Начало здесь Продолжение здесь Продолжение 1 здесь Продолжение 2 здесь Продолжение 3 здесь Продолжение 4 здесь Продолжение 5 здесь Продолжение 6 здесь
Дорога на Ростов
Начали мы теснить противника на юго-запад. Потом Южный фронт перешел своим правым крылом через Дон и стал продвигаться по его западному берегу. Я сейчас не могу вспомнить, конечно (да это и не нужно, и я не ставлю перед собой такой задачи), в какое время и в каком месте мы перешли Дон. Кажется, это было где-то в районе Цимлянской. Там мы отбросили войска Манштейна на правый берег реки. Это значило, что немцы уже отказались от стремления выручить Паулюса. Паулюс был обречен. Войска Манштейна требовались теперь для того, чтобы преградить путь продвижению войск Южного, Воронежского и Юго-Западного фронтов[441] (или тогда был еще только Воронежский фронт, а Юго-Западного не было?) на запад. На западе у немцев какое-то время, собственно говоря, была на этом участке пустота, войск у них там не имелось.
Когда я летел по вызову в Москву, то заехал по дороге к сталинградским своим товарищам – Шумилову и Сердюку. Они рассказывали о таком эпизоде. Нам очень хотелось знать, о чем беседуют пленные немецкие генералы с Паулюсом. Для этого мы вместо солдат приставили к ним для обслуживания наших офицеров, знающих немецкий язык и переодетых солдатами. Впрочем, ничего особенного не услышали. Но однажды кто-то из генералов задал Паулюсу вопрос: «Господин фельдмаршал, как вы считаете, когда немецкие войска смогут остановить советские войска, которые продвигаются на запад после краха наших войск в Сталинграде?» Тот подумал и ответил: «Сейчас эту дыру, которая образовалась в результате гибели наших войск, закрыть нечем. Может быть, удастся это сделать где-то возле Днепра, на очень большой оперативной глубине. Собрать новые войска в Германии и доставить их на фронт, с тем чтобы задержать русских, трудно. Потребуются время и большие усилия, чтобы собрать нужное количество войск». Это было правильно. Наши войска продвинулись тогда довольно далеко в глубь оккупированной территории, чуть ли не до Днепропетровска. Мы освободили Харьков, Павлоград, подошли к Новомосковску. Так что Паулюс более или менее верно определил, насколько глубоким окажется прорыв после разгрома немцев и их союзников под Сталинградом.
При продвижении на юг мы встретили более упорное сопротивление, чем с запада. Это вполне понятно, потому что наше продвижение на юг, на Котельниковский и Маныч по левому берегу Дона, угрожало всей группировке немецких войск на Северном Кавказе. Хотя противник и перевел отсюда силы Манштейна на другой участок, но, видимо, снимал свои войска с Северного Кавказа и бросал их против Южного фронта. Шли довольно упорные бои, мы несли большие потери. Конечно, и сами наносили противнику еще большие потери. Какие особенности наблюдались при проведении тех боев? Прежней активности немецкой авиации, которая была в первые дни войны и даже на второй год войны, мы уже не чувствовали. Противник чаще вел авиационную разведку и, конечно, бомбил нас, но уже не с такой интенсивностью. Нам удавалось сбивать его разведчиков, и я допрашивал пленных летчиков: интересовался, каково положение у немцев с горючим. Немцы переживали тогда большие трудности с горючим, но пленные старались бодро отвечать на этот вопрос и заявляли, что не встречают никаких затруднений, получают горючее в нужном количестве и нужного качества, и авиационное, и танковое, и автомобильное. Но теперь по документам, опубликованным самими немцами, известно, что к тому времени они уже переживали чувствительные затруднения с горючим, хотя горючее у них, конечно, имелось.
Вызвали меня в Москву. Я прилетел туда в феврале или, может быть, в конце января 1943 года. Сталин встретил меня хорошо. Настроение у него было уже другое. Он выпрямился, распрямил свою спину. Это был не тот человек, которого я видел в начале войны. Меня он встретил словами: «Ну, мы все-таки приняли решение освободить Еременко от командования войсками Южного фронта». Отвечаю: «Ну, что ж, раз приняли решение, значит, приняли. Ничего не поделаешь. Но я считаю, что этого не следовало бы делать». – «Нет, он сам просил». И прочел мне телеграмму, в которой Еременко обращался к Сталину с просьбой освободить его от командования войсками этого фронта и предоставить ему возможность полечиться. Сталин продолжал: «Он сам просит, и мы удовлетворили его просьбу». Я: «Мне понятна его просьба. Он сильно нуждается в отдыхе и лечении. У него действительно болит нога, он хромает и не так подвижен, как хотел бы, как это нужно было бы командующему. А он человек подвижный. Но здесь кроется и его обида: он не может ее перенести, так как считает, что обида нанесена ему лично, поскольку его лишили возможности торжествовать победу при разгроме вражеских войск в Сталинграде. Это наш Сталинградский фронт выстоял, а слава перейдет к другому командующему, то есть Рокоссовскому». – «Рокоссовский уже принял командование Донским фронтом, Еременко же мы освободили», – сказал Сталин с каким-то даже озлоблением.
Почему он так обозлился и проявлял такую нетерпимость, я не знаю. Мне трудно было определить это, а ждать от Сталина искренности было невозможно. Сталин вновь ко мне: «Кого назначим новым командующим?» – «Я не знаю, кого вы считаете необходимым назначить командующим». – «Нет, вы должны назвать». – «Мне трудно назвать командующего. Командующий войсками фронта – это такая величина, которая относится к компетенции Ставки». – «Нет, вы скажите», – опять нажимает он, и упорно нажимает.
Из всех командующих армиями, которые имелись у нас на фронте, самым подготовленным, который мог справиться с этим делом, был Малиновский. Но Малиновского я не решался назвать. На Малиновского вешали тогда всех собак: Малиновский сдал Ростов, у Малиновского член Военного совета, его друг и приятель Ларин написал записку сомнительного политического содержания, закончив ее словами: «Да здравствует Ленин!» – и застрелился. Я уже говорил, как обыгрывал эту записку Щербаков. А Щербаков – тут как тут. Он вьюном вертелся перед Сталиным, угодливо подбрасывал и «растолковывал» ему все вопросы. По существу, ярил Сталина. Это меня очень возмущало.
Людей, которые будут позднее знакомиться с моими записками, я просил бы учесть этот факт. Может быть, это моя слабость. Но это обстоятельство вызвало у меня чувство негодования. Возможно, я слишком чувствительно переживал линию Щербакова, но она была несправедлива. Хотя она была направлена против Малиновского, но больше била по моему авторитету. Я ведь хорошо характеризовал Малиновского Сталину, и вдруг, оказывается, Малиновский чуть ли не враг. Ну, что же делать? Люди, окружавшие Сталина, меньше заботились о государстве, чем о себе. Да и Сталин сформулировал свою роль как роль создателя Красной Армии. А какой он создатель? Он такой же ее создатель, как я – химик. Но Сталин тогда, как говорится, и казнил, и миловал. Он все мог сделать. Порою даже окружение Сталина негодовало, фыркало и плевалось, но ничего нельзя было поделать. Так было!
В конце концов Сталин вынудил меня назвать кандидата в командующие из числа руководителей Южного фронта. И я говорю: «Конечно, Малиновский. Вы его знаете, и я его знаю». – «Малиновский? Вы называете Малиновского?» – «Да, я называю Малиновского». – «Хорошо! Утверждаю Малиновского!» И к Молотову: «Пишите!» Молотов сейчас же взялся за блокнот и карандаш, а Сталин продиктовал приказ о назначении командующим войсками Южного фронта Малиновского[442].
Потом зашла речь обо мне. Когда мы находились в Сталинграде, а противник наседал на нас и выжимал из Сталинграда, Сталин в те месяцы чувствовал, что Сталинград может быть нами потерян. И отношение его ко мне резко колебалось в зависимости от положения дел на нашем фронте, да и вообще на фронте в целом. Тогда же противник предпринял активные действия и на Северном Кавказе. Если рассмотреть соотношение сил врага и наших сил под Сталинградом и на Северном Кавказе, то не могло быть даже сравнения: на Северном Кавказе наше преобладание было значительным. Помню, Бодин[443] говорил тогда: «Удивительно, почему так плохо ведут себя наши войска на Северном Кавказе? Ведь соотношение сил такое-то. Разведка свидетельствует, что у противника имеются такие-то силы, а у нас такие-то. И все-таки враг продвигается вперед».
Мнение Бодина я ценил очень высоко. Это был талантливый и грамотный военачальник, я уже упоминал об этом. Но на Кавказе был Берия. Сталин абсолютно доверял Берии, и Берия тоже мог влиять на Сталина. Так что там все было объяснимо, поскольку конкретного соотношения сил на том или другом участке фронта в целом Сталин никогда, по-моему, в деталях не знал. Он жил тем, что доложит ему Генеральный штаб. Это, конечно, правильно. Но, как Главком, он должен был бы и сам вникать в вопросы соотношения сил, изучать их и взвешивать. Это доступно человеку, даже не имеющему военного образования. Взвесить соотношение сил – это вопрос арифметики. Он доступен каждому разумному человеку, а Сталин был очень разумный человек.
Сталин мне тогда сказал: «Мы считаем необходимым освободить вас от обязанностей члена Военного совета Южного фронта и назначить членом Военного совета Воронежского фронта. Воронежский фронт продвигается по территории Украины, и вам надо быть там. Вам бы надо и заняться вопросами восстановления Украины». Я удивился, но сказал: «Это ваше дело, товарищ Сталин. Если нужно, пойду туда, куда пошлют». Это меня поразило еще и потому, что, когда мы находились под Сталинградом и я как-то тоже приехал в Москву, Сталин сказал мне: «Вам не следует больше заниматься вопросами Украины». А занимались мы тогда партизанами. Начальником штаба партизанского движения на Украине был генерал Строкач[444]. Он рассматривал все оперативные вопросы и докладывал мне. Вместе мы принимали необходимые решения и давали указания партизанам.
Сталин тогда сказал: «Этими вопросами теперь будет заниматься Корниец, а вы русский человек, не украинец». Говорю: «Да, я русский, не украинец». В душе же я просто возмущался. Он ведь знал, что я русский, когда посылал меня раньше на Украину. Я просил его не посылать меня, учитывая, что я русский. Тогда он сказал мне: «Украиной руководил Косиор, поляк, а чем русский хуже поляка?» Я отвечал: «Косиор – поляк, но поляк только по происхождению. Он вырос, воспитывался и работал в подполье на Украине. Это был украинский поляк, украинец польской национальности». От себя добавлю, что он прекрасно знал украинскую культуру и был признанным руководителем компартии Украины.
Теперь же Сталин начал рассказывать, на мой взгляд, в оскорбительном тоне, как он вызвал Корнийца[445] и давал ему такое задание: «Вот начали освобождать Украину. Выясните потребности и составьте список того, что вам будет нужно для Украины». Корниец выдвинул свои просьбы, попросил какую-то мизерную чепуху. А Сталин издевался теперь над ним: «Человек совершенно не представляет, с какими нуждами встретится, когда приступит к руководству делом. Поэтому вы и будете членом Военного совета на этом направлении, возьмете потом на себя организацию правительства и руководство теми районами Украины, которые освобождает Красная Армия. А пока что, раз мы освободили от должности Еременко и назначаем по вашему предложению Малиновского, вам придется вернуться к Малиновскому. Там вы должны ни на шаг не отходить от него, следить за ним и проверять его действия». Так он говорил мне и когда застрелился Ларин. Требовал, чтобы я все время был при Малиновском.
Для усиления нашего фронта и пополнения его войск к нам был прислан генерал Ротмистров, который командовал танковым корпусом. Он поддерживал тогда своими танками наступление на Котельниковский. Котельниковский был освобожден. С Василевским (Василевский тоже прилетел к нам) мы и ездили тогда к Ротмистрову, знакомились с положением дел. Наше положение было уже очень устойчивым, а настроение приподнятым, бодрым: Манштейн сломлен, мы уверенно продвигаемся вперед. Войска Южного фронта продвинулись в те дни до станицы Мартыновской.
Хотел бы сейчас сказать несколько хороших слов о Ротмистрове, Главном маршале бронетанковых войск. Потом он стал начальником Военной академии бронетанковых войск[446]. Начну тоже с зимы 1943 года. Когда мы начали контрнаступление, у нас «больным зубом» являлась станица Верхне-Чирская. Или Нижне-Чирская, сейчас точно не помню. Там был Чирский мост[447], я проезжал по нему и разговаривал с нашими мостовиками, которые работали над его восстановлением. Это была поистине героическая работа, потому что противник часто «наведывался» и бросал бомбы, чтобы не только затруднить восстановление, но и дополнительно разрушить мост. В такой ситуации нашим инженерам и рабочим-красноармейцам из восстановительного мостового управления приходилось очень упорно работать. Нам требовалось взять эту станицу, чтобы обеспечить продвижение по западному берегу Дона. Довольно длительное время предпринимались попытки выбить оттуда немцев, но они кончались провалом. Тогда мы решили сконцентрировать здесь одну из армий и еще танковый корпус. Корпус прибыл в наше распоряжение как с иголочки и полнокровный.
Мы с Василевским назначили оперативное совещание на берегу Дона, в каком-то хуторке. Туда же приехал Ротмистров со своими людьми и командующим той армией[448], которая должна была наступать на утро. Командарм доложил, что он готов к наступлению и уверен, что займет станицу. Я его не знал, и у меня закралось сомнение, правильно ли он оценивает положение. Мне показалось, что он слишком легко подходит к решению своей задачи. Потом начали считать, где находятся войска, которые должны будут участвовать в атаке. Рассчитали, что эти войска в лучшем случае сумеют прийти рано утром, к рассвету, и их надо будет посылать в бой с ходу, люди будут уставшими. Явно все это будет дорого стоить, атака может захлебнуться, дело не будет сделано.
Взял слово Ротмистров: «Товарищи, предлагаю поверить мне и не организовывать наступление завтра утром. Войска будут уставшими, измотанными, не смогут наступать. Мы лишь погубим их. Дайте мне отсрочку на день или два, и я даю слово, что своим танковым корпусом захвачу эту станицу». Далее он нарисовал яркую картину: в нужный день начнем на рассвете, еще до восхода солнца, когда лишь забрезжит свет, при котором можно было бы видеть, чтобы куда-нибудь не всадить танки. Танки расставим с трех направлений. А с рассветом танки сразу откроют огонь и двинутся на станицу. «Я, – говорил он, – убежден, что противник струсит и выскочит оттуда. Врагов там немного. Они окопались, возвели укрепления, но силы у них небольшие».
Мы с Василевским согласились с Ротмистровым и решили, что не будем назавтра атаковать противника. Пусть командующий армией подводит свои войска и приводит их в порядок. А Ротмистров с танковым корпусом уже здесь, проведет пока соответствующую работу с танкистами, а главное – среди командиров танковых бригад, которые будут участвовать в операции. Назначили день и час операции. Ротмистрову сказали, что мы с Василевским приедем как раз к моменту атаки станицы танковым корпусом.
Так и сделали. Стояло морозное утро. Приехали мы к Ротмистрову на его командный пункт. С рассветом он дал команду, танки двинулись на станицу. По тому времени нам казалось, что было очень много огня. Конечно, если сравнить со временем, когда наши силы нарастали быстрее и росло количество вооружения, то у Нижне-Чирской было чепуховое количество огня. Но и противник был слабый. И успех был достигнут, как и предполагал Ротмистров. Вскоре появились самолеты противника. Погода была для бомбежки исключительно благоприятная. Зато самолетов было немного. Они полетали, побросали бомбы, и все, а наши танки ворвались в станицу, и противник, бросив ее, отступил. Все мы поздравляли Ротмистрова, так как сберегли свою пехоту в результате разумного, смелого и продуманного применения танков. Я и раньше с уважением относился к умению вождения танковых войск Ротмистровым, а после этого мое уважение возросло еще больше. Позднее я встречался с ним в 1943 году, уже на Курской дуге, куда Ротмистров тоже прибыл с танковой армией. Об этом я буду говорить в другом месте моих воспоминаний.
Наступление войск Южного фронта успешно продолжалось. Противник отходил, хотя и с боями, и мы шаг за шагом продвигались все ближе и ближе к р. Маныч и к станице Багаевской. Эта большая станица лежит неподалеку от Новочеркасска. Новочеркасск находится на правом берегу Дона, а станица – на левом. Заняли мы и Багаевскую, заняли и Манычскую – тоже большую станицу. Оттуда мы планировали сделать танковый рывок. Думали, если повезет, прорваться на Батайск и на Ростов. Для этой операции использовался главным образом Ротмистров с его танковым корпусом и Богданов[449], который тогда командовал уже танковой армией. Мы делали все, что было в наших силах, чтобы эта операция оказалась удачной. Но она не удалась. Противник упредил нас и повел наступление на Манычскую. Как раз в тяжелую минуту туда приехали мы с Малиновским, чтобы поскорее выпроводить танковый корпус Ротмистрова в атаку. А в эти часы уже шли бои в самой станице. К нашему приезду противник контратаковал и занял половину станицы, поэтому наше наступление и не состоялось.
Когда мы вышли на р. Маныч, то решили перенести штаб фронта в хутор Веселый на Маныче. Это поближе к войскам. Удобнее было держать связь и совершать выезды в войска. Там произошел случай, в какой-то степени характерный для обстановки и взаимоотношений того времени. Дисциплина требует соблюдения большой точности, но иной раз точность подменяется хорошим вымыслом, и не по злому умыслу, а в «профессиональном порядке». Наши войска заняли Сальск. Я сказал Малиновскому, что хотел бы проехать в Сальск по свежим следам. Его только что освободили, и мне хотелось поговорить с населением, узнать, как жили люди под врагом и что им сейчас нужно. Хотелось встретиться с командующим 28-й армией Герасименко[450]. Он-то и командовал армией, которая освобождала Сальск, наступая через Элисту от Астрахани. По дороге туда я проехал через станицу Пролетарскую.
Мне говорили, что Буденный родом из какого-то хутора этой станицы, Городовиков тоже из хутора этой станицы[451]. Мне говорили, что из той же станицы вышел и белый генерал Корнилов[452], но это неверно. Буденный когда-то рассказал мне такую историю. Станичная учительница, ведя урок, говорила: «Дети, наша станица занимает особое положение. Вот ведь какие большие люди-калмыки, которые занимают высокое положение в государстве, вышли отсюда. Например, вот такой-то генерал, он нашей станицы. Ока Иванович Городовиков тоже из наших. Это наши земляки». В школе висели их портреты. Я не знаю, насколько это правда. Но такое «смешение гордости» и за Оку Ивановича, и за белого генерала характерно. Герой Гражданской войны, гордость Красной Армии – и генерал, который был опорой самодержавия, участвовал в восстании против Советской власти, все тут смешалось: и один знатный, и другой знатный.
Итак, насчет точности и вымысла. Приехал я в Сальск, небольшой степной городок. Там имелось железнодорожное депо, так что это был пролетарский центр сальских степей. Одновременно со мной туда приехал Герасименко со своим штабом. Он говорит: «Пойдемте в штаб. Правда, мы еще его не развернули. Сам там еще не был». Вошли мы в помещение, подготовленное для штаба. Уже вечерело. Я расспросил Герасименко про Сальск: «Как освобождали его, с тяжелыми боями?» – «Да, мы вели тяжелые бои и в Сальск ворвались буквально на плечах врага». – «Хорошо, вы разворачивайте свой штаб, а я не буду вас задерживать, хочу побыстрее вернуться в штаб фронта, а ехать мне еще далеко. Вон там толпа стоит на площади, пойду поговорю еще с людьми, послушаю их, чтобы иметь представление о настроениях». Пошел. Они обращаются ко мне: «Товарищ Хрущев, как же так? Мы три дня сидели, ждали-ждали, вот наши придут. А наших нет и нет. Немцы ушли, оставили город, а наши не пришли». Я оглянулся, стоит сзади Герасименко. Посмотрел я на него и ничего не сказал. Он мне тоже ничего не сказал. Мы друг друга сразу поняли. Ведь он мне только что говорил, что ворвался в город на плечах врага, как всегда делают боевые войска, а здесь рабочие рассказывают, что за трое суток они все глаза проглядели, ожидая, когда наши придут. Бывает и такое на войне! Где же истина? Думаю, что рабочие говорили правду, а Герасименко приукрасил свои успехи.
Продвижение наших войск к Ростову и Новочеркасску продолжалось успешно. Заняли Новочеркасск[453]. Мы с Малиновским решили, выехав туда, проинформироваться на месте, в войсках. Сейчас уже не помню фамилии командующего, который стоял на этом направлении, не помню и номера его армии. Но помню, что это был хороший командующий, производивший хорошее впечатление и, по-моему, справлявшийся со своим делом. Из Новочеркасска мы поехали в Шахты[454]. Это тоже был участок нашего фронта. Так мы наступали на Ростов – сразу с юга и с востока и одновременно обходя его с севера. Но до Ростова пока было еще далеко. А приказ мы получили атаковать Ростов с юга. Это была очень тяжелая задача.
Я знал это еще по Гражданской войне. Тогда наша стрелковая дивизия была при 1-й Конной армии и вела бои в Задонье, в направлении станции Кущевская, откуда дорога ведет на Азов. Там равнинная пойма Дона, а Ростов расположен на возвышенности. Поэтому оборонять его легко: все подступы открыты, простреливаются пулеметным огнем и артиллерией. И теперь опять нашей пехоте надо было пройти большое расстояние под огнем противника. Это нам не улыбалось, но приказ есть приказ. Правда, мы думали, что, возможно, вырисуется другое решение, которое даст возможность занять Ростов с меньшими затратами и жертвами.
Повторюсь: на войне случаются всякие курьезы. В состав нашего фронта тогда передали танковые и кавалерийские соединения. Кажется, один танковый корпус и два кавалерийских. Этими соединениями командовал генерал Кириченко[455], совершенно незнакомый мне человек. Мы с Малиновским решили поехать к Кириченко, познакомиться с ним поближе. Малиновский сказал: «Я его знаю, но хочу, чтобы и вы познакомились с ним лично. А оттуда мы вернемся в Батайск и там заночуем у Герасименко». Сейчас не помню названия станицы, где располагался штаб Кириченко: это была южная часть Ростовской области. Наступил вечер или даже ночь. Было холодно. Мы «ворвались» в помещение штаба и застали врасплох адъютанта и вестовых командующего. Приехало большое начальство, а они не имели возможности заранее доложить командующему. Мы спросили, где он. Нам ответили, что отдыхает, и указали его комнату. Малиновский шагнул прямо туда, я за ним. Мы даже не раздевались, так как условились, что быстро уйдем. Одеты мы были в бекеши, по-зимнему. Вошли. Кириченко уже зажигал свечу, услышав шум. При нас оделся и стал докладывать обстановку, состояние своих частей и все прочее, что полагается доложить командующему войсками фронта.
Свет от свечи был довольно слабый. Я даже удивился, что у него нет ничего лучшего и что он докладывает нам при свече. Потом глянул в сторону постели, с которой он только что встал, и заметил: что это одеяло дышит? Думаю: что такое? Еще раз посмотрел, и у меня исчезли сомнения, что этим одеялом накрыт еще один человек. Заслушали мы его, распрощались и ушли, сели в машину (мы ехали вдвоем в одной машине). Спрашиваю Малиновского: «Вы давно знаете генерала?» – «Да, знаю его давно». – «Вы не заметили или мне показалось, потому что комната была плохо освещена, что вроде еще какой-то человек дышал под одеялом?» – «Конечно, заметил». Ну, мы позубоскалили на сей счет, пошутили и уехали. Как говорится, бывают такие эпизоды и у командующего группой войск. Но потом при встрече с ним мы не фиксировали внимания на этом случае.
Кириченко в сражении действовал неплохо. Правда, состав войск у него был неполный, потому что он раньше вел бои с немецкой группой армий «А» на Кавказе. В то время враг уже отходил оттуда, поэтому Генеральный штаб передал войска Кириченко в наше подчинение, и мы теперь использовали их на своем направлении. К этому времени противник отступал с Северного Кавказа на Новороссийск и Тамань. От Кириченко мы уехали к Герасименко, а потом – в Азов. Азов мы уже взяли[456], и там стоял штаб 44-й армии. Командовал ею генерал Хоменко[457]. Я Хоменко знал и был о нем хорошего мнения. Он перед войной, по-моему, командовал пограничными войсками в районе Каменец-Подольского, производил хорошее впечатление и как военный, и как член партии. Он просил нас задержаться у него, потому что было уже поздно, но мы отказались и вернулись к Герасименко.
К Герасименко мы вообще зачастили своими поездками, потому что там готовилась операция по захвату Ростова. Но мы все откладывали и откладывали ее: считали, что условия не подготовлены. Бывало, приедешь к Герасименко: «Ну, як, Васыль Пилиппович? Як Ростов?» Я всегда звал его по-украински, хотя он и по-русски хорошо говорил. Это был милый человек, которого я хорошо знал еще по довоенному времени, когда он служил заместителем командующего войсками Киевского Особого военного округа. «Та шо Ростов? Ростов клятый ще стоить», – отвечает.
Как-то мы с Малиновским в шутку договорились привезти Герасименко бутылку коньяку, но поставить условие, что этот коньяк он сможет выпить только тогда, когда займет Ростов. Пусть коньяк маячит перед его носом. Так цыган привязывал перед мордой лошади клок сена, чтобы она бежала бодрее. Вот мы и применили «цыганский способ», решили как бы подвязать коньяк, чтобы его запах подталкивал командующего армией ускорить взятие Ростова.
Я уже говорил, что в то время противник был недостаточно активен в воздухе днем, но очень активен ночью. Его маленькие самолеты типа наших У-2 буквально утюжили все дороги, стреляли по фарам автомашин и наносили нам довольно-таки чувствительный урон и в людях, и в технике. А самое главное, мешали ночным передвижениям войск. И когда однажды мы собрались уезжать от Герасименко к себе в штаб, на хутор Веселый, он напомнил нам, чтобы мы не ехали ночью: без фар ехать нельзя, а с фарами немцы могут расстрелять машину. Но мы все время так ездили и сказали ему, что нам не в первый раз. Выехали и действительно попали в переплет. Мы с Малиновским, видимо, задремали. Вдруг – пулеметная очередь. Я открыл глаза, а перед машиной рассыпался сноп разноцветного огня, след трассирующих пуль. Потом взорвалась бомба. Бомба взорвалась впереди нас, значительно дальше машины, а вот пулеметная очередь легла почти точно, с малым упреждением. Мы с Малиновским потом не раз шутили, вспоминая об этом случае.
В том же месте шел обоз: крестьяне везли на подводах снаряды. Когда обстреляли нашу машину, мы вылезли. Смотрим, подводы тоже стоят. Один возчик, который вез снаряды, испугался обстрела и залез под повозку. Что значит – инстинкт! Надо ведь чем-то прикрыться, он и прикрылся повозкой со снарядами. Ничего себе прикрытие! Вот безотчетность инстинкта у человека.
Готовились к наступлению. Правда, наступать на Ростов с юга нам не потребовалось, так как началось успешное наступление наших войск севернее Ростова, и мы продвинулись западнее этого города. Немцы были вынуждены выскочить из него без особого принуждения их с юга. Таким образом, противник ушел оттуда, а Герасименко со своими частями почти без боя вступил в Ростов и освободил его[458]. Конечно, честь и хвала 28-й армии и ее командующему за взятие Ростова. Но если рассматривать вопрос по существу, то кто же взял город? Получается, что Герасименко, потому что его войска первыми вошли в Ростов, хотя они ничего особенного не успели сделать для того. Генерал же, который наступал на севере и вынудил немцев оставить город, остался не отмеченным, в тени[459]. Вот как бывает!
Приехали мы с Малиновским в Ростов. Нас встретил Герасименко и тут же вытащил бутылку коньяку. Мы пошутили, что коньяк, может быть, нужно пить не с вами, а с тем генералом, который командовал войсками севернее Ростова? Герасименко это тоже понимал, но он был находчив и тотчас отшутился… Для нас это была огромная победа! Мы заняли Ростов во второй раз. Первый раз, в 1941 году, мы занимали его вместе с Тимошенко, а теперь – с Малиновским. Малиновскому это было особенно приятно. Ведь это он оставлял Ростов в 1942 году, когда немцы прорвали тут фронт, разгромили наши войска и двинулись через Ростов на Сталинград и на Северный Кавказ. Правда, прорвались они не через самый Ростов, а форсировали Дон восточнее города. Теперь же мы провели военный парад: наши войска прошли строем. Это произвело сильное впечатление не только на ростовчан, но и на граждан всего Советского Союза. То была реальная демонстрация нашего нового успеха: после освобождения Сталинграда от врагов они вынуждены были оставить и Ростов. Этот факт имел, на мой взгляд, важное международное значение.
Хотя я к тому времени уже не был членом Военного совета Сталинградского фронта, меня очень тянуло вновь взглянуть на Сталинград, посмотреть, что же с ним теперь, как он выглядит. Поэтому я решил слетать туда. Там как раз был назначен митинг. Взял я самолет и прилетел к Шумилову, у него же и остановился. Потом выступал на митинге, ездил, ходил, осматривал места, которые запомнились с того времени, когда мы прибыли для организации защиты Сталинграда. Передо мной расстилалась картина и радостная, и грустная, потому что буквально весь город лежал в развалинах. Одни руины. Не знаю, сохранились ли там целыми какие-то дома. Проехал я к Сталинградскому тракторному заводу, к артиллерийскому заводу, на набережную. Везде валялась разбитая техника, главным образом немецкая. Когда немцы тут наступали, они много теряли и самолетов, и танков. Немало лежало и неубранных трупов, но очень мало было видно живых людей. Горожане ходили голодные и истощенные, как тени.
В одном месте я задержался, рассматривая место боев. Откуда-то появился мальчишка лет 12-13. Видит он, военные стоят, и вмешался в их разговор своей репликой: «А я тоже одного фрица кокнул». – «Кого же? Как?» – «Да так. Когда уже паника у немцев была, я поднял винтовку. Тут винтовок много валялось. Стрелять я умел: прицелился и кокнул». – «Ну, выстрелил, а попал ты или нет, ты же не знаешь?» – «Нет, попал. Он свалился. Я потом проверил. Я его кокнул». – «А как же ты тут жил?» (А он стоял весь черный, грязный и оборванный.) «Да вот так и жил. Дохлятиной питался. Потом на кожевенном заводе много кожи осталось, всякого сырья. Я брал кожу, резал, варил, ел ее и пил бульон. Так и выжил».
Вообще городская картина была ужасной. Шумилов, Сердюк и другие генералы сообщили мне много интересного. Тогда же я услышал анекдот, который потом рассказал Сталину, только ему он не понравился. Если же рассказать этот анекдот военным людям, то они сразу догадаются, что анекдот был сочинен в войсках, которые входили в состав Сталинградского фронта. «Пошли охотники на охоту. Охотились, охотились, повезло им, и поймали они живого зайца, очень живучего. Его привязали к дереву. Сидит заяц. Охотники решили не тратить на него патронов, а стали бить его палками. Били, били и устали. А тот все жив. Отдохнули, разозлились: как же так, даже привязанного зайца не можем убить? Взяли палки и опять стали лупить его. Били, били, опять не убили. Бросили. Думают: зачем истощать себя и бить без передышки? Он же привязан и никуда не денется, время работает на нас… Прошло какое-то время. Собрались охотники с силами и опять стали бить зайца. Били-били и наконец убили его».
Когда я рассказывал Сталину про то, что увидел в Сталинграде, то рассказал и этот анекдот. Он глянул на меня остро: «Значит, заяц – окруженный Паулюс? Его били несколько раз, а он оказался живучим. И только когда мы стянули туда силы, артиллерию, танки, а наши войска продвинулись на запад на 250-300 км, то в конце концов убили зайца? Явно этот анекдот сложен про Сталинград». Но ведь все мы люди, наделены людскими слабостями. Вот мне и импонировал этот анекдот. Я заразился переживаниями Еременко. Шумилов, командующий 64-й армией, который рассказал анекдот, был большим приятелем Еременко. Да ведь прав был Еременко: это он со своими войсками выдержал основной натиск немцев и привязал «зайца». А потом другие его только добивали. Правда, это никак не умаляет заслуг Донского фронта, который очень хорошо выполнил свою задачу.
В Сталинграде я видел и такую жуткую картину. Конечно, на войне все жутко, но тем не менее… Наши люди занимались в городе сбором трупов немецких солдат. Мы боялись наступления теплой весны и жаркого лета. Если трупы где-то заваляются и начнется их разложение, может вспыхнуть эпидемия. Поэтому мы как можно скорее старались собрать трупы и сжечь их. Земля была мерзлая, зарывать было трудно, да и опасно. Слишком много было трупов, просто тысячи. Складывали трупы в штабеля слоями: клали попеременно слой трупов и два слоя железнодорожных шпал и поджигали. Горели огромные кучи. Потом мне дали фотографии: я посмотрел на них и больше к ним не возвращался. Они производили очень тягостное впечатление. Говорят, Наполеон или кто-то другой сказал, что труп врага приятно пахнет. Не знаю, для кого как, а для меня и запах был неприятен, и смотреть на эту картину тоже было неприятно!
Хотел бы рассказать также и комический случай, который тоже характеризует то время и людей того времени. Это было хорошее время, героическое, трагическое и по-своему торжественное. Мы переживали трагедию при отступлении, потом и торжествовали при нашем наступлении и возмездии врагу за его наглое вторжение в пределы СССР. Летел я как-то из-под Ростова по вызову Сталина в Москву. Самолеты тогда вынуждены были часто заправляться в пути, поэтому приземлился в Сталинграде. Остановился в 64-й армии. Какие-то там были армейские торжества. Кажется, получали ордена. Штабом армии был дан обед для командного состава в довольно большом зале. Я принял участие в торжестве и сидел за одним столиком с командующим. Столики были маленькие, на несколько персон. Рядом с нами сидели генерал, полковник и еще два человека. Завязался между ними разговор. Так как выпивали, то тон нарастал, и разговор превратился в спор между генералом и полковником. Полковник был начальником штаба соединения, которым командовал генерал. Генерала же я знал еще до Сталинграда, встречался с ним под Харьковом, где он командовал дивизией и был на хорошем счету. Дивизия его стала гвардейской. Я его фамилию сейчас не называю, хотя и помню ее. Дело в том, что я к нему относился хорошо, считал, что он находится на своем месте и справляется со своим делом. Когда у них разгорелся спор, то полковник, видимо, имел более сильные аргументы, а генералу противопоставить было нечего, и он решил использовать свое положение. Когда полковник окончательно досадил генералу, последний генеральским тоном вдруг гаркнул по-украински: «Товарыш полковнык, нэ забувайся!» Внушительно так произнес. Тот ответил: «Есть!» – и замолчал. Я не вмешивался, конечно, в разговор, наблюдал со стороны. А эпизод остался в моей памяти.
Когда я приехал в Москву, то за столом у Сталина, говоря о многих случаях, рассказал и про этот эпизод. Сталину он очень понравился. Даже спустя много лет, бывало, он улыбался и говорил в определенной ситуации: «Товарыш полковнык, нэ забувайся!» Зачем выжимать из себя аргументы, убеждать оппонента, когда есть власть и положение. Я – генерал, ты – полковник. Младший должен подчиняться старшему по положению, полковник не может быть умнее генерала, не имеет на это права, должен больше служить и поменьше говорить. В своей жизни, встречая на своем пути многих людей, разных по званию и по характеру, я, к сожалению, часто сталкивался с фактами, когда за отсутствием разумной аргументации люди опирались на старшинство звания и подавляли нижестоящих.
Помню и другой ходячий анекдот, тоже рожденный жизнью. «Докладывает подчиненный старшему военачальнику и при этом довольно разумно доказывает правоту своей точки зрения на ход операции: что вот так-то надо сделать или вот так-то лучше было бы сделать. А в ответ окрик: “Ты мне не доказывай, а слушай и выполняй. Твое дело выполнять, а думать тебе не надо. Я тебе приказываю, вот и делай так, как приказано”». К сожалению, не знаю, когда и как изменится это. Военные указывают на то, что такова воинская дисциплина. Вопрос решает старший, а младший выполняет. Существует формула «Будь не разумным, а будь исполнительным!» Она нередко боком нам выходила, эта формула. Хотелось, чтобы это было учтено. Время сейчас пошло другое, другие люди, другая культура. Но думаю, что это не зависит от культуры. Накладывает особый отпечаток военная обстановка. Не знаю, дисциплина ли это или просто кастовость. Затрудняюсь определить более точно…
Войска Южного фронта, заняв Ростов, двинулись на запад и вышли на берег р. Миус севернее Таганрога. Эти места были мне знакомы по 1941 году. В том году, когда мы выбили немцев из Ростова, наши войска, их главная сила – 56-я армия, действовали здесь. Тут же дрались обескровленные остатки танкового корпуса генерала Танасчишина. 56-й армией в конце 1941 года командовал генерал Цыганов[460], тучный такой человек. Сам он, по-моему, был нестроевым командиром и закончил Военную академию по кафедре материального и боевого обеспечения. Очень был оригинальный и остроумный человек. Запомнился мне такой эпизод. В 1941 году, после освобождения Ростова, мы хотели взять сразу же и Таганрог и поэтому вновь и вновь бросали туда войска, но у нас ничего не вышло. Захватили как-то двух пленных. Я решил допросить их. Один оказался чехом. Когда его привели и я стал его расспрашивать, он рассказывал, как попал в плен: «Я принес вам ручной пулемет. Я решил перейти линию фронта и сдаться в плен. Пришел в расположение ваших войск и очень долго искал, чтобы найти, кому же сдаться». Нашего генерала это возмутило, и он начал в противовес что-то объяснять мне. А я ему: «Вы же там не были. Зачем этому солдату врать? Видимо, на этом участке, где он переходил линию фронта, было голо. Вот он и искал людей, а потом все-таки нашел, кому сдаться в плен». А ведь мне раньше докладывали, что его захватили в плен. Выходит, не захватили, а он сам пришел. Военные пускай это оспаривают, но на войне всякое бывает. Часто наши разведчики переходили линию фронта, и противник их не замечал. Противник тоже находил у нас слабые места и пробирался к нам в тыл. Видимо, что-то вроде этого и произошло с чехом.
Второй пленный был румыном. Молодой, высокий парень, в румынской овечьей черной шапке. Я его спросил, как его зовут, а он сразу в ответ: «Мы, румыны, революцию делать не будем. А будем воевать!» Сырой еще по политическим взглядам человек. Я ему: «Ну, вы-то уже свою революцию сделали и отвоевали. Теперь ваше дело – шагать в плен. Будете в плену ожидать, когда кончится война». В том 1941 году, когда шли первые бои под Таганрогом на р. Миус, штаб армии располагался в хуторе Советском. Это небольшой хутор с довольно невзрачными крестьянскими постройками. Местных жителей сейчас уже не помню. А в 1943 году, заняв Ростов, мы расположили штаб фронта тоже в Советском. Он был очень удобен для этого, ибо находился в центре наших войск и отсюда легко было организовать связь с воинскими частями. Поэтому и в 1941 и в 1943 годах выбор падал на хутор Советский.
Ко мне недавно обратился с письмом учитель из этого хутора с просьбой рассказать о том, каким было селение в то время, когда мы его заняли. К сожалению, прошло много времени, и я теперь не могу ничего сказать. С населением тогда я мало соприкасался. Помещение, которое занимали для командующего, освобождалось от жителей, люди выселялись. Охранялось оно довольно строго. Да и ничем не выделялся, собственно говоря, этот хутор из множества других сел, станиц и хуторов, которые мы оставляли и которые потом занимали. Поэтому у меня не осталось особых впечатлений. Просто небольшой хутор, внешне выглядевший бедно. К тому же и в 1941 и в 1943 годах все было покрыто снегом. Кроме того, в 1943 году я очень мало был в самом хуторе. Как только мы туда переехали, сразу же последовал звонок от Сталина с приказом прилететь в Москву. Я тотчас вылетел в Москву, причем меня предупредили, чтобы я вылетел с расчетом на то, что уже не буду возвращаться на Южный фронт, поскольку мне будет дано другое назначение.
Прилетел я в Москву, доложил Сталину о положении дел на Южном фронте и насчет Малиновского. Тогда Малиновский был уже как бы реабилитирован. Самый факт, что меня отозвали с Южного фронта и утвердили членом Военного совета Воронежского фронта, гласил об этом. На Южный же фронт назначили вторым членом Военного совета Кириченко, а кого первым – не помню[461]. По-моему, кого-то из военных. Мне было жаль расставаться с Малиновским. С ним приятно работать, и у меня с ним ни по какому вопросу не возникало никаких конфликтов и разногласий. Мы все вопросы решали совместно, как и надо было решать командующему и члену Военного совета. Советовались и с другими товарищами, которые входили в состав Военного совета, но главным образом основные вопросы решались двумя лицами: командующим и первым членом Военного совета. Тогда в принципе не было вопросов, которые обсуждались бы на заседаниях. Председательствующий, обсуждение, рассуждения – все это имело место в редких случаях, тогда, когда разрабатывалась какая-то операция или предпринималось что-то новое. По текущим же вопросам принимались решения на ходу и тут же отдавались приказы и распоряжения.
С Малиновским было хорошо работать еще и потому, что он человек организованный. Он никогда не делал вида из ложного стыда, будто не спит, не отдыхает. Очень многие генералы во время войны делали вид, что они совершенно не спят, всегда на ногах, обдумывают то или иное, так что спать им некогда. Чистейшая, конечно, ложь и выдумка. Человек просто физически не в состоянии толком работать, если не спит положенного минимума времени. Можно какое-то количество суток провести без сна, но работа такого человека будет непродуктивна, а в военном отношении может быть даже опасна. Всегда надо быть подготовленным: суметь разумно продумать вопрос, от которого зависит жизнь сотен и тысяч людей. Малиновский же вел себя, как простой смертный. Он действительно много работал. Это был очень работоспособный человек с хорошей головой. Мне нравились его рассуждения по военным проблемам, да и не только по военным. Но он и отдыхал. Отдыхал всегда в определенное время суток, если, конечно, позволяла обстановка. Другое дело, если обстановка складывалась тяжелой. Тогда не уснешь. Тем более, не приляжешь в заранее расписанное время.
А другие просто делали вид, что никогда не спят, что у них недремлющее око, что они все видят и все слышат. Это глупость!
Малиновский много рассказывал мне о своей жизни. Своего отца он не знал. Мать его, кажется, была незамужней и сына не воспитывала. Он был воспитан тетей, детство провел в Одессе. Очень он несдержанно, даже оскорбительно отзывался о матери. Он ее не только не любил, но у него сложилось какое-то оскорбленное чувство, сохранившееся с детских лет. Он с нежностью говорил о своей тете, но озлобленно отзывался о матери. Он рассказывал также, как пареньком работал в Одессе приказчиком. Потом началась Первая мировая война. Он, сбежав, пристроился к какому-то воинскому эшелону, который шел на фронт. Солдаты взяли его с собой. Так он попал в армию. Потом оказался в составе русских войск, которые были отправлены во Францию, и воевал там пулеметчиком. Там его застала революция.
Много позже Малиновский, уже будучи министром обороны СССР, сопровождал меня в поездке на встречу глав четырех великих держав в Париже: США, Советского Союза, Англии и Франции[462]. Встреча провалилась, потому что как раз перед нею американцы запустили над нашей территорией разведывательный самолет. Это – довольно известный факт истории нашей борьбы против американского империализма, организовавшего «холодную войну». Открытие конференции задерживалось, и у нас появилось тогда «окно». Малиновский предложил: «Давайте съездим в ту деревню, где стояла наша часть, неподалеку от Парижа. Я найду эту деревню и найду крестьянина, у которого мы жили. Может быть, крестьянин уже умер, он был стар, но жена его была молодой. Она, наверное, еще жива». Мы так и сделали: сели в машину и двинулись по французским дорогам. Дороги там красивые. Нашли без труда эту деревню. Малиновский помнил ее расположение. Нашли и дом его хозяйки. Хозяйка действительно была жива. У нее уже был сын лет 40, невестка, внуки. «А старик мой, – рассказывает, – давно умер». Сын ее очень любезно нас встретил: сейчас же начал организовывать угощение, появилось вино.
Выпили, и Малиновский стал вспоминать былые времена и сам расспрашивать. «А вот, – говорит, – тут имелся кабачок, и в нем, бывало, собирались крестьяне». Французы: «Вы помните?» – «Да, хорошо помню». – «Ну, тогда вы, наверное, помните и такую-то», – и называют по имени какую-то девушку. «Да, – говорит Малиновский, – помню». – «Ха-ха-ха, ведь помнит. Это была местная красавица. Но ее уже давно нет в живых, она умерла». Подходили и другие французы. Узнавали, что министр обороны СССР – солдат той русской части, которая стояла в этом селе 50 лет назад. «Как же, как же! И мы помним. С вами еще медведь был». – «Да, – отвечает, – был с нами медведь». Малиновский рассказывал, что когда они ехали во Францию, то где-то взяли медвежонка. Медвежонок привязался к солдатам, потом был с ними и на фронте. Поэтому крестьяне и запомнили такую примету.
Малиновский рассказывал мне и о других событиях своей биографии. «Очень, – говорит, – тяготело надо мной, что я находился в составе экспедиционного корпуса». Сейчас я не могу точно припомнить, что он мне рассказывал, но знаю из истории, что этот корпус с большими трудностями возвращался в Россию. Кажется, его послали оттуда так, чтобы его солдаты попали на территорию, которую занимали белые. Малиновский прошел длинный путь, прежде чем очутился в Красной Армии. Данный эпизод важен для понимания духа сталинского времени. Над Малиновским висело как дамоклов меч обвинение, что он был в составе экспедиционного корпуса во Франции и на территории, занятой белыми, до того, как вступил в Красную Армию.
Как-то я, беседуя с ним, рассказал, как мы с генералом Поповым блуждали под Калачом, вертясь около трупов немецких солдат и серой лошади. Рассказал также, что мы встретились ночью с генералом-связистом, и назвал его фамилию. Он сразу отреагировал. Говорю: «Вы его знаете?» – «Как же, очень хорошо знаю, я с ним вместе служил». И потом поведал мне некоторые подробности: «Произошел такой случай. Я, когда приехал в Москву, должен был явиться в отдел кадров Наркомата обороны. Офицер, который встретил меня в отделе кадров, по своей неосторожности или плохой исполнительности дал мне мое личное дело. Я его полистал, и у меня мурашки по коже пошли: как же я еще живым хожу по земле? Столько там ложных гадостей было собрано против меня. Можно было только удивляться, почему я не арестован и не расстрелян, как многие другие. А среди всей этой гадости лежало и донесение того генерала. Он, видимо, был секретным агентом. Он там понаписал обо мне жуткие гадости. После этого мне не только руку было противно ему подавать, но и противно слышать его фамилию. Это – гнусный человек. Он осмелился выдумать обо мне такую клевету, что я не знаю, что же удержало Сталина от моего ареста и расстрела, равно как ряда других честных людей, но более видных и более достойных по отличиям, которые они заслужили в Красной Армии. Я, видимо, вытащил счастливый билет в лотерее жизни. Только этим и объясняю факт, что остался жив».
Уже после смерти Сталина, когда мы как-то встретились с Малиновским на охоте, я ему рассказал в непринужденной обстановке, как Сталин реагировал на самоубийство Ларина и как мне было поручено не отходить от Малиновского, приглядывать, когда он ложился спать, закрыл ли глаза, спит ли он настоящим сном или притворяется. Одним словом, неотступно следить за ним. Такое наблюдение было мне неприятно, потому что я знал, что он все это чувствует и понимает, почему член Военного совета, член Политбюро ЦК партии неотступно ходит по его следам и при всяком передвижении обязательно располагается рядом с ним. А если я не требовал, чтобы обо всех его распоряжениях и приказах докладывали мне, то только потому, что он сам соблюдал определенный такт и сам сообщал мне. Он не вынуждал меня требовать этого от него и себя тоже ставил тем самым в более выгодное положение.
Малиновский ответил мне: «Я это видел и искренне говорю, что был очень доволен, что вы все время рядом со мной. Я ведь честный человек, делал все, что, с моей точки зрения, нужно было делать. Поэтому был доволен, что вы будете видеть все это и правильно поймете». И я согласен с ним, ибо это означало, что будет сделан соответствующий доклад Сталину. Действительно, я так Сталину и докладывал. Сталина же, видимо, во время войны сама жизнь вынуждала сдерживать свой гнев, нацеленный на аресты и уничтожение людей.
Впрочем, не знаю. Или же это мне приписать себе в заслугу мое влияние в Политбюро (а, видимо, оно было немалым) и ту характеристику, которую я дал Малиновскому еще в 1941 году, когда встретился с ним и когда мы с Тимошенко его назначили командующим 6-й армией? Он тогда воевал с врагом в направлении Днепропетровска. Одним словом, так сложилась моя совместная работа с Малиновским. Сейчас он умер, и что же я могу еще сказать о нем? Ничего, кроме того хорошего, что уже сказал. В принципе же все люди – живые существа. Смотря какой взял крен, рассматривая человека. В каждом человеке можно открыть очень много разных качеств. Это зависит от характера того, кто дает характеристику. Надо отбросить второстепенное, всякую там мишуру и посмотреть на человека, каков он в главном. Посмотреть на его действия, основную направленность ума и энергии, на приложение этой энергии. У Малиновского она была положительной, на пользу Советскому государству. Его энергия была нацелена на строительство нашей Красной Армии, а во время войны – на разгром врага. Не всегда получается так, как хотелось бы любому из нас. Нам с Малиновским пришлось хлебнуть и горячего, и немало тошнотворного в первый и второй годы войны. Но потом и нам с ним довелось наслаждаться результатами побед, успехами Красной Армии, радоваться изгнанию противника с территории, захваченной Гитлером.
А что еще хорошего можно сказать о Малиновском? Я к этому потом еще вернусь. Вернусь в рассказе о том, как мы с Малиновским в 50 – 60-е годы направляли свои усилия на перевооружение Советской Армии. Я считаю, что это был очень интересный этап нашей жизни, принесший нам большое удовлетворение. Я и сейчас еще живу воспоминаниями об этом творческом периоде – времени перевооружения Советской Армии и горжусь тем, что на мою долю выпала честь быть в то время Председателем Совета Министров СССР и Первым секретарем ЦК партии.
Итак, я отвлекся, характеризуя личность Малиновского, а остановился на том, что меня вызвали в Москву. Когда я прилетел из хутора Советского в Москву, то уже по-другому себя чувствовал в столице и ко мне иное было отношение со стороны Сталина, чем несколько раньше. Ведь мы уже были «не те люди», которые сдавали Украину врагу. Сталин в ту пору все готов был на меня свалить. На любого готов был свалить вину, только не на себя. В период отступления Красной Армии нигде и никогда никаких документов и приказов он не публиковал за своей подписью. Ставка или Генштаб – безликая была подпись, но не Сталин! Совершенно другим стало положение потом, когда мы начали наступать. На каждом документе красовалась подпись Сталина. За отступление он, как говорится, не нес ответственности, а вот успехи, разгром врага – это его заслуга. Сейчас некоторые горе-историки, когда Сталина уже нет, идут по его стопам, характеризуя тот период. Об этом я еще выскажу свое мнение. Я слышал хорошую, острую шутку. Говорят, что города оставляют солдаты, но берут их генералы. Сталин действовал по этой схеме. Отступали солдаты, и Сталина там не было, а когда стали брать назад наши города, то уже и солдат вроде бы не оказалось, а брал их Сталин, потому что тут были его приказы, ему принадлежала инициатива, и тому подобное.
Перед Курской битвой и в ее начале
Итак, прибыл я в Москву и рассказал Сталину о положении дел на Южном фронте. Тогда у нас было хорошее настроение, мы радостно переживали свой успех. Северный Кавказ тоже быстро освобождался. Но это был участок не нашего фронта, а вообще другой фронт, докладывал же я о делах нашего фронта. Сталин: «Мы утвердили вас членом Военного совета Воронежского фронта. Нашими войсками занят Харьков[463]. Вы об этом знаете?» – «Знаю. Красная Армия продвинулась на довольно значительное расстояние западнее Харькова». – «Вот вам и надо лететь сейчас в штаб Воронежского фронта. Вы будете выполнять функции не только члена его Военного совета, но и секретаря ЦК КП(б) Украины, как и прежде». Потом, как и в предыдущий мой приезд, Сталин начал высмеивать руководителей, которым поручил дела Украины, когда в дни Сталинграда сказал мне, что я не украинец и поэтому ее делами займется Корниец, который тогда являлся председателем Совета Народных Комиссаров УССР.
Я уже рассказывал, как тогда согласился с тем, что я не украинец: всем известно, что и по паспорту, и по месту рождения я курянин, а мое село – русское, хотя буквально впритирку граничит с Украиной. Граница есть граница. Я-то не придавал значения тому, украинец ли я или русский. Я интернационалист и с уважением относился и отношусь к каждой нации. Но наиболее близки мне те, среди кого я провел свои детство и юность. Это русские и украинские рабочие и крестьяне, а также украинская интеллигенция, с которой я работал, когда являлся заворгом Киевского окружного комитета партии в 1928-1929 годах и особенно будучи Первым секретарем ЦК КП(б)У. Я 13 лет проработал на Украине, и не просто с удовольствием, а с большим наслаждением, и очень доволен отношением ко мне всех ее людей – рабочих, крестьян и украинской интеллигенции.
Отвечаю: «Хорошо, товарищ Сталин, я охотно поеду на Воронежский фронт. А кто командует войсками Воронежского фронта?» – «Генерал Голиков» [464]. Тут я сразу вспомнил, как Сталин критиковал меня за то, что я не поддерживал Голикова, когда он был заместителем командующего войсками в Сталинграде. Тогда (я уже рассказывал) он написал какую-то гадость Сталину против Еременко, и Сталин меня критиковал за то, что я слишком поддерживаю Еременко и не поддержал Голикова. Может быть, тот и обо мне написал какую-нибудь гадость? Это возможно. Я в жизни, к сожалению, много видел гадкого. Правда, и хорошее видел, но и гадкое. Иной раз гадости делались людьми, с виду довольно приличными и приятными. Я мог бы сказать, что человек я довольно незлопамятный. А как поступили бы, к примеру, другие, имея такой факт с Голиковым? Ведь действовал недобропорядочно, какой-то гадкий донос написал на Еременко и, прямо или косвенно, на меня, как члена Военного совета Сталинградского фронта. От меня многое зависело, когда Голиков, уже в мое время, утверждался начальником Главного политуправления РККА и когда ему присваивали маршальское звание – высшее военное звание в Советских Вооруженных Силах.
Говорю Сталину: «А как он командует? Каково ваше впечатление?» Более я ничего не сказал, но Сталин понял сразу, что я обращаюсь с таким вопросом потому, что у нас имелись разные оценки поведения Голикова как представителя фронта при армии Чуйкова, когда Голиков не выполнил приказа об организации переправы боеприпасов и пополнения в Сталинград. Я считал тогда и считаю сейчас, что мы с командующим войсками Сталинградского фронта отреагировали правильно. Однако теперь возникла уже другая ситуация. Вражеские войска в Сталинграде пленены, всех обуревала радость победы. Это была радость не только нашего народа, но и всего прогрессивного человечества, которое понимало значение нашей борьбы с фашистской чумой.
Сталин опять взглянул на меня: «А помните, что вы говорили мне о Голикове?» – «Да, помню». – «Как же вы говорили?» – «Но тогда для чего вы меня посылаете членом Военного совета к Голикову?» – «Мы в скором времени примем новое решение и переставим его». Не знаю, почему он мне это сказал. В терзаниях, что ли, находился? «Мы думаем назначить туда Ватутина командующим войсками фронта. Вы знаете генерала Ватутина?» – «Я генерала Ватутина знаю, и даже очень хорошо знаю. Я высокого о нем мнения».
Этот генерал был как бы особым. Особенность его заключалась в том, что он почти непьющий. Я вообще не видел, чтобы он пил вино. Кроме того, он очень трудоспособен и очень хорошо подготовлен в военном отношении. Он был одно время начальником штаба в Киевском Особом военном округе, а потом заместителем начальника Генерального штаба[465]. Хорошая аттестация его военных знаний. Я сказал: «Как к начальнику штаба, как к человеку, знающему военное дело, и как к члену партии отношусь к нему с большим уважением. Но не знаю, как он себя проявит в качестве командующего. Здесь требуются, помимо знаний, распорядительность и умение пользоваться правом командующего, умение приказать и потребовать выполнения приказа. Разработать операцию он может, тут я не сомневаюсь в нем, а вот другие его качества мне совершенно неизвестны. В этом отношении он для меня новый человек, тут я нигде с ним не соприкасался». Не помню, что сказал в ответ Сталин, но я был доволен новым назначением.
Через день или два я улетел. Когда уже собрался лететь, мне доложили, что в направлении Харькова противник сгруппировал эсэсовские войска, танковые дивизии и прижимает наши войска к Харькову. Наши войска отступили на восток уже на довольно большое расстояние, и противник опять вплотную подошел к Харькову. Вылетел вечером, перед сумерками. Мы с моим личным пилотом Николаем Ивановичем Цыбиным[466] выбрали именно такое время. Я всегда, пока жив, буду поминать добрым словом этого замечательного летчика, генерала, честнейшего человека трезвого ума и с такой, я бы сказал, девичьей деликатностью. В данном случае как раз он спланировал так, чтобы нам прилететь в Харьков под вечер, потому что в это время меньше возможностей встретиться с истребителями противника. Так мы и поступили. Когда мы приземлились, уже зажигались огни.
Поехали с аэродрома в Харьков. Мне сообщили там тревожное известие: над Харьковом нависла угроза нового захвата его врагом. Я приехал в штаб фронта, встретился там с командующим войсками. Он сообщил о положении на фронте. Действительно, положение было очень неустойчивым. Противник превосходил нас и в количестве войск, и в качестве боевой техники. У него там и танковые войска, и пехота были отборными. Уже теперь, из книги «Совершенно секретно!», я узнал, что враг взял их из Италии. Лучшие эсэсовские и танковые дивизии он бросил именно сюда, против нас на харьковском направлении.
Нам пришлось сейчас же выехать в Мерефу, в 25 км от Харькова. В Мерефе я бывал еще до революции. Когда ехал, случалось, из своей Курской губернии в Донбасс, в Юзовку, то обязательно через Мерефу. Теперь я ехал туда в ином качестве. Группой войск там руководил генерал Козлов[467]. Козлова я до того не знал. Он командовал раньше Керченской группировкой наших войск. Мы высадили в захваченном врагом Крыму десанты, но данная операция была неудачной и много наших войск там погибло. Туда, по-моему, одно время посылали командовать и Ворошилова. Потом его, кажется, отозвали и послали комиссарствовать Мехлиса. Фактически Мехлис, как представитель Ставки, командовал этой группировкой. Он подмял под себя Козлова, и наши войска были загублены. Помню, как тогда Мехлис метал громы и молнии против всех кавказских народов. Он говорил, что и главное пополнение, и вообще войска того фронта состояли из кавказцев, а они совершенно ненадежны. С точки зрения нашей национальной политики он занял абсолютно неправильную линию. Сам он человек неуравновешенный, но был весьма доверенным человеком у Сталина.
Взяв на себя реальное командование, Мехлис фактически лишил возможности командовать Козлова. Подробно я не мог тогда по своему положению рассматривать эту операцию, это не входило в мои функции. Но я слышал военных специалистов, которые обсуждали и разбирали происшедшее на Крымском фронте. Правда, тоже лишь вот так, на ходу. Они возлагали вину за провал на Мехлиса и в какой-то степени на Ворошилова. Но больше все же на Мехлиса и на то, что Козлов не проявил своего характера как командующий войсками. Он сразу же подпал под влияние Мехлиса, вместо того чтобы выставить свою волю командующего и использовать военные познания для должной организации войск. Он стал покорно слушать и выполнять приказы и предложения, которые вносил Мехлис. Одним словом, репутация Козлова была подмочена. Он как командир проявил там в какой-то степени и беспринципность, и бесхарактерность.
В Мерефу мы поехали вместе с Голиковым. Козлов произвел на меня в общем-то неплохое впечатление. Я старался не поддаться влиянию того, что ранее слышал о нем, а хотел сам оценить его на основе фактов, которые сейчас смогу наблюдать. Он рассуждал вполне разумно. Распоряжения, которые он давал, казались мне толковыми. Одним словом, у меня не сложилось отрицательного впечатления о Козлове.
Итак, мы отходили. Ну и что? Был ли там Козлов, был бы Петров, Иванов, все равно бы мы отходили, потому что противник имел превосходство. Тогда мы уже чувствовали и даже говорили, что нам придется Харьков вновь оставить, мы не сумеем удержать его. Мне было всего этого очень жаль. Я проехал по городу. Город особенно больших разрушений не имел. Тракторный же завод был вообще цел, никаких разрушений! Мы раньше вывезли оттуда оборудование, но немцы там что-то ремонтировали: собрали какое-то оборудование и организовали ремонтные мастерские. Одним словом, целехонек завод. Как говорится, завози станки, давай сырье, рабочих – и можно начинать производство танков, автомашин или тракторов. Но я знал также, что когда теперь опять оставим Харьков, то в следующий раз (а мы были уверены, что вернемся, никакого даже сомнения не было, что противник недолго сможет удерживать город) враг сделает все, что в его силах, чтобы разбить и разрушить город, особенно его предприятия. Я был убежден, что Тракторный завод вновь он нам таким не оставит, он его доконает. Ну, ничего не поделаешь! Итак, мы вынуждены были опять оставить Харьков.
Я решил тогда собрать для беседы украинскую интеллигенцию. Вечером был созван митинг интеллигенции, которая оставалась в Харькове и жила там при немцах. А уже ночью или под утро мы должны были выехать со штабом фронта из Харькова. Организовывали это дело те наши украинские интеллигенты, которые в то время находились при штабе фронта, вернее сказать – при мне как при члене Военного совета и, главным образом, секретаре Центрального Комитета КП(б)У. Там имелись и интеллигенция, и руководящие работники Совета Народных Комиссаров Украины. Одним словом, актив. Мы собирали при себе подходящих людей, чтобы при продвижении наших войск на запад можно было сразу же расставлять кадры и организовывать государственные, республиканские, областные и районные учреждения. Многое делал тогда Николай Платонович Бажан[468] и другие писатели. Именно через них я попросил интеллигенцию собраться, сказал, что приеду к ним поговорить и послушаю их. Главным образом мне хотелось именно послушать, почувствовать их настроение.
Митинг состоялся очень хороший. Я своих людей предупредил: «Будьте очень осторожны в своих заявлениях. Мы всегда говорим, что ни на шаг не отойдем и тому подобное. Это произведет плохое впечатление, потому что мы уже приняли решение об отходе, Харьков удерживать нам нечем. Мы оставляем Харьков. Поэтому речи должны быть построены так, чтобы вселять надежду. Чтобы отход не расценивался в смысле какого-то непонятного маневра: все равно мы пойдем затем вперед, враг будет разбит и изгнан с территории Советского Союза». То есть я хотел подбодрить их. Я не мог сказать прямо, что мы отходим. Вообще об отходе не было и речи. Но я косвенно намекал и внушал им уверенность, чтобы они более стойко пережили новое нашествие врага. Я склонял их в своем выступлении, чтобы они отошли вместе с Красной Армией. Я не буквально так говорил, но хотел убедить их не доверяться немцам; внушить им, что мы не будем интеллигенцию арестовывать, что не будем упрекать людей, если они останутся на территории, занятой противником, однако желаем совместного с нами их отхода.
Это обстоятельство больше всего меня беспокоило: я боялся, что мы отступим, а они останутся. Так и случилось! Но если сделаю я хоть какой-то намек на то, что осуждаю их поступок в случае если они останутся, то это прозвучит угрозой. Следовательно, тогда они убегут на запад с немцами. Этого-то я и боялся. Мне хотелось, чтобы по Харькову разнесся слух, что в любом случае не будет репрессий. Чтобы это дошло до тех лиц, которые не были на митинге (а там не было многих). Не было там, например, Гмыри[469]. А его певческий голос звучал на всю Украину. Это замечательный артист. Он оставался на Украине при немцах. Потом он объяснял, что остался потому, что у него была больна жена. Сейчас не будем разбирать это. Я уже привык к объяснениям, что или жена, или мать, или отец были при смерти и человек не смог эвакуироваться. Так ли это было, судить очень трудно. Существовала напряженная обстановка, проверять было некогда. А после уже и смысла не возникало для проверки.
Одним словом, провел я как бы беседу. Там присутствовал какой-то художник (забыл его фамилию). Считали, что он неплохой художник. Но он так развязно рассказывал, как жил при немцах и как «промышлял», что на меня произвел очень неприятное впечатление. Ну, я не подал вида. Я держал такую линию, что меня это не задевает. Он же хвастал, как торговал иконами. «Вот, – рассказывал, – брали мы рядовые иконы, химическими реактивами обрабатывали их, чтобы материал постарел, и, пользуясь безграмотностью покупателей-немцев, продавали им эти иконы как старинные, имеющие особую ценность». Выступал он как шабашник, ловкий такой торговец, довольно оборотистый. Видимо, жил он неплохо. Другие же иначе рассказывали, а этот – даже с каким-то задором: вот, мол, какой я, как сумел прожить в такой среде и как надувал немцев. Умный, дескать, дураков всегда надувает, и я тоже показал свои способности.
Провели мы митинг, распрощался я и уехал. В ту ли ночь или на следующий день, но вынуждены были мы отходить. Утром выехали из города всем штабом, и в скором времени немцы опять вступили в Харьков[470]. А мне хотелось, чтобы и этот художник ушел с нами, и другие интеллигенты тоже не оставались бы больше с немцами. Я хотел верить в лучшее – в то, что они не останутся. Нет, видимо, нехорошая была душа у этого человека, ближе по складу, по своему характеру к нашим врагам, чем к душе советского человека, советского интеллигента, советского художника. Я потом о нем спрашивал Бажана и других товарищей, где он? Они ответили: «Нет его с нами». Трудно было узнать, мог он или не мог уйти. Мог, если бы захотел. Но не пошел с нами. Когда мы потом опять Харьков освободили, я дал поручение найти этого художника, чтобы проверить себя в правильности оценки этого человека. Нет, он ушел с немцами. Его душа коммерсанта и рвача тяготела к немцам, а не к нам, и он ушел «на ту сторону». Когда же кончилась война, я спрашивал, есть ли какие-нибудь следы этого человека. Нет, его не нашли. Но я никак не могу допустить, что немцы сделали с ним что-либо. Ведь их он обслуживал. Может быть, он остался невозвращенцем. Таких много было тогда – и русских, и украинцев, и других. Украинцев было много! Особенно из жителей Западной Украины. Там было много националистов, одурманенных пропагандой врага, или просто бандеровцев. Они поверили врагу, остались на Западе и порвали со своей Родиной. Может быть, художник и в Канаду уехал. Одним словом, я сказал бы, это был тип маклака, спекулянта художественными произведениями.
Итак, мы отступили. Штаб фронта отошел в Белгород. Мы рассчитывали удержаться в Белгороде, но у нас были настолько слабые силы, что нам это не удалось. Штаб расположился в каком-то небольшом домике с садиком. Каждую ночь противник бомбил Белгород, включая расположение нашего штаба. Не исключаю, что в Белгороде, возможно, были ранее оставлены какие-то немецкие агенты или предатели, которые сообщали вражеской авиации о целях. Правда, Белгород – город небольшой. Но самолеты врага буквально висели над районом, где располагался наш штаб. Однажды, когда мы с Голиковым стояли у карты и разбирались в обстановке, бомба разорвалась во дворе. Абажур развалился, свет погас, стекло посыпалось на карту. Вышли мы, посмотрели на воронку. Видимо, упала небольшая бомба. Если бы большая, то, наверное, не устоял бы наш домик. Мы навели в нем порядок, но в ту же ночь опять подверглись налету.
Произошел и такой случай. Командующему войсками понадобилось воспользоваться туалетом. Теплого туалета в доме не было, был холодный, на улице. Командующий оказался там, когда нас вновь накрыло бомбой, но все сошло благополучно, хотя Голиков пришел, весь обсыпанный каким-то мусором. Мы потом не раз подшучивали над ним. Что же, с живыми людьми все бывает, и драматическое, и смешное.
Противник наседал на нас и уже подошел к Белгороду. Противопоставить врагу свои силы, с тем чтобы остановить его, мы не смогли и вынуждены были теперь оставить и Белгород[471]. Наутро мы с Голиковым избрали новый пункт для расположения штаба, не то в Старом Осколе, не то в Новом Осколе, где-то за Северским Донцом. Мы решили выехать на рассвете, чтобы не попасть под бомбежку. Расстояние до нового штаба было довольно приличное. Не помню, ехали ли мы на автомашине. Возможно, и на санях, так как лежали глубокие снежные заносы. Мы очень переживали случившееся: и Харьков сдали, и Белгород. Конечно, теперь враг будет прилагать все усилия, чтобы вновь занять Курск, отвоеванный нами в феврале.
Стали мы строить оборону: стаскивать на передний край все, что было у нас и что нам смогла подбросить Ставка. Противник, видимо, тоже к тому времени выдохся и прекратил дальнейшее наступление. Наши войска остановились севернее и восточнее Белгорода, от Суджи до Волчанска. Штаб фронта мы перенесли в Обоянь. Это был южный фас образовавшейся теперь Курской дуги. К этому времени приехал Ватутин с приказом принять командование войсками фронта. Голикову было дано предписание, сдав командование, убыть в распоряжение Ставки. Мы распрощались с Голиковым, и Ватутин приступил к исполнению обязанностей командующего. Какие-то активные операции проводить мы тогда не имели возможности. Следовательно, и намерений таких у нас не было. Все усилия были направлены на то, чтобы как-то выровнять линию фронта и выбрать рубеж, наиболее выгодный для создания полевых укреплений. Мы хотели получше подготовиться к весне, потому что были уверены, что весной и противник опять станет наступать, и мы тоже будем наступать и бить противника.
Дали нам танковый корпус. Я сейчас забыл фамилию его командира. Это был хороший танкист, раньше командовавший танковой бригадой, а в 1943 году получивший корпус. Он передвигался к линии фронта, в тот район, где должен был расположиться. И тогда впервые с начала войны мы встретились с таким приемом со стороны врага: тот прямо на марше сумел этот танковый корпус почти весь уничтожить. Как же он этого добился? С воздуха, применив для бомбежки низколетящие самолеты-тихоходы типа наших У-2, только несколько помощнее. Эти самолеты были вооружены пушкой[472]. Они подлетали к танкам и расстреливали их с воздуха, пользуясь тем, что на башне у танков сверху очень слабая броня. Поэтому нетрудно было мелкокалиберной пушкой или даже крупнокалиберным пулеметом поджечь танк. Помню, как пришел к нам генерал-комкор, как говорится, с кнутиком. Так некогда говорили о цыганах, которые лишились лошадей и остались только с погонялкой. «С кнутиком» пришел в наш штаб фронта и этот генерал, страшно взволнованный, до слез. Ведь он ни за что потерял корпус. У него не было даже зенитно-пулеметного прикрытия танков от атак с воздуха. После этого случая советские конструкторы учли этот недостаток и стали выпускать танки с зенитным пулеметом. Не помню, на каждом ли танке появился зенитный пулемет, или лишь на каком-то их количестве, с тем чтобы можно было так построить боевые порядки, чтобы прикрывать с воздуха и свой танк, и соседа. А пока что немцы использовали элемент внезапности и нанесли нам существенный урон. Такие большие возлагали мы с Николаем Федоровичем Ватутиным надежды на танковый корпус. А остались у нас и командный состав, и танкисты, танки же были сожжены на марше.
Наступило на Воронежском фронте затишье. Враг приводил себя в порядок, оборудовал свой передний край, укреплял его. И мы занялись тем же делом. Уже разгоралась весна. Она пришла к нам в Обоянь и под Белгород, однако снега были еще очень глубокие. 1943 год особо отличился снежной зимой, более снежной, чем холодной. Вскоре приехал к нам представитель Ставки Василевский. Он к нам часто наведывался. У меня к тому времени уже сгладилась боль, которую я носил в себе с зимы 1942 года, когда Василевский, поступив неправильно, не выполнил своего гражданского долга воина и не пошел с докладом к Сталину во время первой Харьковской операции. Но я доныне, когда начинаю вспоминать этот период, сильно переживаю. Это меня огорчило и даже настроило против Василевского, самого по себе, как я уже говорил, человека милого и спокойного. С ним можно было ладить. Он не раз приезжал на фронт, и с ним всегда приятно было беседовать и обсуждать вопросы, которые назревали у нас. Впрочем, повторюсь, мы не чувствовали особой необходимости в приезде представителей Ставки с точки зрения помощи в сугубо военных делах. Я считаю, что и штаб Воронежского фронта, и командующий достаточно были подготовлены к несению своих функций, правильно их понимали и верно оценивали обстановку. Зато при каждом приезде представителя Ставки возникала надежда, что удастся получить пополнение или боеприпасы, «вырвать» у тыловиков шинели, обувь. Одним словом, подход у нас был тут меркантильный. Иногда нам это удавалось, но не всегда. Все это понимали и сами представители Ставки. Они приезжали, потому что им приказывали. Вроде того, что: «Поезжай, что-то немцы опять наступают. Вот уже и Белгород сдали». Возможно, в Москве складывалось впечатление, что приехал представитель Ставки – и приостановилось вражеское наступление, фронт стабилизировался. Дело же заключалось не в том, что кто-то приехал, а в том, что противник измотался и сам вынужден был остановиться, чтобы привести себя в порядок, или же мы получали подкрепление и сами вынуждали противника остановиться.
В ту пору только на одном из участков противник продолжал действовать активно и наступал. Этот участок занимала 38-я армия[473]. Мы поехали туда. День был солнечный, снег глубокий и отражавший лучи. Такая лежала белизна, сверкавшая до боли в глазах. Нельзя было смотреть на этот снег. Свернули мы со снежной целины в поселок, Ям, что ли? Действительно, он находился в яме, в ложбине. И как раз в это время налетели один или два вражеских самолета и начали бомбить наши машины. Мы с Василевским выскочили наружу и представляли, вероятно, смешное зрелище для летчика. Он ведь все видел. Мы отбежали от машины, и ему представился выбор: или бомбить машину, или вести огонь из пулемета по живой силе. Живая сила – это мы с Василевским, наши шоферы и сопровождающие лица. Но летчик, видимо, уже отстрелялся по шедшим впереди машинам, развернулся и улетел. Летел он довольно низко и весьма действовал на нервы. Кто находился под бомбежкой, понимает, что это значит.
Приехали мы к командарму, заслушали доклад об обстановке. Противник так и не занял этот упомянутый пункт. Он пытался, наверное, просто улучшить там свои позиции. Это было наступление местного характера – по выравниванию линии переднего края, чтобы лучше приспособить ее к обороне, а потом использовать и в ходе наступления создать подходящие исходные позиции для своих войск.
Так закончились зимне-весенние операции, в которых я участвовал: освободили Ростов и подошли к Таганрогу, дошли чуть ли не до Днепропетровска и освободили Харьков, а потом вынуждены были под давлением противника оставить и Харьков, и Белгород, и некоторые другие города. После этого фронт стабилизировался, а на нашем направлении образовался выступ, который приобрел название Курской дуги. Дуга была довольно большой глубины. Левое крыло дуги, начиналось у нас, в верховьях Северского Донца. Вершина дуги лежала севернее Сум, у Рыльска, а второе ее крыло проходило между Курском и Орлом. Курск остался за нами. Севернее Понырей и восточнее Орла извивался в обратную сторону еще один своеобразный зигзаг линии фронта. Нас с командующим, товарищем Ватутиным, прежде всего беспокоил, конечно, участок, за который мы отвечали: от Волчанска до р. Сейм. И мы приняли меры, чтобы здесь противник ни в коем случае не смог продвинуться. Если бы он продвинулся, к примеру, в северном направлении, то есть к Курску, то поставил бы под угрозу наши 38-ю и 40-ю армии, стоявшие под Сумами, а мы потеряли бы выгодные позиции для наступления на Ромны и Лебедин. К этому времени мы перенесли свой штаб на северную окраину Обояни, в глубину южного фаса дуги. Название выбранного нами местечка было какое-то военное – такая-то рота: память былых времен, когда через Обоянь проходила граница средневекового Русского государства. Здесь жили поселенцы, которые несли воинскую повинность по охране границы от набегов с юга. Поэтому тамошние села имели военные названия. В данном случае – такая-то рота (ее номер я сейчас не помню).
Надвигалась весна. А с приближением весны, как мы знали, приближаются и напряженные бои. Мы считали, что противник, пока он не «просохнет» и не накопит достаточных сил, особых действий предпринять против нас не сможет. Но и мы тоже были абсолютно неспособны к активным действиям. У нас просто не было сил. Не помню точно, когда и какие новые воинские объединения прибыли к нам. Получили мы 6-ю гвардейскую армию. Это – бывшая 21-я армия, которая участвовала в Сталинградской битве со стороны Донского фронта, потом пополнилась, заново обучилась и получила новое название. Она пришла к нам, когда снег уже сошел. Командовал ею генерал Чистяков. Ранее я его лично не знал. Но, когда он прибыл и мы познакомились с ним, он произвел хорошее впечатление. Мы считали, что это – сила! Главное, кадры этой армии в основном уже прошли Сталинградские бои, приобрели закалку, опыт и упорство в обороне. Нам, имея в виду наступающее лето, как раз требовалось, чтобы армия была крепкой в обороне. Ее мы расположили севернее Белгорода[474], она оседлала шоссе Белгород – Курск – Москва.
Прибыла к нам и 7-я гвардейская армия, тоже Сталинградская. Под Сталинградом она называлась 64-й. Командовал ею Шумилов[475], а членом Военного совета был Сердюк. Она прибыла к нам с тем же командованием. Эта армия была расположена к востоку от Белгорода, за Донцом. Она должна была дать отпор противнику при попытках его продвижения на Новый Оскол и одновременно сама могла ударить южнее Белгорода. Во втором эшелоне, между 6-й и 7-й гвардейскими армиями, стояла 69-я армия под командованием генерала Крюченкина. Я Крюченкина знал: это был воин еще Гражданской войны[476]. Лицо у него было все иссечено шрамами, которые он получил во время боев с белыми. Сам он был ранее кавалеристом. Штаб его армии располагался в Старом Осколе. На правом фланге 6-й гвардейской разместилась 40-я армия. Командовал ею хорошо известный мне генерал Москаленко[477]. Значительно позже пришла к нам 47-я армия. Она вошла сначала во фронтовой резерв[478]. А возле армии Москаленко расположилась 27-я армия. Ею командовал генерал Трофименко[479]. Они повернулись лицом на юг, находясь на одной стороне линии, образующей дугу. А прямо лицом на запад стояла 38-я армия, которой командовал Чибисов. Она была расположена на правом крыле фронта, и ее правый фланг соприкасался с левым крылом Центрального фронта.
Сзади Шумилова, за его левым флангом, стояли в резерве войска под командованием Ивана Степановича Конева. Это был Степной фронт. Потом он приобрел название 2-го Украинского. Войсками Юго-Западного фронта, примыкавшими с юга к войскам Воронежского фронта, командовал Малиновский. Он нацелен был в то время на Харьков и Днепропетровск. Вот как располагались войска в районе, имевшем прямое и косвенное отношение к моим тогдашним функциям. Что касается штаба армии Шумилова, то он расположился восточнее Белгорода, в лесу. Мы много раз приезжали к нему и проверяли, как его армия готовилась к наступлению, заслушивали доклады командарма, командиров корпусов, дивизий и бригад.
Перед всеми войсками фронта была поставлена задача учиться хорошо воевать, отрабатывать тактику, обучить солдат отличному владению оружием. Партийная организация и политотделы были нацелены на то, чтобы политически и морально сцементировать войска, чтобы каждый воин понимал свою миссию и сделал все, что от него зависит, чтобы не отступить ни на шаг и готовиться к наступлению. Впрочем, особой агитации, чтобы убедить солдат стойко обороняться и мужественно наступать, не требовалось. Все рвались в бой. Не помню, чтобы возникали какие-либо эксцессы. О дезертирстве я и не слышал. Конечно, всегда в массе людей бывают какие-то отклонения от средней нормы в поведении того или другого человека. Но в общем войска были в очень хорошем состоянии. Готовы были и драться, и умереть, если понадобится, но гнать врага из своей страны. Гнать его прочь! Особенно отличались гвардейские армии. Уже тогда у них появился лозунг: «На Берлин! От Сталинграда на Берлин!» Потом много было шуток на эту тему. Бывало, генерал как бы шутя, но полусерьезно говорит: «Ну, берем Берлин! Хочу быть комендантом Берлина». Такое желание возникало у каждого. Человек, который выстрадал войну, видел, сколько бед она нам принесла, хотел показать и противнику, что война приносит бедствия, что расплачиваться за эту войну придется тем, кто ее начал.
6-й гвардейской приказали зарыться в землю, вырыть противотанковые рвы и возвести три полосы обороны. Мы создавали оборону на большую глубину на случай, если противник, начав наступать, овладеет нашими армейскими позициями. Поэтому за ними были приготовлены еще три фронтовых рубежа обороны, хорошо оборудованных, насколько это тогда было возможно. Укрепления были земляными, главным образом дзоты из бревен и земли. Сооружалось все это безотказным «механизмом» – солдатской лопатой. Сзади нас строился оборонительный рубеж Степного фронта, подпиравшего наш тыл, а за ним, по Дону от Лебедяни к Павловску, тянулся еще один, Государственный рубеж обороны. Ничего подобного у нас ранее не встречалось. Работу солдаты проделали очень большую. Наших солдат особенно уговаривать не приходилось. Они сами все понимали. Старые уже были «волки», прошедшие два года войны. Каждый знал, что чем лучше будет построена противотанковая оборона, чем лучше оборудована траншея, чем лучше расположены артиллерия и пулеметы, тем меньше прольется советской крови и тем труднее будет противнику сбить и потеснить нас.
Генерал Чистяков и его начальник штаба Пеньковский[480] отлично знали свое дело и тоже провели большую и полезную работу. Пеньковский еще жив и здоров. Желаю ему жить и бодрствовать 100 лет. Хороший человек и понимающий свое дело генерал. Он прилежно относился к сложным обязанностям и был хорошим дополнением командующего армией. Другие армии тоже возводили оборону, но не на такую глубину, как 6-я гвардейская. Мы тогда частенько ездили в нее, заслушивали доклады командиров и проверяли, как используется каждый день для наращивания обороны. Однажды мы приехали к генералу Москаленко. Он находился в небольшой крестьянской комнате с довольно скудным освещением. Его подчиненные, которым нужно было присутствовать, расселись на лавках, вроде как на царском совете в Грановитой палате Московского Кремля. Там тоже стояли лавки в былые времена, когда заседали бояре. Воцарилась тишина. Начал докладывать Москаленко. И вдруг раздался звонкий храп. Ватутин сразу встрепенулся, насторожился и обвел глазами сидевших. Стоял полумрак, и не было ясно видно, кто где сидит. Ватутин по звуку определял направление, откуда идет храп. Когда он повторился несколько раз, командующий увидел, что храп исходит от начальника штаба армии Батюни. Хороший генерал и хороший товарищ, но просто человек был сверхутомлен. В комнате было тепло, вот его и разморило. Ватутин тут как крикнет: «Батюня!» Тот вскочил, озирается. Доклад был продолжен, но Батюня снова задремал. Такие эпизоды врывались в повседневные будни и вносили юмор и своеобразное оживление.
В апреле, а может быть, и в мае мы со штабом фронта выехали из Казачьего (населенный пункт севернее Обояни) и расположились юго-восточнее Обояни, в каком-то очень большом селе[481]. Укрепление обороны еще продолжалось, но штаб уже начал заниматься разработкой наступательной операции. Было определено, что если будем контрнаступать, так 6-й гвардейской армией на Белгород с доворотом на Харьков, то есть с севера на юг. Начальником штаба фронта у нас был Иванов[482]. Очень порядочный человек, добросовестно относившийся к своим обязанностям. Но так как и сам командующий войсками фронта Ватутин был раньше больше штабистом, чем командиром, то Иванову не так-то легко было проявить свои таланты начальника штаба. Ватутин не только давал общие установки, как составлять план операции, но и сам часто садился за стол, брал линейку, карандаш, карты и начинал чертить стрелы и подсчитывать. Одним словом, брал на себя работу начальника штаба, а порою даже начальника оперативного отдела. Я полагал, что тут есть и положительная, и отрицательная стороны дела. Конечно, он перегружал себя и брал на себя работу, которую должны были делать начальник штаба и другие штабные офицеры.
Итак, начала готовиться наступательная операция. Разрабатывались варианты. Лучшим вариантом признали контрудар на Белгород. Хотел бы отвлечься. Я упомянул Иванова. Он работал в 1959-1962 годах в Генеральном штабе заместителем начальника. И мы освободили его от этой должности. А я был тогда Председателем Совета Министров СССР и являлся Главнокомандующим Вооруженными Силами. Мне было его жалко, но сложилась такая ситуация, когда государственный долг требовал пойти на такую жертву, при всем моем большом личном уважении к генералу Иванову. Сейчас уже не помню, в чем конкретно заключалось дело. Он допустил серьезное упущение с документами. Это случилось как раз в то время, когда у нас был разоблачен шпион Пеньковский (не вышеупомянутый, а другой, полковник[483]. Так что прошу не смешивать честного воина, преданного Родине человека с предателем Родины). Что-то в Генштабе случилось с документами, и пришлось отстранить от работы Иванова. Мне это было особенно тяжело, потому что я его уважал за прошлое и ценил его работоспособность и трудолюбие. У меня его честность не вызывала и сейчас не вызывает сомнений. Но военное дело требует не одной честности, а и аккуратности, особенно при секретной работе в штабах. Можно быть честным, но если не соблюдать должного порядка, то можно нанести вред, даже того не желая. Враг использует и неряшливость, и любое другое наше упущение. Поэтому мы тогда наказали генерала Иванова, перевели его начальником штаба в Сибирский военный округ.
Я вспомнил и другой неприятный эпизод. Он относится к раннему периоду обороны на Курской дуге. Приехали мы с Ватутиным к командарму Чибисову. Мне не понравились ни доклад Чибисова, ни выступление члена его Военного совета. Вопрос они подняли такой, что вот, дескать, им дали в пополнение местных украинцев, которые находились ранее на занятой немцами территории. Люди прибыли, но необученные и даже хуже того: бросили против них нехорошее обвинение политического характера. «Какой же это порядок в армии, – говорил член Военного совета. – Состоялся бой. А после боя пришли на поле матери, жены и сестры погибших, ходили там и собирали трупы убитых». Я возмутился: «Товарищи, это же от вас зависит. Что же вы обвиняете людей, которых сами и мобилизовали? Сразу же, не обучив их, бросили в бой несколоченные части. Они же умирали, и честно умирали. А то, что пришли их жены, сестры и матери и находили трупы своих родственников, это естественно. Это ваша обязанность – не допускать такого, чтобы морально не разлагать войска». Особенно упорствовал и стоял на своем член Военного совета.
Когда мы с Ватутиным уехали, то, посоветовавшись, решили, что у этого члена Военного совета слишком плохое настроение, и внесли предложение освободить его от должности и назначить нового члена Военного совета, который занимался бы делами, ему положенными, правильно понимал и организовывал свою работу. Такие настроения, к сожалению, возникали не только в армии Чибисова. Тогда вообще в войсках, пришедших на Курскую дугу, все занимались мобилизацией людей призывных возрастов из числа местного населения, и какое-то время сквозило такое настроение, что местные, оказавшиеся под фашистской оккупацией, – второсортные люди. С этим взглядом приходилось бороться. Такие настроения были, по существу, и неправильны, и вредны. Нам предстояло наступать, освобождать всю Украину. Безусловно, нам придется и далее пополняться за счет мобилизованных, которые оставались на оккупированной территории. Эти люди потом тоже сыграли важную роль в разгроме врага. Главным источником пополнения наших войск при наступлении стали «местные ресурсы». Такой метод господствовал.
Наступательная операция была разработана. Подсчитано, какие силы и какая военная техника потребуются, какие необходимы материальные ресурсы для прорыва через Белгород на Харьков. Мы с Ватутиным попросились после этого на доклад к Сталину. Сталин сказал: «Прилетайте». Еще до доклада Сталину наши разработки изучались и корректировались Генеральным штабом, а после доклада обычно все приводилось в окончательный вид. Доложили мы Сталину. Он уже чувствовал себя по-другому, источал теперь уверенность. Я бы сказал, что в это время ему было приятно докладывать, не то что годом раньше. Да и сам он уже выражал более правильное понимание обстановки и более правильное отношение к поставленным фронтами вопросам. Нам дали срок – 20 июля – и приказали готовиться к началу наступления. Направление, которое нами было выбрано, одобрили. Далее основным вопросом стал «торг»: какое пополнение мы сможем получить для проведения этой операции? Да и всегда так было. Запросы, которые предъявляли командующие, полностью никогда не удовлетворялись. Нам дали много, но все же нас не удовлетворили. Однако нам сказали: вот ваша сила, ею и распоряжайтесь, а за вашей спиной будут стоять еще резервы Верховного Главнокомандования.
К операции на Курской дуге, я считаю, готовились хорошо и штаб фронта, и Генеральный штаб. Мы уехали, очень довольные беседой со Сталиным и результатами доклада. Сейчас уже не помню, почему наше наступление было назначено именно на 20 июля. Это, видимо, определялось тем, что мы могли получить все, что нам нужно было, только к названному сроку. Сталин сказал нам, что дней на шесть раньше нас проведет наступательную операцию Центральный фронт Рокоссовского, а потом и мы начнем свою операцию. Я это помню потому, что корпус тяжелой артиллерии резерва Верховного Главнокомандования направлялся сначала к Рокоссовскому, чтобы обеспечить там прорыв фашистского фронта, а когда он сделает там свое дело, то поступит в наше распоряжение и будет содействовать нашему наступлению. Впрочем, это могла быть артиллерия и не Центрального, а действовавшего севернее Брянского фронта. Хорошо помню также генерала Королькова, командира упомянутого корпуса. Очень он мне нравился. Я потом с ним встречался и под освобожденным Киевом. Там он тоже командовал тем же артиллерийским корпусом.
А пока мы упорно готовили войска к обороне и строили укрепления, согласовали также действия войск на стыке между фронтами. Например, мы провели совещание с южным соседом. Оно состоялось в дубовом лесу. Мы приехали туда, и Малиновский тоже приехал со своими генералами. Листьев на деревьях не было: дубовый шелкопряд объел все листья. Поэтому с воздуха все просматривалось: никакого прикрытия. Командующий армией, в зоне которой мы проводили совещание, говорил: «Окончится совещание, и я сейчас же уйду отсюда. Ожидаю, что вот-вот могут налететь немцы и разгромить мой штаб». На совещании мы обменивались мнениями и совместно прорабатывали действия на стыке фронтов, с тем чтобы противник не смог вклиниться в наше расположение.
Из Ставки перед нашим наступлением приезжали к нам Жуков и Василевский. Мы ездили с ними по армиям. Подвоз снарядов и прибытие воинских соединений в наше распоряжение шли по плану, который был утвержден для проведения операции и выполнялся более или менее своевременно. Возили мы представителей Ставки из расположения своего штаба юго-восточнее Обояни. Там штаб находился на одном месте месяц или чуть больше. Тут недостаточно строго соблюдалась дисциплина: в расположении штаба появлялись разные машины, когда им вовсе не следовало появляться, и противник, ведя воздушную разведку, заметил, что здесь расположен штаб. Мы чувствовали, что немцы усилили воздушную разведку. Немецкие самолеты начали зависать над расположением штаба. Поскольку у нас был подготовлен резервный пункт в районе небольшой станции севернее Прохоровки[484], мы решили перевести штаб туда. Предупредили всех штабников, что утром на рассвете надо перебраться на новое место. Некоторые «хозяйства» мы перевели раньше, с тем чтобы при переезде не возникло большого обоза, который мог бы привлечь внимание авиации противника. Мы с Ватутиным тоже переехали в какой-то совхоз, километрах в двух-трех от станции. Постройки там были временные, дощатые. Клопов в них оказалось – страх! Это довольно выносливое зверье жило в пустых бараках, голодало, а теперь набросилось на нас, и мы их откармливали своей кровью. Около этого совхоза виднелся лесок – небольшой овраг, заросший дубняком. Когда исполняют песню композитора Соловьева-Седого[485] «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат», я всегда вспоминаю этот овраг: сколько же там было соловьев! Какое-то Соловьиное царство. На случай авианалета мы подготовили себе землянки в этом лесу и там же расположили жизненно необходимые звенья штаба, чтобы не потерять управления войсками, не нарушить связь. Землянки Ватутина, моя и некоторых других лиц были в этом лесу,
Только мы расположились, а у нас даже какое-то хозяйство еще оставалось в старом пункте, как нам сообщили, что на рассвете налетела авиация противника и разбомбила старое место штаба. Потерь у нас, однако, не было, бомбежка оказалась безрезультатной. Разрушил враг село, но не полностью. А через день-два сбили немецкий разведывательный самолет и захватили в плен летчиков. Мы с Ватутиным их допрашивали. Я спросил летчика: «Вы участвовали в бомбежке такого-то населенного пункта?» (А мы сбили его самолет как раз над населенным пунктом, где раньше располагался наш штаб.) «Да, участвовал». – «Какая задача была поставлена перед вами?» – «Нам сказали, что в этом населенном пункте расположен крупный русский штаб». Вот как получилось. Потом мы часто вспоминали, как «предчувствие» спасло нас.
У военных вообще принято: как только штаб расположится в каком-либо пункте, сразу же готовить запасной командный пункт. На этот раз мы его выбрали несколько севернее штаба. Тоже облюбовали себе лесок и послали туда саперов. К началу немецкого наступления 5 июля 1943 года этот командный пункт был готов. По собственному плану мы имели в виду выехать туда перед проведением операции, которую наметили на 20 июля: хотели лишь перед самым наступлением перебраться туда, чтобы противник не обнаружил нового расположения штаба. Оттуда мы могли бы уверенно, имея обеспеченную связь, управлять войсками.
Не помню, по нашей инициативе в этот раз или же это была инициатива Ставки, вновь приехали мы в Москву, встретились со Сталиным. Для одной из наших армий я попросил дать членом Военного совета генерала Попеля. С ним я познакомился в первые дни войны, когда он был комиссаром в корпусе, которым командовал генерал Рябышев[486]. Попель очень понравился мне своими спокойствием, распорядительностью и мужеством. В 1941 году штаб мехкорпуса оказался разорванным на две части. Одна часть оказалась с Рябышевым, другая – с Попелем. Они переговаривались по рации: Рябышев задавал вопросы, сомневаясь, отвечает ли именно Попель, а не подставное лицо от врага. Он спрашивал, как зовут его дочерей и что случилось с его кобелем. Занятный такой был разговор. Рассказ об этом долго гулял среди командного состава и много раз повторялся при встречах со Сталиным. Мы шутили, но способ опознавания, по существу, был правильным. Теперь же я попросил Попеля опять к нам. Сталин согласился.
Когда мы были в Москве, нам сказали также, что мы получаем в свое распоряжение 1-ю танковую армию, которой командует генерал Катуков[487]. Мы были очень рады этому. С Катуковым я лично ранее не встречался, но знал его по его делам. Он считался хорошим танкистом, упорным воином, знающим технику, и распорядительным командиром. Когда Катуков докладывал Сталину о состоянии своей армии, он обратился с просьбой: «Товарищ Сталин, прошу, дайте мне членом Военного совета Попеля». Сталин сразу глянул на меня. Катуков: «Я его знаю, и он меня знает. Мы верим друг другу, друг друга понимаем. Прошу вас, дайте мне его». Сталин: «Что ж, мы к вам его пошлем». И мне: «А вы ищите другого». И мы нашли другого: Крайнюкова[488], хорошего члена Военного совета, уже находившегося в другой армии нашего фронта.
Прибыла 1-я танковая армия. В ее состав входили около 1 тысячи танков и еще мотопехота. Правда, мотопехоты было немного. Ее мы направили в расположение 6-й Гвардейской армии, чтобы создать глубину обороны не только отрытием противотанковых рвов и сооружением другого полевого оборудования. Решили расположить танковую армию на определенной глубине и закопали танки Катукова в землю на случай, если противник прорвется и нам придется перейти к глухой обороне. То есть решили использовать танки как казематную и одновременно подвижную артиллерию. Вырыли для танков капониры без верхних сводов. Это хорошо оправдало себя. Катуков толково использовал свои силы и сыграл очень большую роль при разгроме фашистского наступления на Курской дуге.
Мы получили также танковое подкрепление в виде отдельных корпусов. Припоминаю сейчас, что когда мы подсчитывали свои силы к моменту наступления противника, то у нас было около двух с половиной тысяч танков. Огромная мощь! Разведка нам докладывала, что у противника примерно такое же количество танков. Стало быть, тут, на узком участке фронта, с той и с другой стороны насчитывалось четыре с лишним тысячи танков. Не говорю уже об артиллерии, которой тоже было немало с нашей стороны. А у немцев артиллерии было еще больше. Сейчас не помню все цифры, которые докладывала наша разведка. А мы ждали. Оставалось дней 15 до начала операции. Мы были уверены, что наше наступление будет успешным, что мы разобьем здесь врага и двинемся на запад, освободим Харьков и выйдем на Днепр. Желание это было выстраданным годами войны.
Вдруг – звонок из 6-й Гвардейской армии: командующий докладывает, что с переднего края перебежал немецкий солдат из какой-то эсэсовской дивизии. Разные эсэсовские дивизии там были. Я еще говорил Ватутину, что, на каком бы участке фронта я ни был, обязательно меня преследует дивизия «Мертвая голова», всегда действует против меня. Командарм же сообщил, что солдат уверяет, будто завтра, 5 июля, в 3 утра немцы перейдут в наступление. Мы приказали сейчас же доставить солдата к нам. Допросили его. Он все нам повторил. Мы его спросили: «Почему вы так думаете?» Отвечает: «Я, конечно, приказа о наступлении не видел, но есть солдатское чутье, солдатский вестник. Во-первых, все мы получили трехсуточный сухой паек. Во-вторых, танки подведены вплотную к переднему краю. В-третьих, был приказ выложить боекомплекты артснарядов прямо у орудий. Все приготовили, чтобы не было никакой задержки». – «Но отчего вы говорите, что в три часа утра? Откуда такая точность?» – «Это вы уже и сами могли бы заметить. Если мы наступаем, то в это время года всегда в три утра, то есть с началом рассвета. Я уверен, что будет так, как я вам сообщаю». Этот перебежчик был молодой парень, красивый, элегантный, холеный, явно не из рабочих. Спрашиваю его: «Как же вы перешли линию фронта и нам сообщаете о наступлении, а сами являетесь эсэсовцем? Как это понять? Вы же нацист». – «Нет, – говорит, – я не нацист, я против нацистов, поэтому и перешел к вам». Я ему: «Ведь в эсэсовские части берут людей только из нацистов?» – «Нет, это раньше, в первый и второй годы войны, так было, а сейчас берут всех подходящих. Меня взяли по приличному росту и внешнему виду арийца. Так я и попал в эсэсовские войска. Но я против нацизма. Я немец, но родители мои из Эльзаса. Мы воспитаны на французской культуре, и мы не такие, как нацисты. Родители мои против нацизма, и я такой же. Я теперь принял твердое решение для себя и убежал, чтобы не участвовать в этом наступлении, не подставлять свою голову под ваши пули в интересах Гитлера. Поэтому и перебежал. Я говорю все откровенно, потому что желаю поражения Гитлеру. Это будет в интересах немецкого народа».
Мы позвонили в Москву и предупредили об услышанном. Потом мне позвонил Сталин. Не знаю, говорил ли он раньше с Ватутиным. Мы располагались в те часы в разных местах. Иногда Сталин звонил раньше мне, а в другой раз раньше командующему. Никакого «порядка» тут не было, да и быть не могло. Хотел бы, чтобы меня правильно поняли: вот, дескать, звонил ему Сталин. Мол, Хрущев выпячивает себя. Нет, не выпячиваю. Ведь я был членом Военного совета фронта и членом Политбюро ЦК партии. Сталин меня хорошо знал и считался со мной, даже несмотря на свое бешенство в моменты тяжелейшего положения для страны, когда он незаслуженно переносил свое настроение на меня и других, когда искал «козла отпущения». А тут вот как раз Первый секретарь ЦК КП(б)У, член Политбюро, член Военного совета фронта. Имелось на кого валить все беды. Не возьмет же на себя Верховный Главнокомандующий провалы, которые мы терпели до Сталинграда. А сейчас уже стиралась горечь наших поражений.
В принципе Сталин относился ко мне с доверием. Он часто звонил мне и спрашивал о моем мнении. Так было и в Сталинграде, и на юге, и на Курской дуге. На Курской дуге состоялась решающая, переломная битва, которая определила крен стрелки истории войны в пользу Красной Армии, и далее эта стрелка уже не меняла направления, твердо показывала путь полного разгрома гитлеровской Германии, курс на торжество нашего народа, Красной Армии, советской идеологии, нашей Коммунистической партии!.. Я допустил здесь такое отступление от темы с тем, чтобы верно поняли мои слова и не говорили, что вот, мол, он якает. Нет, уважаемые друзья, не якаю, а просто рассказываю так, как было.
Когда Сталин позвонил, я сообщил ему еще раз о том, что поведал нам немецкий солдат. Он выслушал меня спокойно, и это мне понравилось; не проявил ни грубости, ни резкости. Обычно он был резок, угловат, даже при хорошем настроении. Черт его знает почему. Будто его постоянно кто-то за нитку дергает, связанную с главным нервом, и выводит из равновесия. Хотя иной раз он умел сдержать себя и маскировал свое настроение. И то и другое у него было развито в сильной степени. Все это проявлялось постоянно: одно начало, которое противоречило другому. Но он владел собой, когда хотел. Одним словом, это была сильная личность, сильный человек.
Сталин спросил меня: «А как вы там сами чувствуете ситуацию? Какова ваша уверенность в успехе?» Отвечаю: «Мы с командующим обменялись мнениями и солидарны, чувствуем себя хорошо, уверенно. Мы даже довольны, что немцы завтра перейдут в наступление». – «Почему?» – «Потому что они станут лезть на наши укрепления, а наши укрепления солидные, и у нас существует уверенность в том, что мы на этих укреплениях заставим врага положить свои силы и истечь кровью. У нас пока недостаточно сил для наступления, мы не получили еще то, что нам было положено иметь по плану к 20 июля. Поэтому сами наступать мы еще не готовы, но оборону держать готовы: обороняться можно и при меньшей силе. Это мы уже на практике усвоили, а не только в теории. Поэтому мы так уверены. Хорошо, что враг будет наступать, а мы его побьем». – «Мы тоже имеем сведения, что завтра против вас начнется наступление». На этом разговор закончился.
Напоминаю (я уже говорил об этом), что по плану первыми должны были наступать войска Рокоссовского, а уступом, спустя какое-то время, мы. Артиллерийский корпус резерва Верховного Главнокомандования уже занял севернее нас свои позиции. А противник-то начал наступать сразу против нас и Рокоссовского одновременно. Таким образом, Рокоссовский оказался в более выгодном положении. Так как он по плану должен был наступать первым, то первым получал и пополнение, и боеприпасы, и все остальное. Для чего я ссылаюсь на это? Чтобы читатель понимал, почему это обернулось на какое-то время против нас с Ватутиным. Противник, когда стал наступать, прорвался на нашем направлении глубже, чем у Рокоссовского, который был лучше подготовлен. А у нас еще оставалось 15 дней до нашего наступления; согласно плану, мы имели в резерве время. И вдруг оно сократилось, враг упредил нас. Это очень большой срок, с точки зрения подброски пополнения и прочего на передний край.
Кто же командовал войсками на нашем фронте? Командующим артиллерией был генерал Варенцов[489], начальником штаба фронта – Иванов, начальником ВВС – генерал Красовский. Вот вчера лишь, при вручении Почетного Красного Знамени Военно-воздушной академии имени Гагарина, я имел возможность увидеть по телевизору, как пополнел маршал авиации Красовский. Ему уже за 70, а он еще руководит академией… Кто же был у нас командующим бронетанковыми войсками? В 1942 году был один армянин, хороший генерал. Потом его ни за что арестовали и, по-моему, расстреляли. Я очень высоко ценил его деятельность и с уважением относился к нему. Его фамилия – Тамручи. Как-то я его спросил: «Судя по фамилии, вы итальянец или грек?» Он засмеялся: «Армянин, товарищ член Военного совета». Вообще, на нашем фронте воевала тогда большая группа армян. Хорошие были генералы.
Потом у нас стал начальником бронетанковых войск Штевнев. Он погиб, и в какой-то степени по собственной вине. Ему надо было бы отъехать на несколько километров поглубже в тыл от дороги, по которой он ехал. Дорога, которую он избрал для переезда из одной части в другую, простреливалась артиллерией противника. А он, махнув рукою, сказал: «Проскочу!» И не проскочил. Его расстреляла буквально в упор артиллерия противника. Штевнев тоже был хороший генерал. Вообще, начальники бронетанковых и других родов войск у нас, с которыми я встречался, соответствовали своим назначениям, понимали дело и правильно руководили боевой техникой. И мне обидно, что я сейчас не припоминаю фамилии следующего командующего бронетанковыми войсками Воронежского фронта. А ведь я всегда питал большую слабость к этому роду войск. Но вот случается порою так, что выскочит фамилия из головы…
Мы с Ватутиным, обдумывая план действий по отражению немецкого наступления, обсудили и предложение командующего 6-й гвардейской армией Чистякова. Тот предложил: «Давайте в 21.00 сделаем артиллерийский налет на позиции противника, с тем чтобы незадолго перед его наступлением нанести ему урон». Я высказался так: «Лучше не будем наносить артналет в 21.00. Сколько можем мы вести артиллерийский огонь с учетом наличия нашего боезапаса? Несколько минут. Мы ведь не в состоянии долго стрелять, выбрасывать снаряды. Они нам потребуются назавтра, когда противник начнет наступать. А тут мы станем стрелять лишь по площадям. Это невыгодный расход боеприпасов. Давайте сделаем артналет, но за несколько минут до вражеского наступления, около 3 часов». У меня имелись такие соображения: к этому времени солдаты врага уже будут на исходных позициях, а не сидеть в траншеях, и не будут укрыты; его артиллеристы тоже займут свои места у орудий. Все его люди выползут из подземелий и станут ожидать в открытом поле сигнала к действиям. Если в это время сделать хороший артиллерийский налет, то мы получим больший эффект, нанеся урон противнику в живой силе и выведя из строя часть его техники. Безусловно, как-то нарушится при этом и связь, которая имеет большое значение при проведении операции. Ватутин согласился со мной. Так мы и решили поступить, подготовились и стали ждать 3 часов.
Хотел бы сделать теперь некоторое отступление перед тем, как описать решающий поединок двух сторон в 1943 году на нашем направлении, который в смысле общего военного значения и прямых результатов боев стал историческим, и не только для нашего направления, а вообще для всей Красной Армии и судьбы СССР. Хочу рассказать о том, как все мы, и я в том числе, переживали, когда читали в газетах о том, что на таком-то участке фронта, в таких-то частях дали концерт для бойцов, выступали там-то такие-то артисты и такие-то писатели. Более всего это относилось к войскам Западного фронта, которые почти стояли на месте, защищая Москву в 1942 и в 1943 годах. У нас возникли зависть к ним и непонимание: идет война, а они слушают песни, смотрят на танцы? В 1942 году на южном направлении нам было не до песен и не до танцев. Головы не могли поднять, взглянуть на небо, потому что все время противник проводил активные операции, наносил нам большой урон и непрерывно продвигался вперед. Мы же оборонялись, отступали, а порою и бежали. Он оттеснил нас к Волге и продвинулся чуть ли не до Каспия. Только теперь, перед наступлением немцев 5 июля, и мы немного вкусили от этого развлекательного плода, когда стояли в обороне и проводили работы по укреплению своих позиций. К нам тоже стали приезжать люди из Центра, доклады делали. Тогда был установлен персональный состав всех докладчиков – «пламенных ораторов». Вот и приезжали к нам «пламенные ораторы». А пламя это надо было раздувать мехами, чтобы оно стало ярким. Получалось не у всех. Но все равно докладчик считался пламенным! Не знаю, кто выдумал это выражение: пламенный оратор. Потом стали приезжать и артисты, давали концерты. Одним словом, проводилась культурно-массовая работа.
В то время у нас начальником Политуправления фронта был генерал Шатилов[490]. Я хорошо знал Шатилова еще по своей работе в Москве. Он трудился тогда на Электрозаводе, занимался там агитмассовой деятельностью, потом работал в горкоме или в Сталинском райкоме партии. Одним словом, это был московский партийный работник. А потом стал начальником Политуправления нашего фронта, и вся партийно-агитационная массовая работа в значительной степени лежала на его плечах. Только в 1943 году я смог понять, что значит – долго стоять в обороне и какие это предоставляет возможности для организации партийной и агитмассовой работы среди воинов.
Наступило 4 июля. Дело шло к вечеру. Мы с Ватутиным нетерпеливо ждали рокового часа, установленного Гитлером для нашего фронта. Я мог тогда вспомнить генерала Тупикова. Когда штаб фронта стоял в 1941 году под Киевом и немецкая авиация бомбила его расположение, начальник штаба Тупиков, расхаживая по комнате, напевал арию из оперы Чайковского: «Что день грядущий мне готовит?» Сейчас и мы с Ватутиным могли тоже затянуть эту арию. Конечно, мы были уверены, что день грядущий готовит нам успех. Но, как говорят украинцы, «не кажи “гоп” пока не перескочишь». Поэтому естественной была и тревога за то, как пройдет начало вражеского наступления, как удастся нам его остановить, а потом перейти в контрнаступление.
Без пяти минут 3 Варенцов отдал приказ произвести артиллерийский налет на позиции противника, выпустив по сколько-то снарядов из каждого орудия в полосе 6-й и 7-й гвардейских армий. О результатах мы узнали позже. А ровно в 3 часа утра немецкая аккуратность «не подвела»: задрожала земля, загудел воздух. Такого я раньше никогда не наблюдал. Я пережил отступление, и сами мы наступали, но такого огня прежде не встречал. Позднее мы сами тоже давали огонька, может быть, и побольше. Но для 1943 года, надо признать, противник организовал чрезвычайно мощную артиллерийскую подготовку. Его авиация тоже стала громить наш передний край. Немцы использовали в те часы всю свою авиацию только на переднем крае, с задачей сломить наше сопротивление, стереть в пыль наши укрепления, смешать все с землей и расчистить путь танкам, чтобы рвануться на Курск и окружить советские войска внутри дуги. Тем самым они хотели повторить или даже осуществить в еще большей степени то, что сделали с нашими войсками в 1942 году на направлении Барвенково – Лозовая.
Несколько позже, когда уже мы наступали, разгромили танковую дивизию врага и захватили ее штаб, командиру этой дивизии удалось спрятаться в пшенице. Мы его так и не поймали, хотя очень охотились за ним. Зато захватили тогда штабные документы и карту. На ней было помечено расположение наших частей и воткнут флажок в место, на котором был отмечен штаб Воронежского фронта. Значит, враг знал расположение нашего штаба, но не бросил туда ни одной бомбы, не послал для бомбежки ни одного самолета. Я объясняю это тем, что немцы были уверены в успехе и проигнорировали факт, что штаб окажется в состоянии нормально вести работу, его деятельность не будет дезорганизована и связь не будет разрушена. Они считали, что главное – разрушить оборонительные позиции, взломать передний край, разгромить там наши войска и расчистить путь для своих танков, а все остальное рухнет само собой. Действительно, они зверски рвались вперед, использовали все шансы, все поставили на карту, чтобы решить поставленную задачу.
Земля дрожала от разрывов снарядов и бомб, воздух гудел от слитного звучания самолетов бомбардировочной авиации и истребителей прикрытия. Наши войска были готовы к отражению удара. Завязался бой, тяжелый бой. Немцы лезли, как могут это делать только они, люди высокой дисциплины. Или же они применяли какие-нибудь одурманивающие средства для своих солдат (об этом много тогда говорили), но упорство в наступлении проявили очень большое. Наши войска сначала держали свои позиции. Однако количество огня постепенно ломает даже сталь, а не только людей, которые закопались в землю. И первая полоса обороны была прорвана. Мы это предвидели. Поэтому и построили три полосы обороны. У нас оставались еще вторая и третья полосы. Поэтому начало битвы нас не обескуражило. Мы знали, что враг положил много войск и техники при прорыве переднего края. О бегстве наших войск никаких разговоров даже не возникало. Наши солдаты дрались до последнего, умирали, но не бежали. Здесь был проявлен истинный героизм, не газетный, а настоящий.
К нам опять прилетел Василевский. Кажется, на второй день немецкого наступления. Мы всегда встречали его любезно, потому что это человек особого склада характера. Разговаривать с ним было приятно: он не повысит голоса, не накричит, а беседа всегда велась им не вообще, но по существу обстановки, которая складывалась. Было приятно чувствовать человеческое понимание, человеческое к тебе отношение, особенно в трудную минуту обороны. Между тем стали мы брать наступающих понемногу в плен. Мне доложили, что захватили среди других артиллерийского офицера. Говорю Василевскому: «Давайте допросим его». Привели высокого, стройного молодого человека, видимо, с неважным зрением, в пенсне. Я захотел получше расположить его к себе, чтобы он что-нибудь сказал нам пооткровеннее. Спрашиваю: «Как же вы так оплошали и попали в плен?» Отвечает: «Так уж сложилось, я плохо вижу. Увлекся я, переправлял через противотанковый ров свою артиллерию, а ваши пехотинцы схватили меня, вот и оказался я в плену». Потом я стал ему задавать вопросы о составе немецких войск. Тогда он взглянул на меня и говорит: «Я офицер немецкой армии и просил бы таких вопросов мне не задавать. Не буду отвечать ни на один вопрос, который можно было бы использовать во вред Германии». И мы с Василевским не стали больше ему задавать вопросов, а сказали: «Вы будете отправлены, куда следует». Он испугался. Наверное, подумал, что это означает расстрел. Однако его отправили на допрос к нашей войсковой разведке, а оттуда в лагерь для военнопленных. Меня это, впрочем, не касалось. Я тогда даже не знал толком, куда отправляют пленных. Да меня это особенно и не интересовало.
Сражение разгоралось. У нас с Ватутиным стала проявляться тревога: мы все же не ожидали такого нажима. Чрезвычайно встревожило нас известие, что появились какие-то новые танки противника с такой броней, которую не берут наши противотанковые снаряды. Дрожь прошла по телу. Что же делать? Мы отдали распоряжение, чтобы артиллерия всех калибров била по гусеницам. Гусеница у танка всегда уязвима. Если и не пробьешь броню, то гусеницу снаряд всегда возьмет. А перебил гусеницу, и это уже не танк: вроде неподвижной артиллерии. Появится облегчение. Наши стали именно так и действовать, причем довольно успешно. Одновременно мы начали бомбить танки с воздуха. И тут же доложили в Москву, что встретились с новыми танками. Немцы назвали их «тигры». Доложили мы в Центр и о технических характеристиках этих танков. Мы узнали их, потому что наши солдаты захватили один или несколько подбитых «тигров». Нам вскоре прислали новые противотанковые снаряды, которые поражали броню «тигров», кумулятивные снаряды, прожигавшие металл. Однако «тигры» успели поколебать уверенность действий нашей противотанковой артиллерии. Мы-то считали, что все нам нипочем и разгромим немецкие танки. А новый танк внушал к себе уважение, требовал к себе особого отношения со стороны наших войск.
Вообще очень важные происходили тогда события. Решалась судьба войны, да и судьба страны. Многое неприятно сейчас вспоминать. И обстановка сейчас другая, и время другое, и мое положение. Теперь я – не то, что тогда, когда, получив донесение, должен был быстро реагировать, найти какой-то выход, противопоставлять противнику свое решение, свой ответный ход. Теперь я не тороплюсь.
Бои на Курской дуге усиливались. Противник проявлял упорство и продвигался вперед, хотя и медленно. Он вынуждал наши войска отступать. Да, советские люди стояли там насмерть, но силы у противника было сначала побольше. Мы не смогли удержаться на первом рубеже, отошли на второй рубеж, где продолжали с той же стойкостью оказывать сопротивление. К этому времени наши войска научились подбивать «тигров», по тому времени наиболее мощные танки. Правда, они были несколько громоздкими, но имели мощную лобовую броню. Сначала мы били только по гусеницам. А потом, как я уже сказал, нам прислали термитные снаряды, которые прожигали броню. Стали активно использовать против «тигров» авиацию, в первую очередь штурмовую. Первый шок, который вызван был появлением новых танков, прошел. Мы увидели, что «тигр» подчиняется нашему огню.
Тем не менее враг оттеснил нас и к третьему рубежу обороны. Три ее полосы, включая последнюю, имели противотанковые рвы, различные земляные и полевые укрепления, особые позиции для пехоты, артиллерии и танков. И почти все это он за неделю преодолел, пока не уперся в тыловую армейскую полосу обороны. Особенно острой сложилась ситуация у станции Прохоровка, в направлении на Курск.
Примерно в это же время или немного раньше к нам обратилась Ставка с таким делом (разговаривал со мною Василевский, но ссылался на Сталина): надо, чтобы у нас прошел боевую стажировку генерал армии Апанасенко[491], пусть прибудет на Воронежский фронт, но вот Ватутин возражает. И Василевский стал уговаривать меня: «Ни один командующий не хочет его принять. Все отказываются, поэтому я решил позвонить вам и попросить, чтобы вы согласились принять его. Апанасенко – человек с большим опытом, герой Гражданской войны, но у него тяжелый характер и высокое самомнение. Поэтому все командующие отказываются». Действительно, всех командующих фронтами Апанасенко рассматривал как людей, ниже его стоящих, хотя бы по революционным заслугам. Он провел всю Гражданскую войну на коне, боевой человек, а кто такие эти новенькие? Но сейчас они заняли высокое положение, он же торчит без дела на Дальнем Востоке. Это и играло роль в его отношении к людям. Я лично с ним никогда не встречался, хотя слышал об Апанасенко. Говорю: «Пусть приезжает». Тот приехал.
Когда мы в Киеве работали вместе с Тимошенко, а Тимошенко по 1-й Конной армии хорошо знал Апанасенко, он мне рассказывал о нем. Насколько у меня отложилось в памяти, якобы когда казнили Тухачевского и других славных командиров Красной Армии, то допрашивали и Апанасенко. На него тоже пало какое-то подозрение. Тимошенко говорил, что с Апанасенко беседовал Сталин и что Апанасенко сознался, будто состоял в какой-то заговорщической группе. Сталин взял с него честное слово, простил, послал в Среднюю Азию. Там он занимал крупный командный пост. Потом стал командующим войсками на Дальнем Востоке. Значит, ему уже доверяли. Оттуда он и прибыл к нам.
Апанасенко произвел на меня хорошее впечатление. Роста он был гигантского, плечистый, грузный, уже человек в летах. Занял пост заместителя командующего войсками фронта, а сначала был прикомандирован к командующему для особых поручений, что фактически одно и то же. Нас предупредили, что он должен стажироваться, понюхать порох Второй мировой войны. Он знал Первую мировую войну, Гражданскую, но не знал пока Второй мировой. А это совершенно другая война, и по-другому она протекала. И вооружение иное, и тактика иная, и условия изменились. Мы посылали его по армиям как бы познакомиться. Прежде всего направили в 6-ю гвардейскую, потому что там возникло особенно напряженное положение.
Он меня немного удивлял своим поведением, и мы с Ватутиным за глаза подшучивали над ним. Как-то он поехал в какую-то часть, ознакомился с положением и прислал телеграмму: «Вот то-то и то-то осмотрел, попробовал солдатский борщ. Борщ отличный. Генерал армии Апанасенко». Мы долго смеялись. Я впервые встретился с таким актерским приемом поведения. Ни у кого другого я не замечал такой манеры вести себя. Он, так сказать, немножко рисовался. Ну и пусть! Затем и на другие участки фронта мы его посылали, когда там завязались усиленные бои. Он направлялся нами туда, где складывалось самое опасное положение. Это естественно. Такой крупный военачальник мог оказать помощь командующему армией.
Нам требовалось много пополнения и подкреплений. И их в ту пору Ставка сейчас же давала. Мы получили 10-й танковый корпус. Потом еще один танковый корпус, командовал которым Полубояров. Но он действовал в полосе Степного фронта. Сейчас Полубояров – начальник бронетанковых войск Советской Армии. Мы тогда сначала его корпус поставили в тылу, западнее Воронежа. Потом нам дали 5-ю Гвардейскую армию, крепкую, полного состава, с хорошо обученной молодежью. Командовал ею генерал Жадов. Ее мы поставили так, чтобы использовать против правого фланга немецкого наступления. Еще мы получили 5-ю гвардейскую танковую армию. Командовал ею генерал Ротмистров[492]. О нем я уже рассказывал в связи со Сталинградской битвой. Он приехал к нам как старый знакомый. Я относился к нему с большим уважением и высоко ценил его знания и военные способности. 5-ю гвардейскую танковую армию мы расположили так, чтобы рядом с 5-й гвардейской тоже нанести фланговый удар по немецким войскам. Когда враг проявил такое упорство в наступлении, а наши войска упорствовали при удержании своих позиций, перемалывая живую силу и технику врага, мы приняли решение ударить немцам именно во фланг, а не в лоб, считая, что скорее сумеем свернуть как раз фланг противника, потом дезорганизовать сбоку его наступление и самим перейти в контрнаступление.
Но бывает и такое совпадение. Немцы тоже решили ударить по нашему флангу, только левому, то есть на восток. Там у нас вначале силы имелись небольшие: стояла на Северском Донце одна 69-я армия. Получилось, что наше решение и решение противника территориально совпали. Произошел встречный танковый бой. Рядом сражалась армия Жадова. Я находился как раз в ней. Ранее тоже встречался с Жадовым, но был с ним слабо знаком. Завязались очень упорные бои по верхнему течению Псела. К нам приехал Жуков. Мы с ним решили вдвоем поехать в танковую армию к Ротмистрову, в район Прохоровки. Прибыли в расположение штаба, прямо в поле, в посадках, не то в каком-то кустарнике. Служб никаких там не имелось – только сам Ротмистров да офицеры для поручений и при них связь. Дорога туда вела накатанная. Но нас предупредили, что она обстреливается и усиленно бомбится противником. Мы с Жуковым переглянулись, однако делать нечего. Решили проскочить. Приказали шоферу дать газу и проскочили, реальной опасности не встретили.
У Ротмистрова разгорелось сражение. На поле виднелось много подбитых танков – и противника, и наших. Появилось несовпадение в оценке потерь: Ротмистров говорил, что видит больше подбитых немецких танков, я же углядел больше наших. И то и другое, впрочем, естественно. С обеих сторон были ощутимые потери. Потом я еще раз съездил туда, уже без Жукова, который возвратился в Москву. Несколько раньше меня к Ротмистрову заехал Апанасенко. Я встретил там его, когда меня привел к нему офицер связи в небольшую деревушку в лощине, неподалеку от воды. Крестьяне издревле выбирали для себя место около воды. Там я застал картину, которая произвела на меня впечатление театрального представления. Около хаты стоял столик, покрытый кумачом. На столе – телефон. Апанасенко сидел за столиком в бурке, наброшенной на плечи. И все это – около самого переднего края. Вражеские снаряды и болванки летели через дома деревни, визжали и завывали. У металлических болванок был характерный вой, потом они шлепаются без разрыва.
К тому времени наше положение ухудшилось. Мы исчерпали свои резервы, хотя не знали, что имелись еще резервы Верховного Главнокомандования. Потом уже нам сказали, что за нами стоят армии Степного фронта, которыми командовал Конев. Добавили, что 47-я армия этого фронта поступает в наше распоряжение. Это произошло, когда враг оттеснил нас уже километров на 35 на север и когда мы выдохлись. Я поехал к Катукову. Его войска оседлали шоссе Белгород – Курск и удерживали его южнее Обояни. Там же находился штаб 6-й гвардейской армии, потому что Катуков и Чистяков занимали по фронту и в глубину одну полосу: танковая армия была придана на усиление 6-й гвардейской как подвижная артиллерия. Там я встретился сразу с обоими командирами. Положение складывалось тяжелое, Москва проявляла нервозность. Помню, как перед моим отъездом к Катукову мы с Ватутиным разговаривали со Сталиным. Потом взял трубку Молотов. Молотов всегда в таких случаях вел разговор грубее, чем Сталин, допускал оскорбительные выражения, позволял себе словесную бесконтрольность. Но чего-либо конкретного, кроме ругани, мы от него не услышали. Он ничем не мог нам помочь, потому что в военных вопросах был нулем, а использовался в таких случаях как бич, как дубинка Сталина. В оскорбительном тоне он говорил с командующими, а потом и со мной. Не хочу допускать в свою очередь неуважительных выражений в его адрес, потому что при всех его отрицательных качествах Молотов по-своему был честен, а его преданность Советской власти не дает мне права отзываться о нем плохо, когда речь идет о войне. В кризисные моменты он проявлял грубость, но в спокойной обстановке – нет, и я понимал, что в те часы он мог только ругаться. Положение-то сложилось грозное. Вот тогда я и выехал на главное направление, к Чистякову и Катукову. Сил у них было уже мало. Армию Катукова потрепали. Не помню, сколько она к тому времени насчитывала в своем составе танков. Шутка ли сказать: три полосы обороны, где были почти сплошь расположены танки, противник прогрыз. Но за последней полосой наши войска закрепились, и враг не смог продвинуться дальше. Он и сам выдохся. Фронт становился не то чтобы стабильным (потому что никакая сторона не добивалась там перехода к обороне), а обоюдно обессиленным.
К нам попали в плен два немецких летчика. Пилотировали они одноместные самолеты, не помню, какой марки, старые тихоходы, вооруженные мелкокалиберными пушками. Это были воздушные истребители танков. Одному из летчиков было лет за 40, другой – молодой, вероятно, богатый человек, потому что все на нем было, судя по качеству и виду, не стандартное, а приобретенное за собственные средства. Первый же был попроще, хотя по воинскому званию старше. Он обгорел, у него были обожжены пальцы и лицо, а другой совершенно не тронут. Я допрашивал обоих. При допросе они оказали разное «сопротивление». О молодом мне доложили наши разведчики, которые раньше его допрашивали, что он ничего не скажет: это фашист, верящий в Гитлера и в победу германской армии. Его даже припугнули, чтобы он поддался, но тот ответил, что готов принять смерть за Гитлера, немецкая армия победит, а вы будете разбиты. Потом мне он повторил то же самое. Я недолго с ним возился, и его увели.
Стал беседовать со старшим. Это был иной, морально разбитый человек. Я ему предложил: «А вы не смогли бы написать письмо к вашим летчикам и обратиться к ним с листовкой антигитлеровского содержания?» Он ответил: «Как же я напишу? – и руку показывает. – Я не могу владеть рукой, она вся у меня обожжена». Я ему: «Вы будете диктовать». Одним словом, он согласился. Думаю, впрочем, что мы эту листовку не распечатали, потому что решали главный вопрос, а на листовки мало возлагали надежд. Надо было физически разгромить противника. Говорю это к тому, что в то время даже среди летного состава германских войск появились люди, которые не проявляли моральной устойчивости и были надломлены, потеряв веру в победу немецкого оружия.
Многого я сейчас уже не помню, но и не стремлюсь дать точную картину перемещения воинских частей и хронологию проведения операций. Все это изложено в мемуарах генералов, у каждого – по своему участку, и в опубликованных оперативных документах. Из них точно известно, когда противник выдохся, когда мы задержали его продвижение и сами перешли в наступление. Мне же хочется рассказать о своем восприятии тех событий, о каких-то запавших мне в память фактах, об интересных людях, о том, что я чувствовал в те дни.
Итак, мы стали теснить противника на главном направлении, а оно определяло положение на всем фронте. Не помню, сколько километров мы прошли, когда передвинули штаб, и я переехал вместе с ним. Новый полевой штаб организовали в землянке. Почти тут же разместились штабы 6-й гвардейской и 1-й танковой армий, штабная землянка расположилась на кургане, и мы могли наблюдать за ходом боя, находясь на фланге войск, которые непосредственно сражались. Смотрели мы сверху вниз вместе с Чистяковым, Катуковым и Попелем, и все очень хорошо было видно, как на ладони: и действия наших танков, и действия танков противника, и поведение пехоты. Самолеты противника кружились над нами. Не знаю, заметили ли они нас, но бомбы бросали. Правда, не попали, и мы отделались лишь некоторым волнением.
Помню и первую ночь, когда приехали сюда, на новое место. Очень близко сидит противник. Буквально у него под носом наша землянка. Сохранился в памяти и командующий артиллерией 6-й гвардейской армии. Очень был хороший артиллерист. Он, бедняга, погиб, когда мы освободили Киев, а погиб глупо: ехал на мотоцикле и перевернулся, получил сотрясение мозга, пролежал в госпитале несколько дней и умер. Очень я жалел его, в госпиталь тогда к нему ездил. Хороший был генерал. Не помню его фамилию, но держу в памяти его слова: «Ну, товарищи, как спать будем ложиться? Штаны будем снимать или ляжем в штанах?» Это он в том смысле, что ночью все возможно, противник может какую-нибудь вылазку предпринять, тогда мы или погибнем, или будем поспешно удирать. Впрочем, не помню, кто из генералов раздевался, а кто ложился одетым. Солдаты нарвали нам полыни (хорошее средство летом от блох), и мы на ней отдыхали.
Мы много сил перетянули на главный участок из 38-й и других армий, которые стояли на западе, на правом фланге, где не велось активных действий. И все же были сильно истощены, понесли много потерь. Из войск я возвращался всякий раз в штаб фронта, к Ватутину. Он сидел там как часовой и управлял войсками. Я верил ему, уважал его и знал, что он сделает все, что следует командующему.
А теперь вспомнил еще один эпизод. После войны данный случай при рассказе звучал даже забавно. Апанасенко находился на командном пункте 6-й Гвардейской армии. Вдруг звонит Чистяков и говорит, что противник очень близко подошел к расположению командного пункта, и я прошу разрешения перенести командный пункт на запасной, который оборудован ранее. Однако связи с запасным пунктом пока не было, поэтому мы с Ватутиным сказали ему: «Нет, держать оборону и командный пункт не переносить!» Через какое-то время опять звонит Чистяков и вновь настойчиво просит. Мы ему опять отказали. Тогда позвонил Апанасенко и сказал, что он с командармом рядом, присоединяет свой голос и тоже просит разрешения перенести командный пункт: «Я сам вижу, как танки врага лезут буквально на командный пункт. Мы можем попасть в плен». Мы обменялись мнениями: «А вдруг им нечем отбить атаку танков? Может быть, все люди у них на переднем крае. Им-то виднее, чем нам». И решили: пусть командующий армией и Апанасенко едут на новый командный пункт, а там останется начальник штаба, пока не заработает надежно связь с новым командным пунктом. Начальник штаба остался, а эти вдвое уехали.
По приезде на новый пункт они должны были сейчас же связаться с нами и доложить, что взяли связь на себя и могут управлять войсками. Но нет звонка ни от Чистякова, ни от Апанасенко. Зато начальник штаба 6-й гвардейской со старого командного пункта регулярно докладывает нам о том, что́ он сам видит и что́ ему доносят. Это длилось много часов. И потом мы стали выяснять, в чем же дело. Оказывается, это наши танки отходили, а их приняли за танки противника. Хорошо, впрочем, что начальник штаба Пеньковский уцелел. Я далек от мысли в чем-либо заподозрить Чистякова и Апанасенко. Не хочу, чтобы меня так поняли. Всякое бывает на фронте. Случается, что люди героического склада характера, отлично показавшие себя не в одном бою, вдруг нервничают, ошибаются. А могла иметь место простая ошибка.
Когда мы уже гнали врага на всех участках, выталкивая его, как поршнем, из мест, куда он пробился после 5 июля, произошел нелепый случай. Апанасенко поехал к Ротмистрову, и вскоре нам донесли, что Апанасенко убит. Доложили, что он погиб при следующих обстоятельствах: стояли в поле и разговаривали Апанасенко и Ротмистров, рядом находились сопровождающие. Пролетел немецкий самолет, бросил бомбу. Она разорвалась довольно далеко, но осколок попал в Апанасенко и сразил его наповал. Из всей группы лиц пострадал он один. В кармане у него нашли записку, которая осталась мне непонятной. В ней содержались заверения в его преданности Коммунистической партии. Он излагал свои чувства. Я не понимаю этого: зачем носить в кармане на войне записку, в которой описываются верноподданнические чувства? Ничего подобного я не встречал ни раньше, ни позже. Сам же Апанасенко своим поведением производил на меня впечатление артиста, который все время играет, любуется своими действиями. Возможно, он обдумывал, какое это произведет впечатление на того, кто прочитает, если записка попадет в другие руки? Или же она была следствием тех потрясений 1937 года, о которых мне рассказывал в связи с ним Тимошенко?
Приехала его жена. Я познакомился с ней. Мне сказали, что она актриса какого-то театра. Она настойчиво просила, чтобы его прах отправили похоронить в Ставрополь, на родину покойного. Я долго уговаривал ее не делать этого: «Лучше похороним его здесь, в районе Прохоровки. Тут произошла великая битва, ее будут помнить в веках». Может быть, несколько нескромно было мне говорить это, потому что я тоже был как бы солдатом той «роты», которая там дралась. Солдат говорит: самая боевая та рота, в которой он служит. «Что может быть почетнее для боевого генерала, каким являлся Апанасенко, чем быть похороненным здесь? К этому месту будут приходить наши люди и отдавать долг павшим». Жена сначала согласилась, и мы похоронили генерала там, где он пал. Но потом она опять подняла этот вопрос, и тело было перенесено оттуда и перезахоронено в Ставрополе.
Вернусь к боевым действиям. На Центральном фронте, против войск Рокоссовского, немцы тоже продвинулись, но меньше, чем у нас. В те времена кое-кто делал неправильный и обидный вывод: вот в вашем направлении противник продвинулся дальше! Но этого мало, чтобы говорить об умении командующего организовать оборону и управлять войсками. Сейчас не могу сказать, какое было соотношение сил на нашем направлении и у Рокоссовского, которого я очень уважал и уважаю сейчас. Я считаю его одним из лучших командующих войсками. И как человек он мне нравился. Особенно нравилась его служебная порядочность. Не хочу возвышать кого-то с тем, чтобы кого-то унизить, или наоборот. Надо всем отдать должное в таком великом деле, каким была битва на Курской дуге.
Продолжение следует
Оценил 1 человек
3 кармы