, но я уже говорил, что они были разрушены по предложению Мехлиса. Сталин приказал разоружить их с тем, чтобы наше командование не оглядывалось назад, а устремило свои взоры на укрепление новой границы, которую мы получили в результате разгрома немцами Польского государства. А теперь, когда нам так был бы нужен этот укрепленный район, он разоружен. Железобетонные сооружения сохранились, но оружия в них не было: ни артиллерии, ни пулеметов и не было войск. Поэтому мы начали собирать буквально все, что только могли: винтовки, пушки и прочее с тем, чтобы как-то построить оборону.

Назначили командовать этим участком генерала Парусинова[305]. Сейчас я о нем ничего не знаю. Он уже тогда был в летах. У меня сложилось о нем хорошее впечатление. Но он занимался в тот момент тылами. Я не помню, как называлась тогда его должность. По-моему, начальник тыла фронта, но не уверен. Но у нас другого человека не было, и мы назначили его. Он как-то распределял то, что мы имели и что собирали, и строил оборону города. А немцы расположились на западном берегу реки Ирпень. Никаких попыток перейти Ирпень они не предпринимали. Мост там был такой паршивенький, деревянный. Мы его взорвали, конечно. Думаю, что немцы прорвались все же небольшими передовыми танковыми частями, но пехоты у них не имелось, и форсировать эту преграду (я бы сказал, не реку, а болото) они не стали. Отложили на более позднее время.

Обстановка у нас была тяжелейшая. Шутка ли сказать, противник подошел к Киеву, вышел на Ирпень! В городе началась паника. Это естественно. Помню, как ночью (я сидел на лавочке) ко мне подошел командующий воздушными силами КОВО генерал Астахов[306]. Очень порядочный, добросовестный человек, внешне степенный и тучный. Он своей внешностью как бы олицетворял само спокойствие. Говорит: «Лишились мы в этих боях почти всей авиации. А сейчас противник не дает нам и носа показать». И разрыдался. Мимо проходили военные, и я его начал успокаивать, а потом прикрикнул на него: «Успокойтесь, товарищ Астахов! Посмотрите, ходят люди, увидят, что генерал в таком состоянии. Нам воевать надо и, следовательно, надо владеть собой». На него это как-то подействовало, но он долго еще не мог прийти в себя. Астахов вел себя так вовсе не из-за трусости. Нет, это был кадровый военный и очень знающий свое дело человек. Но прежде он был уверен, как и все другие, что мы неприступны, что наша граница «на замке», как в песнях пели, и что воевать мы будем на чужой территории. И вдруг мы оказались через несколько дней с начала войны под Киевом[307]. Оказались в таком положении, что Киев и держать нечем, нет сил: ни вооружения, ни солдат.

Все, что могли, мы направили на организацию обороны Киева. Не сдать Киев! Дать отпор врагу! Строили оборону с запада по течению Днепра левее Киева, то есть на левом фланге, выше города. А к югу от Киева было довольно большое пространство, которое занимали наши войска. Прежде всего, в этом направлении отступали 6-я и 12-я армии. Они уже попали в окружение, но вели бои и наносили противнику довольно большой урон. Мы стали организовывать дело так, чтобы с востока разорвать кольцо и помочь этим армиям выйти из окружения. Уже в ходе отступления штабы этих двух армий объединились.

Для защиты Киева мы решили создать новую армию и назвали ее 37-й[308]. Стали искать командующего. Нам с Кирпоносом предложили ряд генералов, которые уже потеряли свои войска и находились в нашем распоряжении. Среди них очень хорошее впечатление производил Власов. И мы с командующим решили назначить именно Власова. Отдел кадров КОВО тоже его рекомендовал и дал преимущественную перед другими характеристику. Я лично не знал ни Власова, ни других «свободных» генералов, даже не помню сейчас их фамилий. Если обратиться к свидетелю, то у меня есть свидетель, который сейчас жив, здоров и желаю, чтобы он жил еще тысячу лет, – Иван Христофорович Баграмян. Он был тогда в звании полковника начальником оперативного отдела штаба Юго-Западного фронта. Очень порядочный человек, хороший военный и хороший оперативный работник, сыгравший большую роль в организации отпора гитлеровскому нашествию на тех участках, где ему поручали заниматься этим делом.

И все-таки я решил спросить Москву. Мы находились тогда под впечатлением того, что везде сидят враги народа, а особенно в Красной Армии. И я решил спросить Москву, какие имеются документы о Власове, как характеризуется он, можно ли доверять ему и назначить на пост командующего армией, которая должна защищать Киев. Войск-то нет, их еще надо собрать, и все это должен делать новый командарм. Позвонил Маленкову, больше звонить было некому. Но так как Маленков занимался в ЦК кадрами, то это был вопрос и к нему тоже. Правда, он сам ничего о Власове не знал, но люди, которые в Генеральном штабе занимались кадрами, должны были сказать ему свое мнение. Я спросил его: «Какую характеристику можно получить на Власова?» Маленков ответил: «Ты просто не представляешь, что здесь делается. Нет никого и ничего. Ни от кого и ничего нельзя узнать. Поэтому бери на себя полную ответственность и делай, как сам считаешь нужным».

При таком положении дел, хотя у нас никаких данных на Власова не имелось, мы знали, что военные рекомендовали именно его. Поэтому мы с Кирпоносом решили назначить его командовать 37-й армией. Он начал принимать бойцов из отступающих частей или выходящих из окружения. Потом пополнение получили кое-какое. Вскоре прибыл целый пехотный корпус[309] под командованием генерала Кулешова. Этот корпус пришел с Северного Кавказа. Хороший корпус, но неподготовленный. Морально он не был подготовлен, не обстрелян, что естественно, ведь война только началась. Мы вывели его в Киевский укрепленный район и поставили на самый угрожаемый участок – защиту Голосеевского леса, непосредственных подступов к Киеву с юга[310]. Мы ожидали удара не с севера. Там трудные природные условия, мы прикрывались Ирпенем.

Потом тут была 5-я армия в довольно хорошем состоянии. Ею командовал генерал Потапов.

Его соседом по фронту был командарм-6 Музыченко. На Музыченко лежала перед войной тень: не является ли он предателем в рядах Красной Армии? В результате чего так думали? Перед войной он выехал в войска, то ли проводить учения, то ли просто проинспектировать свои части на границе. Штаб 6-й армии стоял во Львове. Дома осталась у него одна жена. И еще у него была домработница. Какой-то молодой человек ухаживал за ней, и тут ничего такого противоестественного не было. Видимо, так же относились к этому Музыченко и его жена. Но, как оказалось, это ухаживание было не простым увлечением.

Здесь преследовались политические, разведывательные цели. Этот «ухажер» выбрал момент, когда Музыченко выехал в войска (а к тому времени он уже завоевал себе право приходить в дом и приучил домашних положительно относиться к его появлению), и появился ночью. Жена Музыченко спала. Вдруг открывается дверь, заходит он в спальню и требует ключи от сейфа. Она испугалась. Потом она так вспоминала: «Я спала. Раздетая была. Он подошел, бесцеремонно сел на постель и в довольно вежливом тоне, как бы играючи, начал вести разговор. Никаких поползновений на мою честь он не проявлял и разговаривал любезно, но требовал ключи. Я сказала ему, что ключей у меня нет. Командующий никогда ключей не оставляет, тем более у меня, он берет их всегда с собой или же сдает. Куда, мне неизвестно. Я же никакого отношения к ключам не имею и никак не могу выполнить ваше требование. Он долго и настойчиво требовал ключи, хотя пересыпал разговор шутками и игривой беседой, чтобы не запугать, а может быть, расположить к себе с тем, чтобы я отдала ключи. Кончилось тем, что он ушел».

Подробно это описано, видимо, в архивах органов госбезопасности: жена Музыченко давала показания. Сбежала и девушка-домработница. Тогда стало ясно, что домработница была подослана украинскими националистами. Она-то и привела этого агента немецкой разведки, который хотел завладеть ключами, но не получил их. Когда Сталин узнал об этом случае, то спрашивал меня насчет Музыченко. Я ответил, что у нас нет абсолютно никаких данных для недоверия к генералу. Я опрашивал многих военных, и все дают ему очень положительную характеристику и как военному, и как человеку, и как члену партии. Здесь, видимо, налицо просто наглость чужой разведки. Жена его тоже не может быть агентом. Никаких данных к этому нет. Люди, знающие ее, тоже говорят, что она женщина порядочная. Это просто имела место доверчивость. Вопрос о Музыченко стоял на острие ножа: оставить его или освободить от командования армией? Долго обдумывали и все-таки решили оставить его на месте. Музыченко продолжал командовать 6-й армией. Ему было оказано полное доверие, и хотя этот инцидент, безусловно, оставил свой след, но на службе, я думаю, это не отразилось. Я, например, к нему относился после этого по-прежнему с доверием.

Теперь его армия сражалась южнее Киева. Главная опасность для Киева была как раз с юга, со стороны Белой Церкви. Развернулось и тут строительство обороны. Через какое-то время немцы подтянули свои войска и приступили непосредственно к операции по захвату Киева. Помню, что, когда сложилась тяжелая обстановка в направлении Белой Церкви, мы с Кирпоносом решили выехать в войска, оценить обстановку и принять меры к тому, чтобы наши войска не бежали. В это время командный пункт фронта находился в Броварах, то есть на восточном берегу Днепра, километрах в 25 от Киева в направлении Чернигова. Железобетонный командный пункт, который был фундаментально сделан в мирное время для штаба КОВО в Святошино, занимал теперь штаб 37-й армии. Я сейчас не помню имени начальника штаба армии[311], но он на меня тоже произвел хорошее впечатление.

Приехали мы в штаб армии вместе с Кирпоносом и встретились сперва с начальником штаба. Почему-то отсутствовал командующий армией Власов. Потом и он приехал. Власов доложил обстановку, говорил довольно спокойно, и мне это понравилось. Тон у него был вселявший уверенность, и говорил он со знанием дела. Мы предложили сейчас же поехать в Голосеевский лес, где был расположен прибывший к нам стрелковый корпус из трех дивизий. Мы и раньше выезжали в корпус Кулешова. При первой встрече с войсками противника солдаты этого корпуса показали себя очень плохо. Началась паника, корпус отступил. Возникла опасность, что люди разбегутся. Тогда мы выехали туда, чтобы восстановить порядок. Был поставлен на ноги военный трибунал. Развернуты заградительные отряды. Приняты все меры, которые принимались в таких случаях для восстановления порядка и дисциплины. Строгие меры! Имели место суды на поле боя. Тут же приводились в исполнение суровые приговоры, которые необходимы только в такой тяжелой обстановке. Мы увидели, что Кулешов плохо управляет войсками. Может быть, тогда мы погорячились, потому что у него не было опыта, как и у его солдат. Он был тоже необстрелянный человек. Но, так или иначе, мы его освободили и назначили нового командира корпуса. Сейчас не помню его фамилию, по национальности он был еврей.

Когда мы приехали туда во второй раз, то командовал корпусом уже этот, новый командир. Приехали мы с Власовым. Обстановка была такой: немцы вели артиллерийско-минометный огонь и бомбили этот район с воздуха. Когда мы подошли к командиру, он сидел на каком-то полевом стуле, а стол перед ним был накрыт кумачом. Стоял телефон. Тут же была отрыта щель-убежище. С ним были какие-то люди. Он стал докладывать нам обстановку. В это время немцы обстреливали нас из минометов и строчили их пулеметы, но их самих не было видно, только шел гул по лесу. Бомбили и с самолетов. Потом усилился орудийный огонь. Власов держался довольно спокойно (я поглядывал на него). У него была вырезана трость из орешника. Он этой тростью похлопывал себя по голенищу. Потом он предложил, во избежание неприятностей, залезть в щель. Нас мог поразить какой-нибудь осколок. Мы послушались его совета, залезли в щель. Там заслушали комкора. Командир корпуса произвел на меня очень хорошее впечатление своим спокойствием, уверенностью и знанием обстановки. Мы уехали, пожелав ему успеха.

Буденный приехал к нам в ходе упорных боев за Киев. Я спросил: «Что делается на других фронтах? Я ничего не знаю, никакой информации мы не получаем. Вы, Семен Михайлович, из Москвы. Ведь вы знаете?» – «Да, – говорит, – знаю и расскажу вам». И он, один на один, рассказал мне, что Западный фронт буквально рухнул под первыми же выстрелами и расчленился. Там не сумели организовать должного отпора противнику. Противник воспользовался нашим ротозейством и уничтожил авиацию фронта на аэродромах, а также нанес сильный урон нашим наземным войскам уже 22 июня, при первом же ударе. Фронт развалился. Сталин послал туда Кулика, чтобы помочь комплектованию. Но от маршала Кулика нет пока никаких сведений. Что с ним, неизвестно. Я выразил сожаление: «Жалко, погиб Кулик». Буденный же сказал: «А вы не жалейте его». И это было сказано таким тоном, который давал понять, что Кулика считают в Москве изменником, что он, видимо, передался противнику. Я знал Кулика, считал его честным человеком и поэтому сказал, что мне его жалко. «Ну, вы не жалейте его, не жалейте», – повторил Буденный. Я понял, что, видимо, он имел какой-то разговор об этом со Сталиным.

Зачем Буденный приехал, трудно сказать. Пробыл у нас недолго. А вечером спросил: «Где мы будем отдыхать? Давайте вместе ляжем спать». Я согласился. «А где? У вас? Где вы отдыхаете?» Говорю: «Вот тут я и отдыхаю». Вышли из дома. Снаружи была разбита палатка, и в ней набросано сено. «Вот здесь, в палатке я и сплю». – «Да вы что?» Я объяснил ему: здесь, где наш штаб, – болото, нельзя рыть щели, появится вода. Поэтому я спасаюсь при авиабомбежке в палатке. Буденный: «Ну ладно. Раз вы здесь, то я тоже с вами». И мы легли, поспали несколько часов, отдохнули. Рано утром нас разбудила немецкая авиация. Самолеты на бреющем полете летали над поселком и бомбили его. Наши зенитки вели огонь. Никакого попадания в самолеты в поле зрения не было видно. А наши самолеты не появлялись. Я рассердился и возмутился этим. Обращаюсь к Астахову: «Ну что же это такое? Почему они безнаказанно летают и бомбят, а мы не можем ничего сделать?». Немцы уже отбомбились и улетели. Астахов докладывает: «Столько-то самолетов было сбито». Я спросил: «А где сбитые? Я не видел, чтобы они падали». – «А они упали за Днепром». – «Ну если они упали за Днепром, то можно докладывать, что сбито их даже больше». Думаю, что Астаховым был взят грех на душу. Может быть, и сбили что-то, но меня очень обескуражило его заявление, и я сказал: «Бойцы видят, как безнаказанно летают немцы, а мы не наносим противнику урона».

Буденный вскоре уехал от нас. В войска он не ездил, вернулся в Москву. С какими заданиями приезжал (а иначе и быть не могло – это же не экскурсия), мне было неизвестно, он мне этого не сказал. Просто поговорили с ним, он заслушал обстановку, заслушал командующего войсками и начальника оперотдела штаба Баграмяна. Его беседа с Баграмяном произвела на меня тяжелое впечатление. Я ее хорошо запомнил и до сих пор не могу забыть. Дело было после обеда. Буденный слушал Баграмяна, который докладывал об обстановке. Баграмян – очень четкий человек, доложил все, как есть, о всех войсках, которые у нас тогда были: их расположение, обстановку. Тут Буденный насел на Баграмяна. Отчего, не знаю конкретно. Я особенно не придавал тогда значения этой беседе. На военном языке это означает: разбираться в обстановке. Начальник оперативного отдела штаба докладывал обстановку Маршалу Советского Союза, присланному из Москвы.

Помню только, что закончился разбор обстановки такими словами: «Что же у вас такое? Вы не знаете своих войск». – «Как не знаю, я же вам доложил, товарищ маршал», – отвечает Баграмян. «Вот я слушаю вас, смотрю на вас и считаю – расстрелять вас надо. Расстрелять за такое дело», – этаким писклявым голосом говорит Семен Михайлович. Баграмян: «Зачем же, Семен Михайлович, меня расстреливать? Если я не гожусь начальником оперативного отдела, вы дайте мне дивизию. Я полковник, могу командовать дивизией. А какая польза от того, что меня расстреляют?» Буденный же в грубой форме уговаривал Баграмяна, чтобы тот согласился на расстрел. Ну, конечно, Баграмян никак не мог согласиться. Я был даже удивлен, почему Семен Михайлович так упорно добивался «согласия» Баграмяна. Конечно, надо учитывать, что такой «любезный» разговор происходил между Маршалом Советского Союза и полковником после очень обильного обеда с коньяком. И все-таки, несмотря на это обстоятельство, форма разговора была недопустимой. Он велся представителем Ставки Верховного Главнокомандования и, конечно, никак не отвечал задачам, которые тогда стояли, и не мог помочь делу и нашим войскам. Это тоже свидетельствует о том, какое было состояние у людей. Семен Михайлович совершенно вышел тогда за рамки дозволенного. Но мы просто посмотрели тогда на этот разговор несерьезно. Хотя он и касался жизни человека, однако обошелся без последствий. Семен Михайлович уехал, а мы остались в прежнем тяжелом положении, которое после его приезда не улучшилось и не ухудшилось.

Продолжение следует

"Самое главное – «не попасть к немцам на галеру», к европейцам то есть."

Лев Гумилёв: «Скажу вам по секрету, что если Россия будет спасена, то только через евразийство» ОТСТУПЛЕНИЕ ПЕРВОЕ, БИОГРАФИЧЕСКОЕ:«Лев Николаевич Гумилёв – сын двух знаменитых русских п...

Более 300 тысяч человек поддержали инициативу ЛДПР против перевоза семей мигрантами

ЛДПР запустила интернет-ресурс stopmigrant.ldpr.ru, где гражданам предлагается выразить свое мнение и поддержать инициативу фракции о запрете иностранным работникам, трудящимся на основ...

Обсудить
  • Эти воспоминания Хрущёва - канва всех военных оценок наших либералов 90-х годов. Сталин виноват во всём! XX съезд КПСС.